Дать и отнять
Сюжетов, – указал Борхес – всего четыре. А кто-то считает, что все
они сводятся к одному – родился, женился, умер. В общем,
ограниченное количество сюжетов, и, видимо, это не существенно
для литературы. Одно разнообразие жанров чего стоит. А
главное, контекст пространства и времени. Он неповторим, текуч,
неуловимо изменчив. Чтобы не говорили об архетипической
структуре подсознания, об архетипах подкорки, этих слепых
полурыбах – полурептилиях, Гамлет, прочитанный утром, радикально
отличается от Гамлета, прочитанного, или увиденного в лучах
вечерней зари. А ведь это – вечная история, существовавшая еще
до рождения Шекспира. Сюжет, то есть, ничего не решает. Он
не может обеспечить литературе долговременное качество, тем
более, бессмертное. Родился, женился, умер. Или не женился,
но все-таки умер. Это всегда будет слишком старо, и банально,
сколько не тщись извлечь из сего только внешне
тривиального, но действительно ведь глубокого и плодотворного замысла
какую угодно метафизику!
Почему же тогда так живучи не весьма разнообразные по части сюжетов
сказки? Волшебные, и бытовые, народные, и авторские, к числу
которых можно отнести и многие великие книги человечества.
Есть два ответа. Первый. Сказки живучи потому, что озвучивают,
декларируют, публикуют нашу тайную и неосознанную реальность,
доставшуюся нам вместе с жизнью в наследство от доисторических
времен. Ну, да, все те же мифы подкорки, Фрейд, Юнг, Леви
Стросс и так далее. В этом первом ответе ключевым является
слово «реальность», пусть и тайная. Второй ответ – сказки
вечны, потому что они есть бесчисленные версии всего лишь
двух-трех-четырех основополагающих человеческих утопий. Да, утопий
всего четыре. Утопия господства или бессмертия. Утопия
свободы. Утопия братства и равенства. И утопия любви (или все
того же бессмертия).
И тут все запутывается. Потому что все самые утопичные утопии
требуют для своего даже фантастического воплощения, грубо говоря,
нехилых материальных средств, пусть и волшебных. Объектом
волшебства чаще всего является все же материя. Она и средство
и набор целей, к которым можно отнести и разнообразную
собственность, и власть, и удовлетворение простых, но приятных
потребностей. Не потому ли все известные исторические попытки
построения отчаяннейших утопий на земле приводили к
торжеству отчаяннейшего же материализма?
Но вернемся к литературе.
Есть один почти беспроигрышный литературный прием. Что будет, если?
И герой или наделяется каким-нибудь невероятным, невиданным
и неслыханным в реальной жизни свойством, возможностью
одаривается, или наоборот, лишается некоего, иногда самого
банального и привычного обстоятельства существования,
человеческого, так сказать, фактора.
Роберт У. Басс. Сон Диккенса
В сказках чаще всего герой как раз наделяется, и одаривается чем-то
практически весьма не только полезным, но и престижным. В
его временную или постоянную собственность предоставляются,
видимо в результате каких-то сказочных залоговых аукционов, не
нефтяные поля, или алюминиевые заводы, но тоже неплохие
лоты. Как-то. Меч-кладенец, конек-горбунок,
скатерть-самобранка, ковер-самолет, шапка-невидимка, волшебная лампа,
суперщука, живая вода, и прочее. Получив доступ к этим своего рода
«нанотехнологиям» сказочный герой добивается пусть масштабных,
но все же вполне земных, как говорится, чисто конкретных
результатов. Заполучает ту girl, какую он думает, что желает.
Престижную работу, например, работу царем, или принцем.
Возможность жить долго и счастливо, и умереть в один день. Или
он становится обладателем безграничных ресурсов для занятий
благотворительностью и милосердием, тем более, что пороки все
уже обычно попутно примерно наказаны. Вариантов-то много,
но если вдуматься, все они сугубо материалистичны. В них нет
абсолютно ничего мистического. Пользуясь поэтикой Оруэлла,
можно воскликнуть: волшебные сказки это реализм!
Но есть и другой, инверсный, вариант одаривания Емели-дурака
несметными богатствами в литературе. Этот вариант лишения героя
какого-нибудь, порой обманчиво элементарного человеческого
свойства, больше характерен для авторских текстов. Писатель,
удачно угадавший, чего, собственно, ему следует лишить героя –
почти обречен на успех. За примерами ходить недалеко.
Шамиссо прославился, лишив человека тени. Зюскинд отнял у Гренуэя
запах. А кто-то смех. А кто-то способность быть видимым.
Достоевский путем сложной криминальной схемы лишил
Раскольникова способности общаться с собственной матерью. Хемингуэй в
своем первом, и лучшем романе не узрел у симпатяги Барнса
способности «быть с женщиной». Отнять способность любить, желать
– это проделывали многие выдающиеся писатели на протяжении
нескольких веков. Бездарям с такого рода конфискациями не
справиться. Тем более, если говорить о конфискации чести,
репутации, или только имени. Отобрать у героя разум, и
посмотреть, что будет. Слишком соблазнительная легкость эксперимента,
слишком большая конкуренция, и побеждают только супергении,
Шекспир, Гоголь, Сервантес. Склонная же к графомании мелочь
развлекается тем, что буквально отрезает героям и руки и
ноги, и конструирует то, что жестокие остряки называют
«самоварами».
Отнимают хлеб, достоинство, любовь, надежду, веру, и, конечно,
свободу. Детство. И, конечно, родину. И, наконец, жизнь. И «тем
промышляют».
Чехов чего только не отнял у своих персонажей в своем позднем
творчестве! Да все! Оставил разве только лицо, одежду, душу и
мысли, до финальной сцены. Гениальный человек!
Как представляется, этот прием литературного изъятия, контрибуции,
этот прием никогда не умрет. Потому что и не прием это вовсе,
а некий ветерок жизни, сквозящий между строк текста вне
зависимости от желаний авторов. Тут поневоле, наверное,
придется впасть в некий пафос, но ведь это действительно так. Не
приобретения, а потери приближают нас к какому-то мистическому
восприятию жизни. К едва мелькнувшей догадке о чем-то
высшем, бесконечном, вечном. Без чего мы не можем просто потому,
что не знаем как. Мы не хотим этого, но кто нас спрашивает?!
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы