Памятник
Поэма в прозе и бронзе
Продолжение
3
Обер-гофмаршал Леволд был человеком настолько двуличным, что воочию
раздваивался на две сущности. Одна прислуживала любезному царевичу
Алексею Петровичу и, преследуя только личную выгоду, была до такой
степени тщеславной и подлой, что по своей корысти могла принести
в жертву и самого благодетеля. «Едва ли этот Леволд верит в Бога»,
– говаривал обычно итальянский посланник, наблюдая за скользящими
пируэтами обер-гофмаршала вокруг престолонаследника. Так оно и
случилось позднее, когда эта сущность, обложив хозяина подушками,
помогла царевичу умереть от безвоздушной пустоты.
Другая сущность прислуживала ненаглядной супружнице Алексея Петровича
– кронпринцессе Шарлотте. Обладая веселым нравом, а также испытывая
страстную любовь к мотовству и развлечениям, она нередко обирала
бедную кронпринцессу до нитки. «Едва ли этот Леволд ходит в церковь»,
– говаривал обычно итальянский посланник, наблюдая за скользящими
пируэтами обер-гофмаршала вокруг грустной Шарлотты. Так оно и
случилось позднее, когда эта сущность, обложив хозяйку подушками,
помогла кронпринцессе умереть от безграничной печали.
Согласно историческим свидетельствам, подлая сущность обер-гофмаршала
Леволда скончалась в 1735 году, а его беззаботная ипостась преставилась
двадцать лет спустя. Однако другие документалисты полагают, что
двуличная сущность стала, в сущности, бессмертной и получила постоянную
прописку в обшарпанной прихожей действительного государственного
советника Воробьева. По крайней мере, один выдающийся исследователь
петербургского некрополя всерьез утверждал, что среди особ, умерших
за последние три столетия в городе на Неве, двуличная сущность
не значится. Следовательно, она как ни в чем не бывало продолжала
существовать в нашем северном измерении, обратившись в некий мистический
дух, который обитатели квартала звали попросту Обером.
Мало того, этот Обер и нынче действовал в двояком направлении.
Томимый неимоверным тщеславием, сначала он умудрился приобрести
благосклонность администрации английского паба, расположенного
по соседству с квартирой Воробьева, и в результате паб ни с того
ни с сего стал именоваться его высоким придворным званием. Затем,
демонстрируя свой веселый нрав, он решил очаровать картинистую
даму, мерцающую обнаженными линиями Модильяни на отдаленной стене
этого увеселительного заведения, и в результате ответный воздушный
поцелуй, незаметно посланный в дымную трансцендентность зала,
обозначил успешное начало его готического романа.
– Что же вы так долго не приходили? – прикрывалась дама загадочным
китайским блюдом. – Я не видела вас со вчерашнего дня.
– Дела и тяжести государевой службы, – извинялся мистический дух
Обер. – Хозяин приходить домой мокрый как курица, бросаться не
в себе на кровать, даже перышки не чистить, в одеяле зарываться,
плакать.
– Ах, как романтично, – вздыхала дама. – Он что, влюбился?
– Как же, влюбиться, – передразнил Обер, – влюбиться в самого
себя. Всю ночь бредить каким-то железным истуканом самому себе,
метаться по кровати, что лазаретный больной, и все время пытаться
свои стеклянные очеса разбить.
– Разбил?
– Я же сказывать, дела и тяжести государевой службы, – поражался
дамской несообразительности Обер. – Всю ночь я прятать от него
очеса – под подушку, на тумбочку, под кровать. Он ведь без стеклянных
очес ни одной бумаги не прочитать, ни одного постановления не
написать, а его законные постановления так требоваться для общественного
здоровья отечества.
– Ну уж, – засомневалась собеседница. – Жили ведь древние греки
без очков, а какие соленые законы принимали!
– Вот-вот, – подтвердил Обер. – Хозяин тоже про древних греков
бормотать. Мол, какой идиотус прицепить стеклянные очеса не то
Аристотелю, не то Диогену? Видать, дискутировать во сне с каким-то
художником.
– Наверное, с Шемякиным, – мечтательно взгрустнула дама. – Я слышала
от одной метафизической фигуры, всласть нагулявшейся по злачным
мастерским, что Шемякин очень обходителен – весь день обходит
свои драгоценные картины в хромовых сапогах, и даже ночью их не
снимает.
– Что, так в сапогах и почивать?
– Да, намажет сапоги гуталином, начистит щеткой до блеска и ложится
спать, не снимая, как культурный человек. Та метафизическая фигура
объясняла, что его чувствительная творческая душа, чтобы случайно
не пораниться о грубости жизни, переместилась в пятки и прикрылась
хромовыми сапогами.
– Бедняжка, как я ее жалеть! – посочувствовал Обер, едва не всхлипнув.
– Как я ее понимать!
– Что-что?– вспыхнула дама, очнувшись от засапожных мечтаний.
– Кого вам жалко? Сейчас же признавайтесь!
– Душа! Душа шемякинская жалеть. Она, бедняжка, ночевать под потной
стелькой, во мраке гуталиновом, распинаться на ржавых гвоздях,
будто истинная мученица египетская.
– А я уж подумала, что…
Она не успела договорить, как над стекольчатой дверью забренчал
медный пастушеский колокольчик, в соломенное тепло помещения ворвалось
дыхание ледяных звезд – и на пороге появился тот, кто, отряхиваясь
от хлопьев первого снега, едва ли спешил расставаться со своими
последними иллюзиями.
4
Поэт Евгений Васильевский скинул оснеженную куртку на скамью,
протянутую вдоль темной кирпичной стены, устроился за деревянным
столом, расцвеченным позеленевшими салфетками, и бросил взгляд
на очаровательную барменшу за стойкой.
– Как всегда? – вопросительно улыбнулась барменша.
– Как всегда, Анюта.
Это «всегда» означало небольшую чашечку кофе и сто грамм водки,
непременно в изящном бокале, поскольку граненых стопок Васильевский
на дух не переносил, считая эту советскую посуду убогим конструктивизмом
нужды, а также примитивным строением зрачка Веры Игнатьевны Мухиной.
«В них нет живой красоты, – объяснял он любопытствующим, – лишь
мертвенный кристалл. Ведь жизнь всегда округла, а смерть всегда
квадратна».
Фарфоровая чашечка дымилась горячим кофе, изящный бокал блестел
холодной прозрачностью водки. «Они сошлись, – подумал Евгений,
– лед и пламень, стихи и проза». Уже полгода он работал над петербургской
поэмой, где стремился гармонически сочетать утренний туман Невы
с голубым мерцанием компьютера, осененного золотистым крылом ангела.
Его герои – реальные люди – становились таинственными файлами,
которые в цветочном беспорядке колыхались, пульсируя, на электронном
рабочем столе, чтобы раскрыться духовными лепестками Мосха тогда,
когда этого пожелает творец. Оттого казалось бессмысленным давать
героям вымышленные имена – он предпочитал пользоваться теми, какие
существовали в реальности. А сейчас в реальности имелось несколько
имен завсегдатаев, которые завертелись, затрепыхались на его языке,
когда он вошел в паб имени Обера.
В основном это были директора мелких магазинчиков и фирмочек,
заполонивших близлежащие окрестности в последние годы свободоправия.
Тут обретался разухабистый менеджер обветшалого петербургского
жилья Сашок, допоздна потягивавший прохладное чешское пиво, пока
за ним не являлась разъяренная жена с поводком супружеского долга.
Сюда заглядывал и скромный обладатель местного зоологического
ларька Борис Оскарович, цедивший крепкий кофе вприкуску со сладкими
байками про дешевые бразильские консервы для кошек и старушек.
Здесь иногда отдыхал и мрачный нотариус соседней подворотни Магомед,
неизменно заказывавший душистый шашлык своей перченой кавказской
молодости. Выражаясь библейским языком, каждого товароведа здесь
было по паре, а правоведов и того больше. Среди последних своеобразной
популярностью пользовался милицейский начальник Аверьяныч. Всегда
под мухой, он громыхал волосатым кулаком по столу, регулярно грозя
перепуганным посетителям: «На допрос! Все на допрос, сволочи!»
И только прибывший специальный наряд был способен его успокоить:
«Товарищ подполковник, давайте завтра всех вызовем, а сегодня
пускай зверьки отдыхают». Шатающегося Аверьяныча бережно уводили
под руки, а притихшие завсегдатаи потом долго гадали о своем утреннем
расписании.
Но сегодня в этом блистательном созвездии имен явно не хватало
центрального районного светила – действительного государственного
советника Воробьева, который еще утром предложил Васильевскому
встретиться и переговорить с глазу на глаз.
– У меня проблема, – вещал он в телефонную трубку, – нужен твой
мудрый совет, нужна твоя помощь.
– Извини, я не юрист, и даже не его сын.
– Пойми, это необычная проблема! Она находится за рамками моей
потенции, компетенции и общей юриспруденции.
– Какая-нибудь уголовщина?
– Какая уголовщина! Проблема чистейшей законной пробы!
На берегах Невы, Фонтанки, Мойки, а также Муринского ручья Воробьев
был известен еще как страстный, неутомимый законник, порою лишенный
чувства меры и меры сочувствия. Его юридическая мысль отличалась
особенным, можно сказать, изящным иезуитством, но все по мелочам.
Разумеется, он был выше грубоватой самодеятельности органов правопорядка,
хотя душою приветствовал художественный эксперимент Аверьяныча:
«Зверьки должны знать своего хозяина». Но его творческий дух временами
достигал высот Игнатия Лойолы или Джироламо Савонаролы, только
местного уровня. Выбрав очередную жертву, он методично и до конца
преследовал ее, выискивая в ней самые малозначительные ущербности,
придумывая самые редкостные каверзы, ибо точно знал – когда-нибудь
зверек притомится, устанет и взмолится о пощаде. В общем, он был
настоящим стражем российского закона дышла, причем не столько
по профессии, сколько по призванию.
Воробьев явился на обусловленную встречу только в девятом часу
вечера. Его черная вязаная шапочка поблескивала снежными кристалликами,
распахнутое пальто развевалось черными крыльями, а по лилейной
сорочке испускался черный с блестящим узором галстук, некогда
подаренный любимой начальницей на всенародный праздник настоящего
мужеского начала. По всему было видно, что прилетела очень важная
птица.
– Что случилось? – съехидничал Евгений, приветствуя запыхавшегося.
– Буратино утонул? Колобок повесился?
– Хуже, – притворно нахохлился Воробьев, присаживаясь на краешек
деревянной скамьи. – Медный всадник поскакал не в ту сторону.
– Не понял?
– Сейчас расскажу.
Воробьев разоблачился, артистично чиркнул зажигалкой и, закурив
долгую сигарету мира, приступил к изложению оригинальной теории
воробьиного отпора, обдуманной им в течение рабочего дня. Первый
теоретический постулат заключался в том, что Медный всадник, олицетворяющий
власть как таковую, испокон веков скакал за тем, кто ему сказал:
«Ужо!» Однако с недавних пор он, оказывается, поменял ориентацию
и теперь скачет за тем, кто ему сказал: «О, да!» Перепутав оду
с ужом и растоптав ее копытом, Медный всадник окончательно утратил
свое историческое зрение, слух и значение. И сегодня достоин мощного
воробьиного отпора, как, впрочем, его достойна и нынешняя никудышная
власть.
– Главное, этот отпор необходимо делать ежедневно и усердно! Вот
и все, – поставил точку Воробьев.
– А может, все наоборот? – засомневался Евгений. – Может, власть
обрела живые свойства, и перестала быть бронзовой, потусторонней?
– Любая власть, в конце концов, бронзовеет. Тут даже спорить не
о чем. Такова бородатая правда жизни.
– Хоть умри, но мне кажется, что Медный всадник не мог за тобой
поскакать. В принципе не мог, даже в самом страшном сне.
– Ну да, – согласился Воробьев, – не мог. Только лоб свой угрюмый
все равно поморщил.
– А ты говоришь – поскакал. Всего лишь поморщился. Самую малость,
так что никто и не заметил, кроме тебя. Интересно, что такое ты
ему сделал? Наверное, что-нибудь маленькое и гаденькое? Ну, признайся,
так ведь?
– Ничего я ему не сделал, – возмутился Воробьев. – Я просто стоял
и смотрел. Смотрел, как воробьи отважно скачут по императорскому
лбищу. И подумал, что…
Над стекольчатой дверью брякнул колокольчик, возвестив об очередном
прибытии Сашка, отцепившегося от супружеского долга. Помутневшим
взором Сашок обвел туманное пространство английского паба, пытаясь
обнаружить хоть каких-нибудь знакомых, но спьяну никого не узнал
и, обреченно махнув рукой, отправился восвояси.
Долгая сигарета мира истлела, и Воробьев предпринял удачную попытку
заказать яичницу с помидорами, томленными в растительном масле.
Яичница выглядела аппетитно – поджаренный белок был обрамлен золотистой
корочкой, а зыбкие желтки слегка подрагивали, как юные перси.
Под мякотью, овеянной укропной пыльцой, вздымались красные томатные
бугры. Воробьев деловито вооружился вилкой, напоминающей трезубец,
и с размаху вонзил ее в глазунью, окончательно придав обыкновенному
столовому зрелищу сокрушительную динамику древней помпейской трагедии.
Пока стальной трезубец летал над желтыми руинами, он увлеченно
рассказывал о посещении выставки, которая навеяла на него тоску
и уныние. Конечно, недобрым словом помянул и колхозный орден председателя,
и гаечный ключ ромашек, и передового динозавра производства. Следом
поинтересовался, какой бетонщик отливал скульптуру под названием
«Евгений Васильевский»? Наконец, промокнув салфеткой жирные губы,
сделал самодовольное заключение: «Выставка – дрянь, художники
– дрянь, Воробьев с яичницей – молодец!»
Наступала ночь. Последние посетители покидали гостеприимное заведение,
плутая в нетрезвой системе координат. Картинистая дама, подарив
напоследок воздушный поцелуй, удалялась в темноту с мистическим
духом. Подсчитав выручку, очаровательная барменша запирала улыбку
на ключ кассового аппарата. Предусмотрительный охранник улетучился
в таинственных пролетах арок. Телевизор лошадиного формата, наржавшись
за день, втихомолку пережевывал оранжевые тюбики рекламы.
Лишь двое завсегдатаев продолжали обсуждать неоднозначные перспективы
земного бытия, воплощенного в бронзе. Уже битый час Воробьев уговаривал
приятеля познакомить его со знаменитым скульптором. Надлежащее
вознаграждение за творческий полет резца он гарантировал.
– Зачем тебе памятник? – иронически вопрошал Евгений. – Лучший
памятник чиновнику – цветение отечества и цветущее состояние граждан.
Сей разумное, доброе и что-нибудь еще, кроме кукурузы.
– Ага, так ведь спасибо все равно никто не скажет. А тем паче
никто и не подумает увековечить мою трудовую физиономию в благородном
металле.
– Отчего же?
– Оттого, что люди неблагодарны по сути своей и добра не помнят.
– Ну, хорошо, хорошо, – согласился Евгений, подыскивая другие
аргументы для вежливого отказа. – Тогда ответь, где ты хочешь
видеть свою трудовую физиономию, отлитую в бронзе? Перед Смольным
не разрешат – там уже стоит одна. А кладбищенской прописки тебе
еще ждать и ждать.
– Приличному памятнику местечко всегда найдется, – ухмыльнулся
Воробьев. – Это – уже моя печаль. Да вот хоть здесь соорудить,
на улице Чайковского, напротив паба. Будут в паб заходить граждане,
будут пить за мое железное здоровье.
– И будет он, несчастный, торчать среди клумбы, палимый солнцем,
гонимый ветром, сеченый дождем и снегом. И каждый божий день будут
сюда прилетать воробьи, усаживаться на бронзовую плешь и применять
твою отпорную теорию на практике. Тебе это надо?
На самом деле Васильевский отказывал приятелю по другой причине.
Он дружил со скульптором много лет, восхищаясь его необычайными
бронзовыми грезами, которые высоко ценились и не менее высоко
оценивались, а потому даже в самом пьяном бреду не мог себе представить,
каким образом он сделает такое предложение великому ваятелю.
– Я же не какой-нибудь прощелыга, я человек порядочный, к тому
же платежеспособный, – лопотал порядком захмелевший Воробьев,
пытаясь уразуметь, зачем барменша принесла ему какой-то денежный
счет. – Я ведь обязательно расплачусь. Я – такой. Ты же знаешь,
какой я такой!
– У тебя, такого, никаких денег не хватит, чтобы расплатиться
за памятник, – Евгений демонстративно разорвал счет, выбросив
клочки в тарелку. – Я, между прочим, о тебе забочусь, о твоем
кошельке.
– Как ты не понимаешь! Это ведь навсегда, это ведь на веки веков!
Понимаешь, я в вечности останусь! – пошелестев купюрами, аккуратно
скрепленными большой скрепой, Воробьев жалостно протянул их приятелю.
– Этого хватит?
– Вечность стоит дороже, – сурово отрезал поэт, пересчитав деньги
и направляясь к стойке. – А вот пусть нам Анюта скажет, сколько
стоит вечность?
– Шестьсот шестьдесят шесть рублей, – не моргнув глазом, известила
барменша подошедшего клиента. – Бутылка водки, две чашечки кофе,
одна яичница с помидорами – итого семьсот рублей.
– Хлеб посчитала?
– Хлеб у нас бесплатно.
– А любовь?
– Нахал! – фыркнула женщина, притворившись то ли оскорбленной,
то ли польщенной. – Настоящая любовь цены не имеет.
– Ну вот, хлеб насущный бесплатно, настоящая любовь бесценна,
а такая необходимая вещь, как вечность, стоит почему-то всего
семьсот рублей.
Приятели уже приближались к стекольчатой двери, как дернулся колокольчик
над нею и в бледном проеме поздней осени, будто некий кладбищенский
призрак, опять возник разухабистый Сашок, в одной рубашке навыпуск,
в помятых брюках с вывернутыми наружу карманами, в истоптанных
домашних тапочках. Помутневшим взором он обвел туманное пространство
английского паба и на истошный вопль барменши – «Мы закрыты!»
– обреченно махнул рукой:
– А ну вас к черту!
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы