Черная дыра (14)
* * *
Музыка.
Неуслышанная жизнь.
Глухая раскатная отдача в тяжких частотах. Никем не поднятая, никому не пригодившаяся, чужая жизнь, ничья. Одновременно начатая и законченная. Раскинувшаяся, перспективная, многообещающая. И подытоженная, безвозвратная, безнадежная. Никогда не существовавшая и давным-давно прожитая. Музыка. Перераспределенная жизнь. А может быть, он и в самом деле уже был однажды в ней, был в людях, оставлял здесь свои мысли, слыл ими, но – тысячелетней ступенью ниже, в стезе фараонов. А теперь, набродившись, отсочетавшись в степенях, устав от бесчисленных тяг в промежуточных скоплениях и принадлежностях, все его изначальные частицы, до самой последней, всё его измотанное, отметавшееся в примесях вещество с виртуозной точностью, в той же последовательности, в той же математической неповторимости вдруг собралось заново – оформило его, вытворило, вспомнило. Не воскресший, но воссоединенный. Жизнь коротка, но и смерть не бесконечна. Феномен случайной вторичности. Демонстративный рецидив: трын-трава веществу, прочесанному эрами. А может быть, он и в самом деле поймал самого себя, уже однажды распадавшегося, но оказавшегося, как ни странно, сильнее, хитрее, наглее смерти и обнаружившего в себе незаконную силу этого знания – белесые остатки накопленного имени, закутки, как ему казалось, докалендарного уюта и мысли – дошедшие от него же, вернувшиеся, так высоко выросшие, докрашенные, но узнаваемые, и еще мысли – скрытые, впрятанные до срока, готовые к подаче – безвозмездная отложенная мудрость. Но при всей своей ловкой идентичности, уверовав, что мир в самом деле покорен ему – сделан из него, он все равно выяснял в себе непонятные, другие свойства: он действительно успел измениться за то время, пока его не было, успел изменить свое отношение к этому миру. Между двумя его жизнями вклинилась инородная масса, между двумя его составами – разница в плотности, между двумя его я – отторжение. В несколько мгновений тысячелетнего безвременья между его житиями, дрогнув, затмил утро белый Фомальгаут <…> и погрузилось в ласковую пучину благородно-безгрешное чудовище Менгель.
Музыка.
Свершившаяся среда.
И снова – коммуникации-выдохи, парящие значения. И снова обдало, опахнуло – отстраненным, чуждым – участями, судьбами. Вдыхаешь, вглатываешь их – видишь ими, чувствуешь – исходишь – из них. «Здравствуй, зондер! У тебя хорошая погода. Ведь в слякоть всегда больше худых. Значит, к вечеру непременно будет премия, ты снова пойдешь на чардаш... Ты всегда будешь ходить только на чардаш». Неуслышанная жизнь. Конкретная человеческая – без конкретного человека. Жизнь без бытия. Судьба вне реальности. Умершее вне времени. Человеческое без человека. «Весна встала, зондер. Сегодня она чистая. Сегодня у нее высшая проба. Она тебе подойдет. Не воздерживайся от нее – промотай без остатка… Ты молодец, зондер. У тебя получилось не выдержать. Ты все-таки сумел сдаться и не выжить. А я в тебя не верил. Теперь ты рад, что тебя нет; ты всегда любил не быть… Спасибо тебе, зондер! Благодаря твоим знаменателям я успел родиться в жизнь не весь, не до конца, уклонился в нескольких долях, состорожничал. Я струхнул, когда меня позвали – не запрошусь ли обратно. Я дал себя миру во всей своей численности на испытательный срок, проверить на совместимость… Спасибо тебе, зондер! Я усвоил и вынес меньше, чем мне могло достаться. Благодаря тебе я убедился, что сам, по собственному желанию завел себе эту жизнь – как пса, как аквариумных рыбок; и успел понять, как это все-таки хлопотно, сколько это требует времени. Но раз взялся жить – отступать жестоко... А ты не отступай. Отучай зарождаться, муруй чрева – это посильное для тебя благо. За укрывательство – воздастся. И не забудь очнуть своих, ведь только вместе вы одиноки… Раздай им весну, раскромсай им ее на равенства лучей – и пусть она ими отовсюду изнутри с облегчением брезгует, каждым своим пучком, каждым злаком… А я бы давал каждой – новое имя. Тогда каждая начнет что-нибудь значить. Тогда жизни станет больше. Надо учиться именовать время. На именах буксует память. Имена удерживают отсюда. Именами ты не застрял. Ты все правильно сделал, зондер!»
Неуслышанная жизнь – музыка.
Недозволенно-умиротворяющий стыд.
Клин в центральном нерве, в чувстве, стянутом судорогой. Оскомина – в нем, без шанса на выражение, без права на передачу. Вселенная-оскомина – в убогом тоскою, немочном кровом – не пригодном к вмещению. <…> Да, все-таки показалось: он не вернулся в жизнь идентично. Таким ему никогда уже не собраться. «Я думал: это я размышляю об этих людях, об их странной, неизлечимой значимости для меня». Потому что огонь музыкален, тишина множественна, а смерть тесна. «А может быть, это они – думают в меня. Вдумываются. Совместившись вещественным представительством в новой закладке, отдав себя в готовности продолжаться – сочтясь из разных неизвестностей – степенный Иосиф и неугомонная Ланя разговаривают мною – мне. Не знакомые друг с другом. «Как же тебя зовут? как – полностью, по-взрослому?» «Не знаю… Мама говорила, что когда-нибудь придумает». «А я не помню, как меня звали в детстве…» Им есть что обсудить, у них есть общие интересы – они спорят о звездах. Спорят на равных, однодушно, с пониманием, с наслаждением, без спроса, без слов. Риторика опущенных вопросов. Монолог в два голоса, диалог в одни глаза. Тогда, быть может, мои попутные заметки, мои неизвестные воздушные вершины, проникновенная высота потоком – это их собственные, потерявшие валентность мысли; догорающая недоговоренность, отброшенная в меня. Тогда, быть может, вся моя нежелательная, неподкупная инородность и есть моя главная ценность, мои фибры – беспокойное в исхождении..?» И здесь – нет.
Нет, на самом деле в нем от основания жила пустота. Весомая, густая – сложная, многообразная – пустота. Она выполняла внутри какие-то свои функции, не считаясь с ним, дышала им, поглощала, перерабатывала, осмысляла инертно весь его скарб, двигалась в изменениях, откладывалась – росла плавными желваками, пробивая канальцы, ниши, выемки, русла, скручиваясь кольцами, протягиваясь, сокращаясь. Упорная, эгоистично-хозяйственная. Первичная в рождении – первобытная – реликтовая грация в громоздкой теснине. Он был ее обжитым удобством. Он был ей безобиден. Изворошившись в преследовании сутей, в постижении всего этого, он чувствовал, что где-то все-таки дорывался до самого нужного, различал с упоением во взрытых пластах блуждающие конечные ответы, подтверждения, доступы. Как будто что-то действительно начинало проступать, складываться в отсвечивающей четкости. Нет, не понимание. И не определение. И даже не представление. А что-то осязательное, телесное, свистяще выщемляющее – грудное недомогание, какая-то отдавленная выдохнутость, перхота, горячий мокротный выкашель. Плодотворный озноб, возносящая агония. В окружении своих исторгнутых, выроненных частей, убывая, заканчиваясь, прекращая быть, он вновь и вновь перетекал во что-то другое, диффузировал – бесконечно изменялся, формировался, расформировывался, множился. Он узнавал свое мышление, но не находил себя. Вокруг, во всех сторонах, во всемерной тотальности копошился мириадный свет – накладывался рукавами, слоился, секся, изламывался; всенаправленно развивались и иссякали разные формы и виды движения, белковые облака – молочно-пористая порванная рябь: насыщенные шарообразные прогрессы, рассеянные фонтаны эволюций, спиралевидные скачки; а он все больше, прогрессирующе терялся и никак не мог определить, что из всего этого, где во всей этой происходимости есть он – выхваченный, высвеченный музыкой, расступившийся перед нею оголенно своею пустотой, пропустивший ее, музыку, среди себя, поднятый, распертый, раздавленный изнутри, раскроенный, раскромсанный, пущенный во все стороны, разнесшийся, отрикошетивший от себя. «Средой, наполненной не мной, меня отделят от меня. И буду между мной и мной – не я…» Он не мог понять, видел или представлял или творил или сам был этой огромной и далекой, жизненно необходимой ему, исполненной кислорода архитектурой – храмами, потерявшимися в сторонах света, в розах ветров, в солнцах, закатах, рыбах, птицах и псах, затянутыми в бутоны силовых полей, пронизанными перекрещенными векторами, опутанными вязью бесконечных стереометрических величин, запутанно-беспредельными азимутами, величественными параметрами концентрической синевы, неограниченной прозрачной высоты, которой можно было захлебнуться, обтекаемыми, неустойчивыми, пластичными капителями, переходящими во фронтоны – непобедимым совершенством восходящей ионики, чертежно-стрельчатыми окнами, переливающимися пунктирными куполами, ослепительными башнями, напряженно вибрирующими, резонирующими шпилями, растекающимися крестами-трезубцами, озаренными иконами, фресками, сфинксами, слившимися в потоки сокрушающей музыки, в непрерывную синтетическую звукопередачу, сомкнувшимися в единую волну, в глобальное всечастотное торнадо, летящими в отражающиеся друг в друге, лучезарные, светоносно-воинственные ритмы, в орды ударно-скоростных, восторженно-резких, радостно-бешеных, жестко-теплых, гармонично мечущихся, симметрично дрожащих, непредсказуемо-мощных звуков. Это она, музыка, совершала в нем пустоту. Она ненасытно выхолащивала его; воссоединяясь в нем в налетах – истребляла, грабила. Через нее он изживался – расходовался интенсивнее, стремительнее, чем в обычной реальности, нерационально, неэкономно – старился; старился – капитально, присутственно, в кратности, в своей вещественной вечности – трухлявел. Музыка отрицала его – постепенно, фрагмент за фрагментом – вымогательскими долями, прожиточными взятками. Она невозмутимо глумилась над ним – над тем, что от него оставалось, что напрягалось страхом за свое обострявшееся меньшинство. Но и то, что оставалось, в конце концов употреблялось ею. Он защищался как мог. «Всего, что было до меня – для меня не было. Прошлым не может быть то, что поглотило само себя, что перестало быть измеримым, иметь величину. Даже если оно было настоящим. Даже если оно влияло на будущее – его все равно не было». Он безоговорочно капитулировал. «А мы так усердно набирали тысячелетия. В запас к своему весу. Исчисляли накопленные лета своего значения, наращивали жир истории. Утверждались, обогащались – утолщались – так трудно дающимся добром – озоновыми складками, сусальной защитой. И так безрассудно, в один присест уступили их этому шквалистому, щебенистому, каменеющему космосу. Беспорядочное равнодушие, бестолковая тишина!» И не было у него ничего, что еще можно было использовать, на что можно было существовательно опираться. Он весь ушел в расход – измеченный, изжатый, выпотрошенный и выброшенный вон, на произвол немой и такой неподатливой среды. «Как же много тебя, зондер! как же много тебя! кроме тебя, ничего уже не осталось, а ты все прибываешь, все торопишься! во что? остановись хоть на этот промежуток! остановись – перед тобой солирует человечество, для твоих старательных расстояний – зияющих угодий, для твоей безответной, бессмысленной, безгранично разверзшейся частной собственности теплится, звучит, меркнет оно ищущей отражения тоской – в одиночестве перед тобой, перед твоим неподвижным, навсегда сосредоточенным беспамятством. Прими же в себя хоть сколько-нибудь смысла! открой обратно хоть что-нибудь! – ведь не нужно тебе столько тебя!»
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы