Комментарий | 0

ПАТОСЕМИОТИКА. Пора наводить науку

 
                 
Alan Wake. Under your spell.
  
  Было у меня сперва сомнение: наука ли это, коль ее принципы значение имеют исключительно местное, пускай и умещенное аж на 1/8-й части суши? И тогда кстати мне пришлась лихачевская формула – благодаря ей я уразумел, что специфика места определяется лишь эффектом «стыдливой формы». Объяснение оного в компетенцию предлагаемой науки не входит. Однако он-то и мешает уяснить общечеловеческое ее значение - и как раз тем, что обусловливает своеобразное преломление патосемиотических принципов. Далее о том скажу особо. А пока, во избежание двусмысленности, поясню название: «пато» имеет отношение не к самой этой науке, а к ее предмету.[1] Стало быть, аномальные знаковые явления – таково ее предметное поле.
   Сколь же оно широко? Чтобы его по возможности обозреть, в качестве «нулевого» на то условия необходимо хотя бы самое общее понятие о знаковой норме – с него и начну. Знак по своей онтологии есть то, что не оно само. Вещь (индивид) в функции знака своим наличным бытием жертвует во имя бытия, здесь и теперь не наличного. Этой жертвенностью и задается норма. Стало быть, знак от нее отклоняется, ежели его «субстрат», например, слово так или иначе высказывает свою норовистую самость –
не-оно-само хочет стать им-самим!
     Другой вопрос: каким им-самим? Хочет ли слово осмыслиться собственной явью – либо норовит притвориться обозначаемой сущностью? Честно ли отказывается нести знаковую службу – или же втихую злоупотребляет оной? При первой «волевой установке» оно дивит своей самозаконной явью – и тем на деле доказывает, что не пристало ему ходить в услужении. Это и есть магическое состояние слова, оно же поэтическое.[2]
   Второй вариант поведения состоит в том, что знаковую дистанцию между явью и смыслом слово не преодолевает, но скрадывает. Оставаясь в модусе не-оно-само, слово не является им-самим, а именно значится и мнится. Т.е. находится в состоянии догматическом.[3] Восславляя свою служебную значимость, к ней же наше внимание и направляет. Но тогда ведь его собственная реальность внимающему слуху предстает ничтожной – т.е. никак не предстает. Тем вернее порабощает оно душу человека и его разум, чем кромешнее на его слуху отсутствует.
   Это противоречие между явью и значимостью все же не критично, покуда во внимании остается, помимо самого слова, источник узурпированной им славы – священный контекст. Если, например, в аудитории, определенным образом настроенной, я употреблю – неважно, в каком контексте - слово «соборность», меня тут же она причислит к черносотенцам и мракобесам. А если в аудитории, настроенной противоположно, скажу «плюрализм», меня объявят – опять же, не замечая контекста – русофобом и жидомасоном. Всякое слово, по Бахтину, «пахнет контекстами». Но, как правило, не теми, в какие мы сами намерены его поместить. Иному же словy запах, дурной или благородный, как бы от роду присущ, так что его не отмыть никакими полосканиями в ситуативных контекстах. Метит же его таким стойким запахом некое высокозначимое событие (неважно, историческое или мифическое), коему слово некогда было причастным и в силу одной лишь причастности его значимостью «зарядилось». Такой вот прецедент я и называю священным контекстом. Определением «священный», как можно судить по моим примерам, я указываю только на «абсолютную величину» значимости, безотносительно к ее оценке: важно не то, хороший это контекст или плохой - а только то, что впоследствии он становится надситуативным, и лишь в этом смысле – священным. Собственное его содержание, во всей его предметно-событийной твердости, в памяти удерживается достаточно долго. Но и твердая субстанция имеет обыкновение испаряться, так что со временем от священного контекста остается при слове только запах. А тогда уж его ничтожность никакими денотациями не превозмочь. Слово только пахнет – и ничего более. Вот тогда и приходит ему на помощь партия в роли индекса – догма превращается в идеологему.
   Таким образом, поведение слова патосемиотически следует оценивать по крайней мере в двух измерениях: по его отклонению от нормы и по величине «пропорции» между планами выражения и содержания. Эта вторая координата определяется тремя реперными точками: магема, догма, идеологема. Идентифицируются они по следующим признакам:
 
план содержания ассимилирован планом выражения  -  магема;
ассимиляция в обратную сторону  -  догма;
репрезентация и денотация без остатка растворены в коннотации -  идеологема.
 
    Исходя из ранее изложенного, нетрудно уяснить, что происходит со словом, когда оно попадает в семиотическую трещину. Поначалу в его поведении обнаруживается аномалия поэтического (магического) рода. А затем чрезвычайно ускоряется его перемещение по второй патосемиотической оси: магема превращается в идеологему, проскальзывая догматическую стадию.
    Среди множества обыденных алгоритмов едва ли можно отыскать идеально отлаженные. Но и «стыдливость формы» - она свойство тоже довольно редкое. Культуры, сею особенностью не обремененные, в отношении к семиотическим трещинам  наработали, видимо, навыки упреждающего моделирования и позиционного обособления. Выгода с того получается двойная. Во-первых, на изломе обыденного алгоритма создаются условия для культивации диких ростков поэзии, коль они там самопроизвольно возникнут. Во-вторых, лояльное обхождение с трещиной предполагает, помимо всего прочего, в прямом смысле об-хождение оной - блокировку ее тенденции расползаться и тем самым бесконтрольно разрыхлять конвенциональные связи. Но выгоды эти весьма невыгодно ограничивают область патосемиотических исследований: знаковая патология  не может быть усмотренной во всей ее первородной тотальности. Напротив, наш российский антисемиотизм мало того, что он тотальный, к тому же стыдлив! А это, как я ранее заметил, особливо препятствует его специализации. Вот почему наши семиотические трещины обычно остаются без целевого ухода.
    Таким образом, «стыдливость формы» к явлениям знаковой патологии примешивается. Но эта примесь, наподобие химического индикатора, аномалиям придает характерную окраску, из-за чего и удобно их наблюдать. Именно благодаря этому индикатору наша отечественная ментальность для патосемиотики представляет собой роскошнейшее поле! Но из-за той же роскоши, из-за контраста с нею побеги тотальной знаковой патологии едва заметны на иноземных полях.
Посему общечеловеческую значимость предлагаемой науки могу обосновать только гипотетически. Ради удобства изложения свою гипотезу расчленю по пунктам. Начну с нулевого.
  1. Творение или обстояние, упраздняющее знаковую дистанцию между явью и смыслом, буду называть поэтическим.
  2. В поэтическое обстояние наша ментальность «попадает» прежде, чем настроится на обыденные алгоритмы. Всякий человек – в той мере, в какой он всяк – явную ему реальность изначально и безотчетно воспринимает в модусе ее «самосказа». Дармовой, или дикой поэзии всякому человеку за глаза и по уши хватает. Оттого, быть может, он, как правило, равнодушен к поэзии-искусству. Но из-за этого равнодушия дикая поэзия не защищена от спонтанного перерождения в догматику обыденного сознания, а подчас и в идеологию.
  3. Всякая культура с поэзии начинает как со своего первородного, архаического состояния. И не только начинает – архаика эта воспроизводится на всех стадиях ее исторического развития/свития.[4] Концепцию Лотмана, представляющую культуру знаковой системой, следует существенно уточнить: культура есть аномальная знаковая система. Первичное ее «призвание» - во всяком естестве находить… нет, не смысл, но всамделишное присутствие оного. Этим можно объяснить феномен язычества, всякой культуре присущего как ее метаисторическая и метаконфессиональная основа.[5] Тому же принципу аномальности послушны и такие вторично культурные институты, коим по проекту надлежит функционировать как нормальные знаковые системы. Культурно освоенными они могут быть именно в той мере, в какой удается их подпортить – хоть немного, но рассогласовать с проектом.[6] Парадоксальными мои суждения могут показаться только из-за смешения двух разнородных критериев нормы и, соответственно, аномалии. Последнюю обнаруживают по признаку либо «не так, как у всех (у многих)», либо «не так, как следует», т.е. в разладе с функцией. По критерию статистическому культура (пока еще, слава Богу) есть норма человеческого общения. И аномалия – по критерию знаково-функциональному.
  4. Среди образующих культуру знаковых систем особое положение занимает нормальнейшая по статистическому признаку, а в отношении функциональном – изобилующая скрытыми, а подчас и бесстыдными аномалиями. По-простому она зовется «язык», а по-ученому название это положено снабдить определением «естественный». По обоим критериям он противоположен машинным языкам, каковые только и следует признать безупречно нормальными знаковыми системами. Приносящему мне сообщение нормальному знаку положено как простому посыльному скромно топтаться на пороге моего восприятия. Слову же подобная скромность никак не свойственна. Вместе с сообщением через порог оно без спросу втаскивает собственное тело. Слово – это знак очень плохой! Но как раз из-за его плохости над человеком оно имеет великую власть. Вся слава рода человеческого и вся его слабость коренятся, быть может, в знаковой аномальности языка. От роду человеку присуще верить слову на слово. Происходит же эта вера не от заблуждений человеческого духа – напротив, от его стремления к реальности! Ведь «план выражения» и есть первейшая, если не единственная реальность слова. Тогда как «план содержания», вообще говоря, отсутствует и, в этом смысле, не имеет реальности. Такова детская логика. Тайно или явно присущая всякому человеку (пусть даже он числится взрослым), она недоуменно вопрошает: а почему на уме следует держать, не то, что наяву?! У безотчетного неприятия знаковой дистанции есть, мне кажется, положительная основа: это потребность всякого человека жить со смыслом тут же присутствующим, настоящим.
  5. Совершенно антинаучная версия о происхождении языка невольно «припоминается» при вхождении в поэтическую речь. Ибо никакой иной речью не представлен во всем его своеобразии артикулированный звук. В одной только его энергетике – явно избыточной по меркам коммуникативно-знаковой надобности – «узнается» первичный мотив языкотворчества: для сказуемой сущности создать телесное вместилище. Не отсылке к потребному смыслу изначально служит гортань, но, воистину, словливанию оного. А коль так, то поэзию никак нельзя считать одной из специальностей языка. Нет, в поэзии он празднует свое рождение. Окказиональным и магически достоверным тождеством яви и смысла дивит язык, когда попадаем на его праздник. Тем более дивит, когда попадаем нечаянно. В иное же время он позволяет себя запрячь на знаковую службу – и тогда выдает, взамен тождества, нормативное и конвенциональное соответствие. Но ежели упряжка чересчур ему досаждает, то и в ней он проявляет свою норовистую самость: тогда уж – злоупотреблениями службой.
  6. Стало быть, сподручно их упреждать тому, кто на деле признает язык персональным средоточием смысла. Такова уж несомненная польза от поэзии-искусства. Именно при поэтическом отношении к номинально родному языку он становится достоверно родным. Ибо при этом оживает тот самый мотив языкотворчества: в рождении языка поэт органически участвует. Поэт, по Бродскому, есть «орудие языка». Стоит уточнить: посредством поэта язык самовозрождается.
                                                                                      
 

[1] А если иной читатель сочтет этот текст более заслуживающим первого толкования, то и против того не буду возражать.
[2] Поесис переводится как делание. И вправду, поэзия делает словами то, что невозможно ими обозначить. Тем самым являет собою опровержение последнего тезиса в «Логико-философском трактате» Витгенштейна: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать».
[3] Определение согласуется опять же с этимологией: догма – слово того же корня, что и докса – мнение.
[4] Так можно интерпретировать загадочное высказывание Бахтина: у культуры нет «внутренней области», всякий «культурный акт» живет «на границах». Не называет ли он так новорожденное ее состояние?
[5] См. примечание 6.
[6] Один из таких институтов ранее я упомянул – это функциональная (но лишь по проекту!) бюрократия. Другой того же рода – представительная демократия.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка