И снова осень за окнами
Ужас стал крепче
В пьяной одной новогодней компании сказал: Старенье – это когда говоришь: четверть века назад – и помнишь, что было.
Ужаснуло самого.
Выпил ещё.
После этого прошло много лет. Ужас стал крепче. И привычен притом.
И снова осень за окнами
-Значит, сегодня читаем? - спросил курчавый парнишка лохматого.
-Ага. - Отозвался второй.
И они разошлись, пообещав друг другу - Созвонимся.
Курчавый - Митька, лохматый - Сашка.
Подружились не сразу, постепенно. Сашка недавно пришёл в класс, и сначала дичился, но потом, как-то выяснилось, что именно с Митькой немало общего - и ядовитый довольно юмор, и страсть к чтению - ранняя, поглощающая. Правда Митька предпочитал фантастику, и часто пересказывал Сашке, не читавшему оной вовсе, содержанье тех или иных вещей.
Гуляли.
Потом разбрелись по своим квартирам – читать.
Каникулы быстро стекали в никуда, и Сашка ощущал уже наваливавший, грозящий бред школы.
Митьке проще – натурализован в ней, усидчивый, головастый, почти отличник, общественник, и Сашка – бука, нелюдим.
Гуляли снова, бродили улочками Москвы, заходили в букинистические, разглядывали старинные книги.
Сидели на скамеечке в парке.
-Ну ты, давай, подтягивайся, - говорил Митька. - Без общественной работы никуда.
-Не-а... - отвечал Сашка неопределённо, и улыбался мечтательно. - Я писать хочу.
-Ну...писать это неопределённо. Да и вообще – жизненный опыт пригодится.
-А завтра в школу, - и мечтательная улыбка сходила с сашкиного лица. - Вот тоска-то.
-Ну, брат, - нельзя так, - отвечал Митька.
Шли дальше. Осенние каникулы мерцали грустью.
На физике на следующий день, Сашка схватил тройку, большего и не ожидал, понимая, что никогда ему не освоить эти... никогда.
Физик, разошедшийся что-то, обещал устроить через день устную контрольную, опросить полкласса...
-Ну, человек десять, - добавил, поутихнув.
-Ну, хоть одного-то спрошу, - шутливо вполголоса сказал Митька.
И с физикой у него было всё в порядке.
После школы домой не пошли, брели дворами, и Сашка рассказывал, что происходит в истории, которую сочинял.
-Там Троянский конь, понимаешь, - говорил он, и Троянский конь становился участником поздней осени - так хорошо о нём рассказывал Сашка.
Они пошли к Митьке, пообедали быстро, поговорили о книгах...
Из окна высокого этажа реальность текла суетливо...
Советское детство стучится в моё окно.
Никогда во взрослой жизни не пересекался с Митькой.
И что с ним?
В старших классах на Сашку навалилась бездна.
В школу он просто не мог ходить.
Он хотел только читать и писать, и не выбираться из дома.
За пределами квартиры обитал страх – в том числе отливаясь в форму школьной занудности, тяжёло-мрачной советской риторики.
Родители пробили индивидуальное обученье.
Когда мог – ходил, что-то отвечал учителям; жил вне класса, сам по себе.
А у Митьки всё шло отменно – отличник, если б не физкультура – комлидер, готовился в МГУ.
Всё же встречались иногда, гуляли, как прежде.
А перезванивались и вовсе часто.
Пестреют пятна, крутится былое, не отделаться от него никак, никак.
Взрослый только внешне, по сути: такой же запуганный ребёнок, не знающий, как жить, что делать...
И снова осень за окнами...
Томительная зевота
Куда деваются бесконечные вчера? Думалось в детстве.
И как понять это непонятное, - что вот засыпаешь в сегодня, а просыпаешься уже в завтра? Томительная зевота взрослого неудачника. Томительное непониманья сущности существованья своего.
И снова – вереница уходящих в бесконечное вчера дней.
Нет сил подняться…
Лежишь – и смотришь на трещину в двери балкона. Чёрная - как рана с рваными краями… Откуда она? Не вспомнить уже.
Диковатые ощущенья. Будто подобная трещина – в тебе, в душе, саднящая давно, такая же чёрная… Больно? Нет, но именно садняще, тягостно. Как представлял, будучи ребёнком, свою жизнь? Сияющей лестницей, а получилось – масса заплёванных, серых полустанков, и электричка дребезжит столь противно!
Лежишь и смотришь на трещину в двери балкона – час, два.
Нет сил подняться.
…Как в детстве
Время сжимается, сжимает тебя, ты уже лысеешь, хотя какою пышной была шевелюра раньше! Ты уже говоришь – четверть века назад, и помнится это время, а ребёнок, прижимавший к груди плюшевого медведя забылся почти. На день рожденья выпьешь очередную бутылку водки, вспоминая, как был когда-то торт, на котором задувал свечи, и папа, пришедший с работы, протягивал тебе, поздравляя, очередную машинку…
Время летит – не догонишь, а когда-то тянулось резиной, и хотелось – скорее, скорее.
И все мысли твои так банальны, а ощущенья мильоны раз испытаны мильоном людей, и хочется заплакать от этого, как в детстве – 40 лет тому назад…
Он смеялся…
Проходил мимо сквера.
Четыре газонокосильщика работали усердно, и визг и шум перекрещивались, вздымались острозубо вверх, рвали воздух.
А что? - подумалось, - Это идея…
Подгадав, в следующий раз он записал оное действо, и звук – настырный и навязчивый – обработал слегка.
Знакомым музыкальным критикам была возможность заплатить, они засмеялись сначала, но потом – все, как один – решили – А что? В этом что-то есть.
И появились статьи –
Новое слово в музыке! Музыка становится правдой жизни! Новые лады новые времени! Реальность яви входит в музыку!
И так далее…
Он назвал запись – Сюита для четырёх газонокосилов.
Выложенная в ютьюбе, она собрала двести тысяч просмотров.
Музыканты рвались транспонировать сие творенье для разных инструментов, и это было сделано.
Появились философские статьи на тему, что в наше время всякая форма сочинения музыки устарела, и живым можно признать только звук окрестного мира.
Хитреца – с профессиональным музыкальным образованьем – объявили великим новатором.
Отовсюду – из телевизора, радио – неслось завыванье газонокосилок; оно усиливалось, вздымалось вверх, ревело, металось.
-И как тебе эта музыка?
-Это разве музыка?
-Не понимаешь так молчи.
Он смеялся – хитрец, получающий денежки, - он смеялся.
Что бы такое записать в следующий раз? Подумывал, радуясь легковерью глупцов, падких на дрянную моду…
Оплот стола
Основательность стола – будто костная основа будущих произведений.
Нечто первородное в дереве; такое же, как в мясе, мясном, вещном; сродство с земельными пластами, с геологией смысла, с тяжёлой начинкой сути…
Человек за столом над листом бумаги – лист пуст, как ноль, и бел, упоительно, страшно бел…
Человек, распластанный отчаяньем – вдруг ничего не сможет написать?
Жидкий воск отчаяния заливает мозг, и человек выходит на лоджию, закуривает…
Многолиственные ярусы старого московского двора; круговое нечто, мерцающее осенью…
Нужно к столу, обратно; нужно вернуться, собрать себя… И вот вместо жидкого воска отчаяния льются, текут, переливаются разноцветные строки, и бумага оживает, сверкая огнями, и корневая основательность стола – единственный оплот на сегодня…
Едет, улыбается…
Ехал в метро, перечитывая эсэмэски, стирая их…
На прошлой неделе родился сын, и все дни, проведённые женой в роддоме, переписывались с нею активно, постоянно.
И вот, не удаляя все сразу, перечитывает каждую, вспоминая – эту написал, когда ехал в трамвае, а эту – дёргаясь, нервничая, но юмором маскирую своё состоянье, а вот ту, когда шёл по территории огромного больничного комплекса, и увидел людей в чёрном, с цветами – а роддом был буквально напротив серого здания морга, а вот эту…
Едет, улыбается , мечтая скорее вернуться домой, взять на руки сына, погладить его…
Умняшка и глупилки
Умняшка была недовольна. Её сильно раздражали Глупилки.
-Нельзя же быть такими ничего не понимающими, - вздыхала она, то пожимая плечами, то качая головой.
Глупилки носились вокруг, сопели, хрюкали, падали, вскакивали и снова носились.
Довольно крупная Умняшка глядела на них с укором.
-И что вы всё время носитесь? – спрашивала она. – Будто других занятий нет!
-Не-а, - верещали Глупилки. – Мы ж маленькие. А для маленьких Глупилок какое ещё занятие? Знай, носись себе – и всё будет хорошо.
Умняшка ещё немного повозмущалась, а потом подумала – раз она такая Умняшка, что умеет даже умножать и делить, она должна спокойно относиться к проделкам всяких Глупилок.
Тем более – маленьких Глупилок, как они сказали сами.
-А у нас нет проделок, - завопили Глупилки, останавливаясь – все, разом. – Просто носимся, какие ж тут проделки?
-Угу, - отозвалась Умняшка. – Ладно, пойду я.
И она пошла, иногда оборачиваясь.
И когда оборачивалась, то видела Глупилок – по-прежнему скакавших и носившихся..
-Ну и пусть носятся, - подытожила она. – А я пойду себе умножать и делить.
На всю жизнь сохранилось
Ужас киевских пещер въелся в сознанье ребёнка, и взрослый вспоминает, поёживаясь. Было в советском детстве; не знал, не ведал, что там в недрах пещер; спускались с экскурсией, и родственники даже посмеивались… И вот – лабиринты вьются, и лампы на уровне ног, и в нишах гробы, гробы… Ощущенье жути, неестественности, даже тошнота, кажется, подкатывала – какое счастье выбраться на воздух, затканный солнцем…
Отвращение к мощам сохранилось на всю жизнь…
Июньская жара
-Да выбросишь ты, наконец, окурки с балкона! – сказала раздражённо мать.
-Выброшу, выброшу…
-Вечно обещаешь, и вечно…
И – лопнуло жарко, мощно в мозгу, закричал вдруг, краснея лицом, наливаясь злобой: Что ты шпыняешь меня вечно… Сю-сю, всё время со всякий мурой! Мне 50 лет, я нищий неудачник, просидел всю жизнь под твоим колпаком…
Мама, побледнев, ловила ртом воздух. Стыдно стало ему, тошно.
Оборвал себя резко: Прости, мам, сорвалось что-то. Не обращай вниманья.
-Да ладно, сынок.
Жара июньская плыла, томила…
Бездна реинкарнации
Смотрит на огонёк свечи, смотрит напряжённо, упорно; и вот начинают появляться образы, сперва неотчётливо-смутные, затем более явные…
Вот он в головном уборе на бритой голове, в юбочке странной, а вокруг – золотые пески, их много – переливающихся, блестящих, и вдали – растущие громады пирамид, - растущие ярусами, постепенно…
Кто он? Непонятно вовсе…
А вот ворота нависают – огромные, массивны, и с пёстрым караваном купцов въезжает в них, и дома вокруг – параллелепипеды, крыши плоские, кричат продавцы воды, блеют ишаки…
А вот нечто иное – в одеждах длинных идёт, одежды цветные, и края их точно метут лестницу; а лестниц в городе много, много – знает он, и входит в комнату, убранную чудесно, и там, севши в деревянное кресло изящной работы читает с подставки книгу, книгу в дорогой обложке, украшенной каменьями…
Криком сменяется всё. Кричит он? Или около? Не поймёт. Размахивает мечом. Сырые вётлы курятся паром, обоз застрял в грязи, и латы на человеке тяжелы, и стрела попадает точно в глаз… Какая была война?
А вот белые стены консистории, проходит коридором длинным, выбрит гладко, в сутане, и в голове – богословские вопросы… одни, одни, одни…
Он собирается в себя, глядящего на свечу в современной комнате, но никаких способов заглянуть в бездну реинкарнации современность не предлагает…
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы