Поэзия и смерть (5)
Велимир Хлебников
1
Страх смерти, сопутствующий каждому человеку на протяжении всей его сознательной жизни, стимулирует в нём личные качества, прямо указывающие на присутствие бессмертной частицы — души. Особенно сильно проявляют себя эти качества в личности сугубо творческой, не обременённой чрезмерными заботами о преходящих благах материального мира. В восприятии художника, чья психика чрезвычайно чувствительна к малейшим колебаниям в сфере духа, страх перед прекращением существования (или, если заглядывать чуть дальше, перед перевоплощением) иной раз может превышать реальную угрозу для жизни, но никогда, насколько я понимаю, не является полностью измышленным. На более ранних этапах этот страх чаще всего проявляется как смутное предчувствие. Вот как изобразил интересующее нас состояние П.И. Чайковский в письме А.К. Глазунову более чем за три года до своей смерти:
«Переживаю сейчас загадочную стадию на пути к могиле. Что-то такое совершается в моей натуре, для меня самого непонятное: какая-то усталость от жизни, какое-то разочарование: по временам безумная тоска, но не та, в глубине которой — предвидение нового прилива любви к жизни, а нечто безнадёжное, финальное и даже, как это свойственно финалам, — банальное. А вместе с этим охота писать страшная. Чёрт знает что такое: с одной стороны, как будто чувствую, что песенка моя уже спета, а с другой — непреодолимое желание затянуть или всё ту же, или ещё лучше, новую песенку… Впрочем, повторяю, я и сам не знаю, что со мной происходит…»1
Гораздо более ярко и драматично фатальное предчувствие было передано Чайковским в музыкальном сочинении — всемирно известной си-минорной Шестой «Патетической» симфонии (особенно характерно в этом смысле заключительное Adagio lamentoso), премьера которой состоялась за девять дней до неожиданной смерти композитора, последовавшей, как известно, от холеры2.
Таким образом, уместно говорить не о каком-то внезапном всплеске, а о медленном, постепенно нарастающем ощущении неотвратимого приближения к жизненному итогу, ощущении, которое достигает кульминации в период, непосредственно предшествующий более или менее скоротечному финалу. Именно в этот период творческая личность создаёт наиболее значительные, проникнутые искренней патетикой произведения, завершающие собой в том числе и предсмертную художественную парадигму, иной раз растянутую во времени на годы и десятилетия. Творческие способности в это время не только не угасают, а напротив, получают сильнейший дополнительный импульс («охота писать страшная»).
С этим импульсом связан и другой феномен — дар пророчества. Способность предсказывать естественным образом проистекает из способности предчувствовать, но имеет при этом одну очень важную особенность, столь труднообъяснимую, что простые и ясные слова Велимира Хлебникова из декларации «Свояси» (1919), представляющиеся мне наиболее удачной попыткой эту особенность образно сформулировать, редко кем воспринимаются адекватно: «Когда я замечал, как старые слова вдруг тускнели, когда скрытое в них содержание становилось сегодняшним днём, я понял, что родина творчества — будущее»3. О том же писал и Перси Б. Шелли в своей «Защите поэзии» (1822): «Поэты — зеркала гигантских теней, бросаемых будущим на настоящее». Придерживаясь такой точки зрения, профетический дар гораздо легче объяснить, хотя, конечно, попытка овладеть им отнюдь не упрощается.
Некоторые наблюдения над феноменом пророчества применительно к предсмертному творчеству я постарался изложить как в двух своих ранее опубликованных работах на данную тему4, так и в настоящей работе. Не первый год размышляю я над проблемой танатогенеза в произведениях литературы, за это время пришлось ознакомиться с разнообразными мнениями относительно надобности заводить подобного рода беседы, сильно воздействующие на иные впечатлительные натуры. Завершая необходимое вступление, приведу здесь только мнение Л.Н. Толстого, высказанное им в письме Н.Н. Страхову 3(15) ноября 1893 года по поводу газетного отчёта о смерти того же П.И. Чайковского:
«Вот это чтение полезно нам: страдания, жестокие физические страдания, страх: не смерть ли? сомнения, надежды, внутреннее убеждение, что она, и всё-таки и при этом не перестающие страдания и истощение, притупление чувствующей способности и почти примиренье и забытьё, и перед самым концом какое-то внутреннее видение, уяснение всего “так вот что” и… конец. Вот это для нас нужное, хорошее чтение. Не то, чтобы только об этом думать и не жить, а жить и работать, но постоянно одним глазом видя и помня её, поощрительницу всего твёрдого, истинного и доброго»5.
2
Хотя в мою задачу изначально не входило освещение медицинского аспекта проблемы отражения фатальных предчувствий в поэтическом тексте, но герой данной работы, личность которого до сих пор вызывает у многих моих современников сомнение в её психической вменяемости, так и напрашивается на то, чтобы в разговоре о нём затронуть и эту тему. Материалом послужит нам статья профессора В.Я. Анфимова «К вопросу о психопатологии творчества: Хлебников в 1919 году» — в своём роде бесценная работа, опубликованная спустя шестнадцать лет после описываемых в ней событий6.
Исторический антураж вкратце таков. Весной девятнадцатого года в своих непостижимых скитаниях Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников добирается до Харькова. Здесь у него много знакомых и почитателей, в том числе поэт Г. Петников и семья художницы М. Синяковой. Первое время у Синяковых в Красной Поляне он и останавливается, но в июне Харьков занимают части Добровольческой армии ген. В.З. Май-Маевского (кстати¸ прототип того самого Владимира Зеноновича Ковалевского из к/ф «Адъютант его превосходительства»). Чтобы избежать призыва на службу, стараниями друзей поэт оказывается на длительном медицинском освидетельствовании в психиатрической больнице Сабурова дача, где становится пациентом профессора-психиатра В.Я. Анфимова. Профессор чрезвычайно интересуется необычным «больным», освидетельствование превращается в уникальный научно-художественный эксперимент: поэт по заданию учёного в короткий срок создаёт несколько произведений, большинство из которых становятся вершинами его творчества. (В числе написанного Хлебниковым на Сабуровой даче — поэмы «Лесная тоска», «Поэт», «Гаршин».)
Важно, что сам Хлебников придавал большое значение совместному эксперименту и на автографе первого варианта будущей своей лучшей (по собственному его признанию) поэмы «Поэт» сделал следующую дарственную надпись: «Посвящаю дорогому Владимиру Яковлевичу, внушившему мне эту вещь прекрасными лучами своего разума, посвящённого науке и человечеству».
Теперь я предоставлю слово профессору Анфимову, позволив себе иногда выделять его слова курсивом и прерывать для комментирования.
«Высокий, с длинными и тонкими конечностями, с продолговатым лицом и серыми спокойными глазами, он кутался в лёгкое казённое одеяло, зябко подбирая большие ступни, на которых виднелось какое-то подобие обуви. Задумчивый, никогда не жалующийся на жизненные невзгоды и как будто не замечавший лишений того сурового периода; тихий и предупредительный, он пользовался всеобщей любовью своих соседей. <…>
Мой новый пациент как будто обрадовался человеку, имеющему с ним общие интересы, он оказался мягким, простодушно-приветливым, и с готовностью пошёл навстречу медицинскому и экспериментально-психологическому исследованию. Я не ошибусь, если скажу, что он отнёсся к ним с интересом. <…>
В своей жизни В. Хлебников, по-видимому, не имел ни постоянного местожительства, ни постоянных занятий в обычном смысле этого слова. В вечных скитаниях то в Царицыне, то в Астрахани, то в Москве или в Харькове и Ленинграде и в других городах, он терял свои вещи, иногда их у него похищали воры. Рукописи он свои тоже постоянно терял, не собирая и не систематизируя их. Про него можно сказать то, что другим психиатром написано про талантливого французского писателя Жерара де Нерваля: “Всем своим существом он вошёл в жизнь литературной богемы и с тех пор никогда не научился никакой другой жизни”.
Недаром в 1918 году им была направлена в Правительственные учреждения “Декларация творцов”, в которой проектировалось, что “все творцы, поэты, художники, изобретатели должны быть объявлены вне нации, государства и обычных законов”. “Поэты должны, — говорилось далее, — бродить и петь”. <…>
В сущности, В. Хлебников всегда выполнял свою программу, он “бродил и пел”, охваченный странными мечтаниями. По-видимому, самым важным делом в своей жизни он считал те мистические вычисления, которыми он занялся с 1905 года.
Он уверял, что существует особое, постоянное соотношение между выдающимися событиями истории: “между рождениями великих людей — 365, умноженное на n, а для войн — 317, умноженное на n”. Занятый “законами времени”, он следил за какими-то “точками времени” и “хорошими и плохими днями”.
Вячеслав Иванов высоко ценил Хлебникова как поэта и сожалел об его увлечении вычислениями. Некоторые смотрели на них как на “математическую ахинею”, а иные находили “пророчества” в его вычислениях. Так, Радин в своей статье “Футуризм и безумие” вспоминает, что, по мнению некоторых, в сочинениях В. Хлебникова точно предсказано падение России в 1917 году».
Нам с вами нет необходимости прибегать в данном случае непосредственно к сочинению доктора Е.П. Радина «Футуризм и безумие. Параллели творчества и аналогии нового языка кубо-футуристов» (СПб, 1914), так как нужное нам предсказание содержится в сочинении Хлебникова «Учитель и ученик» (Херсон, 1912):
<…>Покорению Новгорода и Вятки, 1479 и 1489 гг., отвечают походы в Дакию, 96 — 106. Завоеванию Египта в 1250 году соответствует падение Пергамского царства в 133 году. Половцы завоевали русскую степь в 1093 году, через 1383 года после падения Самниума в 290 году. Но в 534 году было покорено царство Вандалов; не следует ли ждать в 1917 году падения государства? (п/ж курсив мой. — М. Л.)
Учитель: Целое искусство. Но как ты достиг его?
Ученик: Ясные звёзды юга разбудили во мне халдеянина. В день Ивана Купала я нашёл свой папоротник — правило падения государств. Я знаю про ум материка, нисколько не похожий на ум островитян. Сын гордой Азии не мирится с полуостровным рассудком европейцев7.
Под именем довольно бестолкового Учителя Хлебников высмеял в этом диалоге поэта-символиста Вячеслава Иванова — того самого, который так «сожалел об его увлечении вычислениями». Но нам сейчас более важно другое: в основе сбывшегося хлебниковского предсказания лежал не только математический («халдейский») расчёт, но также иррациональное и мистическое («купальское») знание. Кстати, Маяковский, несомненно знавший о предсказании его старшим товарищем и поэтическим кумиром даты новой русской Революции, сам предчувствовавший её и попытавшийся угадать год социального катаклизма, ошибся: «В терновом венце революций грядёт шестнадцатый год» (поэма «Облако в штанах», 1915).
Однако вернёмся к рассказу профессора Анфимова.
«Среди жизни, напоминавшей грёзы наяву, Хлебников ухитрялся что-то делать и что-то писать. Это был для него, по выражению Блока, своего рода “всемирный запой”. Характерно для него ощущение несвободы своей личности, сомнения в реальности окружающего и ложное (почему же? — М. Л.) истолкование действительности в смысле трансформации внешнего мира и своей личности (Nerio Rajas). От животных исходят, по его мнению, различные, воздействующие на него силы. Он полагал, что в разных местах и в разные периоды жизни он имел какое-то особое, духовное отношение к этим локальным флюидам и к соответствующим местным историческим деятелям. <…>
По его ощущению, у него в такие периоды даже менялась его внешность. Он полагал, что прошёл “через ряд личностей”».
Несведущему читателю поясню: ощущение несвободы своей личности, сомнения в реальности окружающего, а равно и утверждение о своём прохождении через ряд личностей, то есть о перевоплощениях, лежат в основании многочисленных религиозно-философских учений Востока, например, буддизма. Характерна для адептов этих учений и та внешняя сторона времяпрепровождения, которую психиатр подмечает у поэта:
«Всё поведение В. Хлебникова было исполнено противоречий: он или сидел долгое время в своей любимом позе — поперёк кровати с согнутыми ногами и опустив голову на колени, или быстро двигался большими шагами по всей комнате, при чём движения его были легки и угловаты. Он или оставался совершенно безразличным ко всему окружающему, застывшим в своей апатии, или внезапно входил во все мелочи жизни своих соседей по палате и с ласковой простодушной улыбкой старался терпеливо им помочь. Иногда часами оставался в полной бездеятельности, а иногда часами, легко и без помарок, быстро покрывал своим бисерным почерком клочки бумаги, которые скоплялись вокруг него целыми грудами».
Сравните это описание хотя бы с описанием повседневного поведения индийского садху, и вам тут же станет ясно то, что в сочинении профессора Анфимова осталось только смутно выраженной догадкой.
«Вычурный и замкнутый, глубоко погружённый в себя, он ни в какой мере не был заражён надменностью в стиле “Odi profanum vulgus et arceo”, напротив, от него веяло искренней доброжелательностью, и все это инстинктивно чувствовали. Он пользовался безусловной симпатией всех больных и служащих.
И всё-таки, подобно Стриндбергу и Ван Гогу, он производил впечатление вечного странника, не связанного с окружающим миром и как бы проходящим через него. Как будто он всегда слышал голос, который ему говорил:
Иными словами, Хлебников был пророком. Не производил впечатление пророка, а являлся им в действительности, не как будто слышал голос, а слышал его на самом деле и т. д. История знает множество подобных примеров. Почему же мы не доверяем в таких случаях истории? Индивидуум, закрывающий глаза на попытки тех или иных структур манипулировать сознанием общества, наиболее критично и подчас агрессивно воспринимает любое свидетельство проявления сверхобычных способностей.
Положительное мнение о пророческих способностях какого бы то ни было поэта, как прежде, так и сейчас, почитается ненаучным, а посему извиним профессора Анфимова за извилистость предыдущих его рассуждений и посмотрим, как с чисто научной точки зрения объяснял он пророческий феномен Хлебникова.
«Для меня не было сомнений, что в В. Хлебникове развёртываются нарушения нормы, так называемого шизофренического круга, в виде расщепления — дисгармонии нервно-психических процессов. За это говорило аффективное безразличие, отсутствие соответствия между аффектами и переживаниями (паратимия); альтернативность мышления: возможность сочетания двух противоположных понятий; ощущение несвободы мышления; отдельные бредовые идеи об изменении личности (деперсонализация); противоречивость и вычурность поведения; угловатость движений; склонность к стереотипным позам; иногда импульсивность поступков — вроде неудержимого стремления к бесцельным блужданиям. Однако всё это не выливалось в форму психоза с окончательным оскудением личности — у него дело не доходило до эмоциональной тупости, разорванности и однообразия мышления, до бессмысленного сопротивления ради сопротивления, до нелепых и агрессивных поступков. Всё ограничивалось врождённым уклонением от среднего уровня, которое приводило к некоторому внутреннему хаосу, но не лишённому богатого содержания.
Для меня было ясно, что передо мной психопат типа Dejener supericur.
К какому разряду надо было его отнести — к оригиналам, импульсивным людям (Bleuler) или астеническим психопатам (K. Schneider) — это имело мало практического значения. Понятно было то, что В. Хлебников никак не может быть отнесён к разряду "врагов общества". После этого, как решён был вопрос Quidest, естественно вставал другой, чисто практический вопрос quid est faciendum.
При наличии нарушения психической нормы надо установить, общество ли надо защищать от этого субъекта, или наоборот, этого субъекта от коллектива».
Более двух тысяч лет назад римский прокуратор Иудеи малодушно переложил решение вопроса quid est faciendum на общество; психиатр Анфимов в 1919 году поступил иначе.
«"Клинический облик отдельных, выродившихся личностей, конечно, в высшей степени разнообразен, так как здесь встречаются всевозможные смеси патологических задатков со здоровыми, — говорит Kraepelin, — нередко даже выдающимися".
Вот это наличие выдающихся задатков у талантливого Хлебникова ясно говорит о том, что защищать от него общество не приходится и, наоборот, своеобразие этой даровитой личности постулировало особый подход к нему со стороны коллектива, чтобы получить от него максимум пользы.
Вот почему в своём специальном заключении я не признал его годным к военной службе».
Итак, профессор волевым решением спас поэта от армейской лямки. Но удовлетворит ли нас данное им заключение? Возможно, оно покажется весьма убедительным тому, кто относит Будду Шакьямуни, Иисуса Христа, Магомета и тысячи других личностей, — за которыми миллиарды людей по всему миру признавали и до сих пор признают пророческий дар, — к типу психопата Dejener supericur. Если вы числите себя в рядах сторонников этого солидного, но далеко не единственного взгляда на реальность, то вам совершенно не обязательно продолжать чтение данной статьи (если вы вообще дочитали её до этого места). Дальше я хочу говорить с теми, кто безусловно верит в божественную природу поэтического творчества.
3
На Сабуровой даче поэт провёл четыре месяца и покинул её после прихода в Харьков Красной армии. Далее последовало его путешествие в Персию, возвращение в Россию и, наконец, смерть в 1922 году, на тридцать седьмом году жизни. В последнем роковом пункте Хлебников не уступил другим выдающимся поэтам — Байрону, Рембо, Пушкину et cetera. Незадолго до смерти Хлебников сообщил своему новому знакомому — художнику П.В. Митуричу — пророчество относительно собственной судьбы: «Люди моей задачи часто умирают тридцати семи лет».
Весной 1922 года, уже тяжело больной, поэт отправляется в сопровождении Митурича в свой последний земной путь — в Новгородскую губернию. Там, в деревне Санталово 28 июня Хлебникова — в обыденном понимании — не стало. Его последним словом в ответ на вопрос, трудно ли ему умирать, было: «Да»8.
Поэт-пророк всегда заранее предчувствует свою близкую кончину. Имеется ли этому подтверждение, то есть «свидетельское показание» — указание на близкую смерть — в итоговых текстах Хлебникова? Да, имеется. И не одно, а множество. Так, в стихотворении «Я вышел юношей один…», относящемся к началу 1922 года, уже чётко просматривается финальная символика:
Поэт говорит о принесении себя в жертву («я волосы зажёг») не как об однозначно трагическом факте («и стало веселей»). Он очень точно описывает неотвратимо приближающуюся матаморфозу: «И огненное Я пылало в темноте», «И вместо Я стояло — Мы!». Иными словами, личность поэта (Я), погружаясь в смерть, полностью сливается посредством этого акта с другими личностями в единой верховной личности Бога (Мы). Оптимистический пафос в конце стихотворения напоминает предсмертное видние Боратынского: «Завтра увижу Элизий земной!». Только Хлебников гораздо зорче и точнее. Обратите внимание на указание времени: «Теперь я ухожу», то есть поэт чётко осознаёт поворотный момент (и уже бесповоротный) к концу своего земного существования.
Почти одновременно с «Я вышел юношей один…» Хлебников пишет другое стихотворение:
Поэт сравнивает себя с мифическим Тезеем, победившим Минотавра, но его собственный подвиг как победителя Времени не оценён современниками («Я понял, что я никем не видим»). Острое чувство одиночества владело поэтом до последних дней его жизни. Вот почему ему так тяжело было умирать! Это ощущение сливается с трагической патетикой в коротком стихотворении, получившем среди хлебниковедов условное заглавие «Памятник».
Вот что писал по поводу этого хлебниковского шедевра Виктор Григорьев в своей книге «Будетлянин»:
«Пророческие, почти библейские интонации передают и сознание трагизма собственного положения, и усталую убеждённость в нужности всем людям сделанного им, и надежду быть услышанным, понятым, надежду на читателя, от которого только и зависит теперь возможность разрешающего драматическую коллизию катарсиса. Этим интонациям гармонически отвечает верлибр, классиком которого навсегда останется Хлебников.
Пятнадцать строк не содержат ни одного специфически будетлянского материального или семантического окказионализма. Семантика обнажена, кажется, что образ автора непосредственно, без каких-либо стиховых "инфраструктур" (Мунэн, 1975) вырастает перед читателем подобно вполне материальному, но загадочному видению. Идея стихотворения выражена напрямую, средствами, за которыми, как правило, стоит мощная и общепризнанная, отчасти даже архаичная, традиция — от тех же библейских интонаций, явственных аллегорических параллелей и общекультурных символов до настойчивых, главным образом лексических, повторов»10.
Близко к «Памятнику» другое хлебниковское стихотворение (вернее, черновой набросок) «Не чёртиком масленичным…», созданное, по всей вероятности, почти одновременно с ним:
Здесь образ одинокого лицедея трансформируется в одинокого врача в доме сумасшедших (поклон профессору Анфимову!) и снова настойчиво присутствуют образы пути («Далёкий и бледный, но не <житейский> мною указан вам путь») и звезды («Тучи меня закрывали и закрывают сейчас»).
Но ещё более показателен другой черновик того же периода:
В. Григорьев писал об этом хлебниковском черновике так:
«Этот черновой вариант более чем в шесть раз превышает (по количеству слов) окончательный текст "Памятника". Соотношение достаточно красноречивое. Из набросков, в которых едва ли не каждая фраза могла быть развёрнута поэтом если не в самостоятельное произведение, то в его полноценную строфу или фрагмент, оказались удалёнными все образы и ассоциации, не обязательные для главной мысли Хлебникова. Зато эта главная мысль теперь настолько, можно сказать — публицистически, заострена и в то же время художественно усилена и обнажена, что выражающий её текст воистину, если воспользоваться формулой Маяковского, "не разорвёшь — железная цепь".
<…>
В свете этих и многих других фактов хлебниковский "Памятник" — это не столько пророчество в сакральном смысле слова, сколько провидение будущего, в частности наших дней, опирающееся на убеждение в важности того, что сделано поэтом для всех нас, а не только для нескольких друзей. Поэтому-то образ автора здесь ближе всего не к "Пророку" Пушкина, а к "Я памятник себе...". Именно пушкинский "Памятник" оказывается самым непосредственным фоновым текстом для восприятия "Памятника" Хлебникова»11.
Так что же всё-таки перед нами — яркий образчик профетического дара или «нарушение нормы, так называемого шизофренического круга, в виде расщепления — дисгармонии нервно-психических процессов»? Если рассматривать произведения Хлебникова, а также и подобных ему, не как фантазии психопата типа Dejener supericur или какого-либо другого типа, но как творчество личности мессианского масштаба, то ответ представляется очевидным. А ведь это ещё и косвенный ответ на один из основных вопросов — о сущности, смысле и цели искусства и его творцов. В русской поэзии поэты- пророки Пушкин, Боратынский, Лермонтов, Хлебников, Маяковский и многие другие уже завершили свой жизненный путь, чтобы продолжить его в посмертии — произведениями, всякий раз одухотворяющими того, кто берётся за их чтение с открытой душой и чистым сердцем. Сколько их будет ещё, этих титанов, избранников, мессий? Кто знает… Но в их появлении не нужно сомневаться, ибо тот же «Памятник» Хлебникова — не только укор тем, кто и в наше время не может «взять верный угол сердца» к его стихам да и вообще к поэзии, но и подсказка — для людей совсем иной задачи.
Завершая разговор о Хлебникове, приведу одно мнение о нём, принадлежащее искусствоведу, чей художественный вкус и образ мыслей всегда являлись для меня образцовыми, – Николаю Ивановичу Харджиеву (1903-1996). Незадолго до отъезда из России и смерти в Амстердаме он дал интервью Ирине Голубкиной-Врубель для тель-авивского издания «Зеркало» (1995, № 131, декабрь). На вопрос интервьюера, что для него сейчас самое главное в искусстве XX века, Харджиев ответил:
«Величайший Хлебников – это такое уникальное явление, равного которому нет в литературе ни одного народа, - такое рождается раз в тысячу лет». И в другом месте, коснувшись Мандельштама, с которым Харджиев был хорошо знаком: «Признак великого поэта – диапазон, которым Мандельштам никогда не обладал. Хлебников и Маяковский – вот великие поэты»12.
(Продолжение следует)
_______________________________________________________
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы