Комментарий |

Казус Ушельца или Рефлексия о методологии Постмодернизма середины девяностых годов №8. Постмодернизм в русском Израиле (оконч

Отношение
Флоренского к евреям относительно не просто для обычного исследования. Флоренский сознательно не хотел допускать еврейскую тему (в любом виде) в концептуальный фокус своей главной работы. Он явно стыдился своего отношения к евреям. Именно поэтому он камуфлировался в разнообразные псевдонимы (широко известен из них Омега (графически переданный по-гречески), но, возможно, были и другие), и только так выражал свое отношение по проблеме еврейского вопроса. То он (под прикрытием псевдонима) предлагает евреев погoловно оскопить, лишив тем самым благой участи, той, что обещана Господом, то в каком-то письме сравнивает ядовитость запаха краски с еврейским именем "Янкель", отвратительном ему с детства… Всё это так. Но тут важно подчеркнуть вот что: Флоренский стыдился своего отношения к евреям, и ему было крайне важно сохранить своё инкогнито во что бы то ни стало. Для этих целей он использовал и Розанова, манипулировал этим душевно нестабильным человеком. То есть, тема антисемитизма Флоренского может быть безусловно воспринята в качестве некоего постыдного и болезненного казуса в контексте общей деятельности этого философа. Повторим: антисемитизм Флоренского - это "болезненность и постыдность".

Нам представляется, что подобный (кацисовыбранный) способ работы является совершенно недопустимым, позорным и гадким актом этического траблмэйкерства, состоящего в акцентировании данного "некрасивого" (как и нерелевантного для основных философских магистралей Флоренского) и тщательно скрываемого самим о. Павлом аспекта биографии данного автора в качестве первой фразы академической (паче чаяния) статьи.

Поясним. Начало статьи - "Известный и видный антисемит о. Павел Флоренский написал…." - стоит в естественном логическом ряду с такими перлами, как :

    "Известный и видный педераст и растлитель юношей
    Уайльд написал…"


    "Известный и видный сифилитик и женоненавистник Ницше написал…"


    "Известный и видный педофил и растлитель маленьких девочек Кэрролл написал…"

Почему всё это суть идентичные начала? Во всех случаях - как у Кациса - речь идёт о:

1) некоем "постыдном" и авторском несколько скрываемом, явно "болезненном" аспекте бытия.

2) можно найти известную связь между данным, вынесенным в начало, отчасти болезненным биографическим казусом автора и его текстовым par excellence бытием (и гомосексуализм Уайльда, и женоненавистничество на пару с "позорной" болезнью Ницше, и, разумеется, педофилия Кэрролла вполне ярко отображены в их соответствующих текстах).

3) Речь идёт об относительно достоверном моменте, вполне доказуемом, и к тому же - как бы представляющем интерес для всей читающей публики.

4) Во всех случаях речь недвусмысленно идёт о том или ином виде девиантного психосоматического поведения, более (сифилис) или менее (педофилия) недужного чисто физически, преследующего его носителя, заставляющего этого носителя в той или иной форме камуфлироваться, дабы избежать широкой общественной огласки его наличия. (А что есть псевдоним, как не акт камуфляжа?).

Всё это так, но, наверное, можно согласиться (сегодня), что статья, начинающаяся фразой "Известный и видный педераст и растлитель юношей Уайльд написал…", вряд ли достойна упоминания и обсуждения в серьёзных местах печати академического универсума. Подобная статья достойна брезгливого поморщивания носом.

Впрочем, проблема лежит несколько глубже. Кацис не только желает подчеркивать лишь весьма определённые (это андерстейтмент) аспекты мировоззрения
Лосева и Флоренского , как бы "забывая" обо всём том, что по сути и является главным наследием этих философов - о том, о чем пишут Л. Гоготишвили, В. Бибихин, С. Хоружий, С. Половинкин, Н. Бонецкая, В. Умрихин - но и не питает особого уважения к ЧИСТО научному, философскому наследию Флоренского и Лосева. Об одном (лосевском) аспекте этого дела мы уже чуть обмолвились выше. А вот и добавка:

Кацис с пиететом цитирует Р. Гальцеву: "…то же об о. П.Флоренском писала Р. Гальцева: "Я понимаю это умонастроение… Концлагерь, гибель яркой личности (у Лосева, к счастью, иначе. - Л.К.)… но всё же личная судьба, которая вызывает скорбь и у меня, не имеет отношения к о. Павлу как мыслителю. Ни к его философствованию, ни к богословствованию. Но у нас часто по нашему добросердечию, по склонности объединять личное и творческое, из сострадания, случается такое, что мы переносим судьбу человека на творчество, представляем судьбу в качестве заслуг и в творчестве".

С этими словами трудно не согласиться. И к философствованию Лосева они относятся в полной мере”.

Вот так, просто и ясно. Нет никаких особых "заслуг" в области науки философии в наследии Флоренского и Лосева. Так решили Гальцева и Кацис. Нету особой важности во многих страницах "Столпа и утверждения истины". А Лосев - вообще непонятно, чем всю жизнь занимался. Что он, собственно, сделал (кроме антииудейских высказываний)? Как, собственно, дослужился этот Лосев до профессорского звания? Одно не совсем понятно: если Флоренский и Лосев получили звание "философов" незаслуженно, как бы по ошибке, как бы в награду за их жизненные страдания; если на самом деле, по академическому гамбурскосчётью они суть нули безнадёжные и лишённые всякой позитивной научной ценности, то, спрашивается - ЗАЧЕМ ИМИ ЗАНИМАЮТСЯ ПРИСНОПОМЯНУТЫЕ ГАЛЬЦЕВА И КАЦИС? Неужели обезлюдела улица русской истории культуры, и больше писать-то не о ком, кроме как о никчемных муравьиных и неоригинальных мыслителях, сплошь антисемитах и голых королях? Опять необходимо повторить тот же самый вопрос - в качестве кого выступает Лосев (и "примкнувший к нему" Флоренский) на разоблачительных страницах Кациса? В качестве важного русского философа? Но ведь Кацис не считает его таковым. Тогда зачем он о нём пишет? Почему при таком раскладе не пишет, скажем, о каком-нибудь современном Пуришкевиче - о генерале Макашове, о батьке ли Кондратенко - всё б материала поболе вышло!

Леонид Фридович ведь, насколько нам известно, думает о себе не как о работнике газетного жанра (где всё, что интересно читательскому поголовью - идёт в принт), а как об остепененном учёном филологе, человеке, занимающемся русской "интеллектуальной историей" (по крайней мере именно под такой "серийной" вывеской опубликовал кацисов друг Модест Колеров в издательстве ОГИ все эти тексты). Значит, Леонид Фридович пишет словно бы "просто об одном антисемите". Такой вот разоблачительный тест-кейс шовинистического мировоззрения - русского антисемита, философа-неудачника - Алексея Федоровича Лосева, ненароком (по ошибке, длиною в жизнь) написавшего более миллиона трудночитаемых страниц, легко владевшего пятнадцатью языками и любившего рассуждать об эстетике. В самых разных её проявлениях. В том числе и о музыке. Боимся только, что ни Кацис (полнота отнюдь не признак особой красоты), ни Гальцева (о женщинах либо хорошо, либо никак) не стали бы объектами лосевского исследования. Как говорится, масштабом не вышли.

Впрочем, не всё так просто с психологией Кациса. Иногда он пытается слегка покушаться и на тех, чей гуманитарный статус может считаться (по крайней мере в западном академическом мире) несравненно более аксиомарно значительным и незыблемым, нежели в случае малодоступных Флоренскиого и Лосева. Вот как - не кусает (кусать эту фигуру он не может) - но покусывает (напомним слова Елены фон Толстой "Кацис пришел в филологию поздно." Но должны ли прощаться ему, в виду этого, все экспрессивно-безответственные выходки?). Вот как он пишет в самом начале своей последней огромной монографии, вышедшей в престижнейшем издательстве "Языки Русской Культуры":

"…М.М. Бахтин, на наш взгляд, литературоведом (в сущности) не был."

Вот оно как. Комментарии тут, наверное, действительно излишни. Кацисов глагол бьет точно в цель. Теперь этой его целью становится уже не кротоподслеповатый старик в нелепой шапочке, аутично (эдакий человечек-аутист, словно сошедший прямиком из де-нировых "Просветлений") взирающий на окружающих его разнообразных кацисов сквозь толстенные линзы своих окуляров, или же - то ли зашибленный обрушившейся древесиной на лесоповале, то ли просто мандельштамово околевший-загнувшийся в какой-нибудь пересылке русский первопроходец философских непроходимостей (если словосочетание "русская философия" в своей самобытной ипостаси и будет когда-нибудь конвенционально легитимно в западном академическом дискурсе, то это, скорее всего, случится только благодаря наличию именно его фигуры) с фамилией родом из итальянских широт. Кацис пробует на зуб новую "священную корову" русского гуманитарного Олимпа. На сей раз им становится одноногий и практически недвижимый саранский отшельник, посеревший от табака тяжелобольной человек, переехавший незадолго перед смертью в московскую обитель.

Михаил Михайлович никакой не литературовед. Он изучает текст Рабле - не как таковой, не так, как это бы стал делать, вероятно, Кацис (куда уж Бахтину до Кациса). Не как филолог. Бахтин читает Рабле как представитель некой иной специальности. Наверное - как биофизик, или как астроном. Как агроном. Или метеоролог на худой конец. Какой из Бахтина филолог, в самом деле? Ну и что, что диплом у него филологический? Что из этого следует? Что он не может писать и работы как не-филолог, как не-литературовед? Право слово, если Леонид Фридович так считает, то почему бы нам ему и не поверить?

Вот и Достоевского Бахтин анализирует как не-филолог. Как не-литературовед он рассуждает о поэтике Достоевского, о голосах слова его, об особенностях и странностях строения достоевских текстов. Но - опять-таки - не как литературовед. А как метеоролог, как механик, как астроном, как биотехнолог, наконец. И кэмбриджский профессор Мальколм Джоунс - тоже пишет о Бахтине, как о исследователе Достоевского, но исследователе - не-литературоведческом. Исследователе, пришедшем, скорее, из области метерологии, астрономии, нейрохирургии, буддологии, наконец. Главное - что не от филологии, не от литературоведения Бахтин обращается к Рабле или к Достоевскому, к проблематике жанров и авторогерою в эстетической деятельности. Не от литературоведения. Так как - не литературовед он по сути своей. (И не волк он по крови своей и его только равный… Кацис - равный?)

Для того, чтобы и сам Леонид Фридович смог уяснить "междустрочную" (или подстрочную) суть вышестоящего абзаца, мы просто не можем удержаться, чтобы не процитировать "дорогого" его сердцу А.Ф. о том методе, кой применяем нами иногда (методе, кстати, по нашим наблюдениям, совершенно не используемом самим Кацисом в его штудиях):

Лосев, в частности, писал, что: "Ирония возникает тогда, когда я, желая сказать "нет", говорю "да", и в то же время это "да" я говорю исключительно для выражения и выявления моего искреннего "нет". Естественно, что это будет только обманом, ложью. Сущность же иронии заключается в том, что я, говоря "да", не скрываю своего "нет", а именно выражаю, выявляю его. Моё нет не остаётся самостоятельным фактом, но оно зависит от выраженного "да", нуждается в нём, утверждает себя в нём и без него не имеет никакого значения".

Нам кажется, что смысл нашего предыдущего абзаца сейчас становится удвоенно ироничным.

(В скобках не можем не добавить, что на момент, когда эта статья была уже полностью завершена, нам были электронно переданы некоторые относительно "скандальные" материалы, касающиеся так называемого "Мандельштамовского общества", родом из ныне далёкого девяносто второго года. Нам было чрезвычайно приятно узнать, что Максим Ильич Шапир - один из наиболее ценимых нами филолологов-авангардоведов-винокурофилов, чья научная деятельность (в её публикующейся ипостаси) неизменно служила нам концептуальным и методологическим маяком ведения исследования, задолго до нас "занялся" феноменом Леонида Фридовича Кациса и сказал в своё время буквально следующее:

"…Конечно, о статьях Кациса я не сказал и малой толики того, что имел и имею. Но и сказанного, надеюсь, достаточно для того, чтобы ясно понять: научные достоинства Кациса ни в чем не уступят арпишкинским. Обоих роднит чрезвычайно низкий уровень филологической культуры и прямо-таки бесстыдный, агрессивный непрофессионализм: не имея никаких хоть сколько-нибудь основательных познаний в области базовых филологических дисциплин, Кацис и Арпишкин осмеливаются не только устно, но и печатно раздавать оценки и выносить приговоры ученым, имеющим заслуги перед наукой и нередко занятыми вопросами, о которых у Арпишкина и Кациса нет ни малейшего представления."

А немного раньше так:

"Я думаю, об этой статье Кациса сказано уже довольно. Вся она есть одно сплошное очковтирательство. Кацис не владеет никакими приемами филологического анализа, он совершенно не разбирается ни в стихе, ни в языке, ни в поэтике, ни в стилистике. Единственный его прием - это сопоставление текстов, лишенных какого бы то ни было формального, выраженного сходства. Это недостающее сходство Кацис довольно беспомощно пытается восполнить собственным словесным конструктом, кое-как связанным с обоими сравнивающими текстами."

Вот каков он - мандельштамовед и лосефоб - большой русский учёный семитских кровей - Леонид Фридович Кацис.

Разнообразные проявления тотального кризиса ответственности в гуманитарном поле речи пестрят во многих местах средоточения произвольно отобранного и тематически невыверенного мыслеслова. Речь идёт уже даже не о каких-то точечных несоответствиях, но о полной и радикальной невменяемости дискурса. Примером подобной невменяемости может, наверное, служить один иерусалимский молодёжный издательский проект, чьи инициалы почти полностью соответствуют покойной советской писательской организации - СП. - Союз Писателей - в иерусалимском молодёжном случае это будет "
Солнечное СПлетение". Нам меньше всего хотелось бы выступать в роли некоего кулака, "бьющего под дых" этого самого солнечного из сплетений, а потому мы совершенно близоруко пролетим мимо и никак не отнесёмся ко всей массе литературных, эссеистических и иных материалов данного издания, счастливо существующего под отечески материнским крылом так называемого "Министерства Абсорбции новых иммигрантов", нанявшего известного маяковсковеда и сталиностиля д-ра Вайскопфа в качестве своего ответственного редактора и верховного художественного судии. СП может легко и свободно писать и рассуждать о любых аспектах современной литературы и искусства (что оно и делает с большим или меньшим кайфом), и мы не испытываем никаких проблем в данной связи. Проблема может возникнуть лишь в одном - в замахе. В пафосе и желании сказать фразу на том языке, который неизвестен её инициатору. СП может спокойно печатать эпохоформирующие литературные произведения неких Дейча с Птахом, при этом эстетически "хотя" одновременно и "какать, и онанировать", блистать чудесами стиля и страшной новацией литературной формы, легко входить в анналы мировой литературы (без грамма вазелина, исключительно в силу природного масштаба своих дарований), может печатать судьбоносные околоакадемические статьи Ларисы Львовны Фиалковой-Лотман, Елены фон Толстой или самого редактора Мих. Вайскопфа. Всё это допустимо и «конкретно нормально», и кто сам без греха - пусть первый кинет в Евгения Сошкина (автора идеи издания) камень. Всё легитимно. Вот только зачем замахиваться, скажем, на Катулла. Катулл-то чем провинился? Катулл - это своеобычная латынская поэзия. Относящаяся к тому же к числу не самых счастливых в своей современной издательской судьбине. Гарвардские монстры из Библиотеки Лоеба печатали тексты Катулла не то чтобы с купюрами - в "проблематичных" для ханжеских глаз пуританской Америки местах английский переводной текст просто… прерывался. Читателю предлагалось самому, без посторонней помощи разглядывать латинский оригинал, беспрепятственно представленный на листе версо. Нам посчастливилось познакомиться с первым английским переводчиком Катулла "без купюр", классицистом и поэтом, гинзберговым приятелем Джэйкобом Рабиновицем, откомментировавшим и издавшем в Нью-Йоркском издательстве "Аутономедия" (близком к
Хаким Бею) полный текст Катулла ещё в начале девяностых. Солнечное Сплетение оказалось также заинтересованным в полузапретном поэте. Альманах опубликовал небольшую подборочку его стихов, снабженную на беду ультимативными комментариями. И зачем понадобилось Солнечному Сплетению комментировать Катулла? Разве они Гаспаровы какие-нибудь, чтоб так сходу - быка за рога, и неиздаваемого крамольного латинянина - прямиком в русскоязычный Иерусалим… Мы не будем
распространяться о литературных достоинствах и недостатках русской версии Катулла, представленной на страницах СП. Нас привлек один комментарий, выполненный автором перевода - некоей дамой, печатно откликающейся на имя "Рахель Торпусман". Мы выбрали именно сей скептический по отношению к подлинности данного ноумена тон, поскольку вовсе не убеждены в его (авторского имени) аутентичности. Ведь Рахель Торпусман никак нельзя однозначно отнести к немногочисленной когорте русскообозначенных антиковедов. Ни среди людей старшего поколения (плана Михаила Гаспарова), ни промеж несравненно более молодых - аспирантно-студенческих в недалёком прошлом, птенцов гнезда Шичалина (плана Марии Солоповой) - никого со сходным именем не замечалось до сих пор. А вдруг под "РахельТорпусман" скрывается какой-нибудь многомудрый и смеющийся Ярхо… Впрочем, эти наши затруднения должны объясняться исключительно недостатком информированности и малововлеченностью в перипетии молодой поросли русскоговорящих античников. За что и просим снисхождения. В первую очередь у "Маргариты Финкельберг" - той дамы, которой посвятила "Рахель Торпусман" свой "драгоманский" труд.

Вот как откомментировала нижеследующие гай-валериевские строки г-жа Торпусман:

	"Славный птенчик, с которым так приятно
	Щебетать и играть моей подружке,
	Целовать, прижимать к груди и гладить,
	Позволяя клевать себя повсюду, - 
	Ибо радость моя изнемогает
	Под напором неудержимой страсти
	И, похоже, находит облегченье
	В этих милых, хоть и недолгих играх, - 
	Славный птенчик, когда б я сам был в силах,
	Забавляясь с тобою, гасить заботы
	И тревоги страдающего сердца!" 

И далее:

	Лейте слёзы, Венеры и Амуры,
	Лейте слёзы, поклонники Венеры!
	Славный птенчик моей подружки умер,
	А она пуще глаз его любила…"

Комментарий переводчика выглядит буквально так:


"В этих фривольных стихотворениях Катулл, пародируя торжественные гимны в честь богов, обращается к одной из частей собственного (sic!- Д.И.) тела, - однако эффект "двойной трактовки" выполнен Катуллом так мастерски, что эти стихи очень часто воспринимались как обращение к реальному "птенчику" или "воробью" и даже служили основой диссертаций на темы вроде "Ручные птицы в Древнем Риме"."


Уж не знаем как насчёт орнитологических диссертаций по древнеримскому периоду, но для диссертаций "истории сексуальных практик" эти катулловы вирши представляют центральный интерес.


Что говорит Торпусман? Она совершенно несгибаемо уверена в том, что Гай Валерий Катулл в вышеприведённых текстах воспел не что иное, как мужской половой член, то что простые русские люди в прошлом называли заветносказово словом "уд". Русский писатель Виктор Ерофеев называет тот же предмет словом "хуй", опять-таки весьма известным. Рахель Торпусман к тому же точно знает, что Катулл имел здесь не чей-нибудь там уд, а именно свой собственный. Нам остаётся только открыто недоумевать по поводу всех этих несгибаемых уверенностей солнечносплетенной переводчицы, высказанных к тому же в столь высокомерно-назидательном-учительном тоне, "просвещающем" "тёмных" молодёжных читачей, рискнувших открыть этот номер СcП.


Дело, между тем, с этой иконографической деталью катулловой текстовой интенции обстоит совершенно иначе, нежели это преподносится г-жой Торпусман.


Открыв немалые труды самых разных исследователей сексуальной жизни Древнего мира (учёных плана Лизы Манниш, Франсуа Лиссарага, Джона Уинклера, Фромы Цейтлина, Жан-Пьера Вернана и других) можно почерпнуть не мало интересного материала на предмет интересующего нас дела. Что же касается всех (в том числе и "прагматических") семантических аспектов латинского сексуального словаря, то Рахель Торпусман могла бы кое-что "выУДить" в известной монографии Джона Н. Адамса.), переводчица должна была бы (по меньшей мере) слегка усомниться в абсолютной незыблемости именно её интерпретации описываемого Катуллом «экшна».


Если бы Рахель Торпусман не замыкалась на "скромной" традиции русских переводов Катулла, восходящих к замечательному антиковеду А.И. Пиотровскому (не путать с не менее замечательным Ф. Петровским) советско-совокупно выпущенных издательством "Наука" в 1986ом году под редакцией Гаспарова и Шервинского, но вникла бы более "непредвзято" в эти "деликатные" вещи, связанные с получением сексуальной "радости" и её распространённых форм, популярных во времена катуллова Рима, то означенная Торпусман легко смогла бы понять, что речь в строфах латинского поэта идёт вовсе не об авторском уде, но как раз о реальном птице. Катулл, нисколько не камуфлируясь (благо человек он был весьма открытый и не церемонящийся особо, чей словесный диапазон варьировался от площадной брани до изысканных поэтизмов), говорит в своем тексте о некой птичке, которую специально прикармливали у женского вагинального лаза дабы она доставляла своими движениями изощреннейшее и специфическое сексуальное удовольствие.


То бишь - функции уда переходят к птице. В каком то смысле речь действительно идёт о фаллосе. Только являющем собой живую птицу. Подобные сексуальные пристрастия были весьма известны в Риме и не могли не привлечь внимание самого откровенного из всех эротических латинских поэтов. Если бы речь шла, как предлагает Рахель Торпусман, об обычном уде, принадлежащем самому автору, то тогда особенно странными бы выглядели поэтические оплакивания смерти этого самого члена. Если "птенчик" есть аллегория члена, то, значит, Катулл сообщает о гибели собственного детородного инструмента. Что это могла бы быть за "гибель"? Импотенция? Но может ли солнечная переводчица привести хотя бы один прецедент воспевания каноническим поэтом собственного мужского бессилия? (наш коллега Мих. Клебанов, оппонируя нам здесь, вероятно, скажет слово "Хармс", но мы укажем на радикально несовпадающие даты ментальных жизней и "синтагматики" внутренней механики креатива у Катулла и Чудодея). Нам кажется совершенно неприемлемым создание иконографической модели, при которой Катулл осмеивает сам себя и потешается над импотентной смертью собственного члена, никак не объясняемой к тому же. И наоборот - смерть прирученной и любимой птички - "сексуального раба" некоей римской развратной матроны - знакомой-подруги Гая-Валерия - более, чем возможна. Да и смешливая, но вполне реальная, скорбь по поводу кончины долгообучавшейся, трудно выдрессированной и привычнолюбимой птички-любовника может рассматриваться на несравненно более "реальных" основаниях, если соотноситься с римскими сексуальными практиками того периода.


Кому-то, вероятно, покажется нелепым, что сразу после дискуссии о казусах эпистолярного мастерства Г. и Л. Кациса, о фривольных комментариях Катулла, мы переходим к заключительной фазе нашей статьи, к идее ответственности М.М. Бахтина, как она предстаёт в его наиболее ранней статье. В смысле того, что будут «географически» непосредственно рядом помещены, как это видно (на одной странице) имена Г., Кациса, Торпусман и Бахтина. Это соседство чисто техническое и целиком лежит на нашей совести. Такова структура данной статьи.


За несколько лет до «Философии поступка» - ещё в 1918ом году - М.М.Б. обратил свой взгляд на проблему ответственности индивида перед создаваемой им "вселенной". То, что чуть позже переродилось в ответственность перед «миром человеческого действия», миром со-бытия по-ступка», изначально мыслилось в качестве тотальной ответственности за акт творческий par excellence, акт искусства, который еще не идентичен «я - единственному, должному стать в определённое эмоционально-волевое отношение к историческому человечеству», «я должен утвердить его, как действительное ценное для меня, этим самым станет для меня ценным и всё для него ценное». Это есть то самое «ответственное единство» мышления и поступка, «поступающе-участное мышление». Более детальное и «риторическое» размышление философогемы поступка у Бахтина можно встретить в замечательной работе И.Пешкова. Бахтинское «слово об ответственности» восемнадцатого года явилось первым движением философа в идеологемность существующей ситуации. Пафос преодоления границ между творчеством и «реальной» жизнью работал на утверждение обоюдной ответственности их обоих - творческого существования и реальной жизни. Выражением этого была, по Бахтину, призвана стать «полностью ответственная» личность индивида как художника и, одновременно, как части реального жизненного бытия. «За то, что я пережил и понял в искусстве, я должен отвечать своей жизнью». «Для теоретической значимости суждения совершенно безразличен момент индивидуально-исторический, превращение суждения в ответственный поступок автора его.»


Именно в той ранней небольшой работе Бахтина «Искусство и ответственность» мы усматриваем исходный базис для написания нашей статьи. Бахтинская идея «тотальной ответственности» акта письма и явилась зародышевым импульсом для критической перефразировки дерридеанских идей, профанации академической работы или по-морскому раскачивающегося эссеизма некоторых авторов. Наше полное сочувствие идее целостной и результативной императивности ответственности «героя» пишущего перед «героем» читающем в общей «эстетической деятельности» адекватного восприятия того или иного текста и послужило, в конечном итоге, причиной написания этой статьи. Бахтин вопрошает: «Что же гарантирует внутреннюю связь элементов личности?» - и ответствует: «только единство ответственности». «Личность должна стать сплошь ответственной: все её моменты должны не только укладываться рядом во временном ряду её жизни, но проникать друг в друга в единстве вины и ответственности».


С несколько иными идеями ответственности можно столкнуться у современного французского автора Жан-Люка Нанси в его статье «В ответе за существование». Несмотря на приход к той же к естественной и справедливой идее конечной ответственности перед самим собой, ответственности «ничем не ограниченной», его - Нанси - невольно прибивает к мало точным этимологическим установкам слова «prudence», которое, вопреки его интенциям и безапелляционным заявлениям, отнюдь не имеет этого любительски «древнего» и «основного» (по словам Нанси) значения (этимологическая наука вообще не знает таких терминов, их аналогом не может, уже, эксклюзивно считаться даже термин "прото-индоевропейский", поскольку, лучше уж сразу, если это доказуемо - "ностратический") смысла ответственности, но не скрывает в себе (речь о prudence) ничего, кроме «знания», «умения», а в особенности «предсказания», «предугадания» («провидение» оттуда то же). Тем не менее, весь целостный знак мыслительной системы Нанси принципиально приемлем и для нас. «Любой смысл представляет ценность ровно настолько, насколько он бесконечен, запределен всяческой эгоистичности, личностности, индивидуальности или сообществу.». «Смысл доступен только через готовность отвечать за него: любой человеческий акт, всякое изменение значений содержит антиципацию смысла, его обещание, или гарантию того, что должно прийти к другому или к другому во мне, что должно войти в этого другого и стать смыслом в нём, через него и для него». «Это - равенство, требующее от мысли каждого ответственности абсолютного смысла».


На этой антипостмодернистской ноте, столь несообразной с фигурой самого Ж.Л. Нанси, мы бы хотели завершить данное, чуть затянувшееся размышление, цель которого - обрисовать в общих терминах несостоятельность отдельных черт известных современных мировоззрений с точки зрения идеи тотальной ответственности эпистемологического производства.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка