Комментарий | 0

Красоте да не избыть красот (Часть 2. Первооткрыватели)

 

Церковь Успения Пресвятой Богородицы на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.
 

 

 
Смешивать прозу с поэзией первыми стали Овидий, Катулл, после –
Вельтман. «Доктор Живаго» выплёскивал нервные рифмы, они были словно, как дети.
Стол. А на нём бело-красные скатерти. Я успокоюсь, не я была первою! Первыми были они – открыватели. И нет покоя им в их послесмертии! Жадное, громкое русское слово их додавило любовью суровой!
 
Всё равно не откажусь, как бы не терзали!
Всё равно мне в провале иль в вашем портале.
Пусть царапают звёзды, впиваясь рисунком
мне под кожу своей пятигранною лункой.
 
 
ЭПОХА СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА
 
 
1.
 
Чем занимается поэт? Один идёт, спасает мир.
Собак да кошек, птиц, калек, того, кто нищ, того, кто сир.
Как Данко, разрывает грудь и достаёт свои слова
расстрельные в висок, вовнутрь.
Писал же Фёдор Сологуб:
«Смерть нам к лицу», что плоть – дрова!
В поэте сотворился мир.
Так, из поэтова ребра
(поэтом был Адам!), бери –
возникла Ева. Всё – вчера
поэту завтра! Слёз поток,
чтоб море просолить со щёк,
поэт убитый, как зверёк
лежит, скукожив тельце вширь,
вдоль-поперёк…
 
2.
 
Настоящие поэты клянутся, что умрут!
Отпустят всех птиц  из грудной они клетки,
но вовек не бросят крепость-редут,
разрушенный, преданный за тридцать три монетки.
 
3.
 
Настоящий поэт настоящему поэту
свою руку подаст. И плечо. Позвоночник.
…Мы замерзаем у ног этих жгучих брюнетов
нынче ночью…
 
4.
 
Маяковский рифмуется с Бродским и Вознесенским,
Евтушенко читал лекции в ажиотажной Америке.
Настоящего поэта сколько ни ставь к стенке,
он вырастает Стеной Плача и Стеной Истерики.
 
5.
 
Выдирая из сердца свой город до камня!
Не спасая себя. Подарив своё имя
всем кострам инквизиций, кто печь, а кто пламя.
Я теперь лишь идея, крыло, струйка дыма!
 
Перекрыты артерии в складках зажимы.
Прорываться пытаюсь зерном, васильком ли,
меня в люльке качает земля одержимо,
как родиться в овечьих яслях, на соломе,
в непорочном зачатье? Где тёплые овцы
свои морды просунули, дышат! Как дышат!
Я не знала дыханий таких вот сиротских,
я не знала пророческих запахов мышьих,
я не видела шерсти такой белой-белой!
Не качала беспомощно так своё тело,
не была так безбрежно, отчаянно лишней!
Здесь дощатые стены, лишь ветер, сквозь крышу
завывает метель! Но зачем же, как можно
в январе дождь со снегом, испорчен как климат!
 
Брут подкуплен.
А Каин, что брат, выел ложью,
метит в братьев, в сестёр. Вот вам фото, вот снимок.
Вот картина, её добывала я с дрожью
поцелуями Климта и криками Мунка,
намывала, что золото сердце под кожей.
Как же это возможно? Такое возможно?
Ну-ка. Ну-ка…
 
О, какое есть счастье, чтоб птицей из снов мне,
человеком во сны! Обрубая все связи.
Можно выдрать из морока, лести, из грязи,
но как смыть грязь чужую? В каком мне поклоне
и в каком мне прощенье, разбитом на части
выцеловывать из немоты сотню звуков?
И себя добывать из акульей мне пасти?
Дай мне руку!
 
 
6
 
Дай ладонь, грядущий мой человек,
видишь, я защищала, сколько могла,
у меня в крови – сбой полюсов, дефект,
аномальная зона, осколки крыла
невозможных, извечных Икаров. Дедал,
ты зачем высекал то, что бьётся со скал?
 
У меня в крови мост для грядущих веков,
у меня в крови поезда целый состав,
если сделан в сердце не пирсинг – прокол
напрямую из космоса, без дураков –
было больно.
Считала до ста…
 
 
 
МАЯКОВСКИЙ ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ
 
 
Вот и верь после этого толпам поклонников,
вот и верь после этого, кто свои в доску!
Почему застрелился поэт Маяковский?
Что же, что же наделали, миленький, родненький?
 
Видно слишком любили, что в сердце убили,
а теперь всё метро изгвоздили под куполом,
ах, Владимир Владимирович, а камни рупором:
там вмурованный крик изо всех сухожилий.
 
Одиночество – это не листик на ветке,
если не понимают, не станут, не верят,
у империй свои есть законы империй:
а поэты товар – это штучный и редкий.
 
Но где взять человека, вас двое и Ленин,
чтобы, как Ломоносов воскликнуть: «Фелица!»
Мы все – лошади, волки немного и птицы
и скрепляем мы небо корнями растений.
 
У меня у самой мало города нынче,
Коромыслова башня растёт из-под грудья.
Не забыть, как единственная в многолюдье,
как держала бокал, оттопырив мизинчик.
 
И никто – ни актриса с шагреневой кожей,
не затмили огромное, дерзкое, злое
беспрестанное солнце её стройных ножек,
её талии тонкой и туфелек в дождик,
 
Как шпионить разнеженным, женским, открытым,
дозволяющим всё, телом тёплым и сонным?
И одним вместе с мужем налаженным бытом?
Уж взяла, так взяла, победить победила…
Даже время не смыло,
не смыла могила,
где касался поэт – амальгама пробилась,
где касались иные – лишь ржавь от медяшек.
Я сама иногда ощущаю на пальцах,
если камни поэтовы глажу рукою,
нет, не раны, но отблеск тончайшего глянца.
А представьте постель с ним
и всё там такое!
 
О, какие они эти детские плечи,
словно детские плачи, что сердце калечат.
Вижу я лишь рыдания и колыханья,
вижу туфли да юбки. Да что мы все знаем,
если люди, как глыбы, как скалы, громады…
 
 
 
НА СТАНЦИИ МАЯКОВСКАЯ
 
 
К моему лицу так плотно приросла маска!
Как будто на Лермонтовский «Маскарад» иду, приглашённая в дом Энгельгардта.
Собрались почти все: Баронесса, Шприх и Арбенин негласно,
и проиграна карта.
И когда разрешат маски снять – я сдеру с лица кожу
и увижу, что множество мной заменили! Красивые лица,
розоватые щёки…и люди стройнее, моложе,
у меня лишь останется право в гримёрке садиться.
Все мы – мистеры икс в магазине, на улице, в лифте,
выражение глаз однозначно: ни силы, ни воли, протеста.
Семинебна реальность. И воздух настоян на спирте.
 
Изменяются матрицы, оси, правления, тресты.
Маскарад «двадцать-двадцать»! Довыслушать тишь, доносить чтоб
своё тело до шёпота и обветшаться до крика,
берестовое, льдовое и лубяное из лыка.
 
Если хочешь пойти, получи q-код по программе,
есть у всех теперь симки, есть карты малюсенький пластик.
Что твориться в Нью-Йорке, Ухане, Милане, в Бергамо:
смертный бой, на который объявлен был кастинг.
 
Я так чувствую, словно мне выдали лёгкие, чтобы
не мои, а чужие, я ими дышала, дышала,
и мне всё было мало, вдыхала я целой утробой,
позвоночником, рёбрами, но мне опять было мало.
Ибо я выдыхала своё: моё детство, мой город, вокзала
колокольчик лиловый, подснежник и цветик мой алый.
 
 
 
ПО ЭКСКАЛАТОРУ НА ПЛОЩАДЬ МАЯКОВСКОГО
 
 
Не выходить из берегов, не скатиться,
не говорить на своих, на мертвых языках,
вот ты идёшь, Господи, в рубашке из ситца,
весь такой хорошенький, в сапогах!
 
Присягаю, присягаю не впадать в искушение,
и прощаю забыть всех в пустотах, кто бродит,
только Ты мне дай роздых, не надо так мордой
окунать меня, мыкать, прошу на коленях!
 
Я просила когда-то, день, что два столетья,
пожалей, не меня, просто дай Свою руку,
я просила: ты их пожалей, они дети.
И Господь пожалел, внял тиши, песне, звуку.
 
Я стояла тогда: помню, сердце скатилось
прямо в пятки. (Да в хвост это всё бы, да в гриву!)
Только жизнь вся, вся, вся предо мной распрямилась
за одно только слово, ожгла, что крапивой.
 
И ходили такие прекрасные тени,
и взлетали такие прекрасные птицы,
и росли сквозь меня, словно я – рай! – растенья!
Словно воды потоком текли сквозь и дальше.
.
Обещаю не буду, не стану, не вправе,
обещаю, прощу рвы, канавы, пустоты!
И сама припаду к рвам, пустотам, канаве,
клеверам, чабрецам во лугах, в разнотравье,
Чтоб звучали, звучали убитые ноты!  
       
 
 
МЫ ЗДЕСЬ, ЧТОБ ЗАЩИТЬ поэтов МЁРТВЫХ
 
(из цикла «Кремний»)
 
Бьётся во мне Цветаева за свою чистоту:
так ведь не было этого, не было этого, не было.
То есть было другое: чадит сигарета во рту,
и ещё: по глотку из бокала целительно, медленно.
 
Ничего, чтоб воскреснуть, ожить и вот так пахнуть мглой.
И садиться на край у постели с оленьею дудкой.
А от вас уходила подруга? От вас, чтоб золой
или пеплом? Представлю: мне жутко!
 
А меня покидали. Меня оставляли. Меня,
я скажу даже больше, ко дружбе своей не пускали.
Не хочу знака «также», скажу даже больше, ровнять
я не смею. Но есть же пределы морали!
 
И какое вам дело – чужая постель, плед, матрас?
И какое вам дело до боли Пегаса крылатого?
То припишут к Есенину Клюева, либо Ахматову,
как  и Зощенко кто-нибудь заживо сдаст.
 
Мифы эти, легенды придуманные просто так.
Обо мне есть легенда, что в Болдино на батарее
я сушила бельё, и оставила лифчик на ней я,
как в фонтане пятак.
 
А ещё есть легенда: Сергач, словно ворон, клюёт
всё, что сыщет, я там соблазнила Припьянье до книжек,
и просили остаться меня на ночёвку, что вышьют
мне сорочку льняную, что цветом  почти в небосвод.
 
А ещё куча, куча легенд. Глаз не выест, не съест.
И такая душа у меня, просто дева-душа я!
И нахально так прёт моя грудь из-под платья большая,
не пройти мне дресс-код и другой не пройти чудо-дресс.
 
И хочу оградить. И поэтов хочу оградить
от повадившихся лихо сплетничать, клацать зубами.
Да! Душа! Да, душа! Так хватают голодными ртами
выпирающий ладан из девьей молочной груди.
 
 
***
 
У меня сердце заходится от тоски по этим людям,
представляю, как им сложно без русской земли, её солнца!
Говорят, что оно одинаково, что изумрудно.
Нет, другое там всё! По-другому ложится, встаётся.
Нам легко рассуждать сквозь столетие, после столетия,
но портал не закрыт всей России, ея материнской утробы!
Говорят, что есть план заграничный и весь засекреченный:
потому сносят памятники, потому топчут наши надгробья!
Но портал не закрыт:
всей России портал этот вящий!
Хоть делили нас жёстко на белых, на красных. Зелёных…
патриотов, сторонников – жарче, тягуче, распадче.
И мы делимся снова и  снова железом калёным.
Отношенье к уехавшим – жалость! И горечь. О чём вы?
Ибо «жалок изгнанник», как Анна Ахматова скажет.
Ибо белый там хлеб всё равно хлебом кажется чёрным,
ибо солнце в Европе помазано серою сажей.
А меня манит план, но не в смысле исполнить – прочесть бы.
Говорят, что давно бы хотели, у Запада жёсткая прыть,
расчленить нас на кучку республик, (трагедий нас), если
мы хотим по канонам своим верить, править, любить!
Но скажу я вам честно, нужны нам они – эмигранты!
Те, в которые корни России, желтея, вросли:
эполеты их, вальсы…
Мечтатели, графы и франты.
Где б они не лежали, они люди нашей земли!
Это метафизически. Это исконно. Блаженно.
Чтоб любить, хоть отторгнуты, изгнаны/сами ушли…
Но  я тех не люблю, кто ругают Россию – разжени!
Проклинают её, оказавшись за гранью. вдали.
Но иные, иные… портал не закрыт! Нет там мёртвых
на деревьях щебечущих, жарких, обугленных птиц.
Сколько вечностей длимся – распятых, раздетых, растёртых.
Может, хватит порознь нам?
Возьми, Русь, в кулак соберись!
 
 
 
ПЕСНЯ  «НАМ НЕКУДА ЕХАТЬ»
 
Да святится имя твоё, Русь родная-невеста,
разрываются бомбами в сердце моём голоса.
Я  с тобой в лёгкий час, в трудный час я вдвойне с тобой вместе
и втройне, если чёрная самая вдруг полоса!
 
Эй, кто там к нам с мечом, с джавелинами из девяностых?
Хорошо бы по мирному  с мёдом и чаем в устах.
Но Кутузов глядит из столетий, глядит одноглазый апостол:
- Продвигайся, иди. Ибо русским не свойственен страх.
 
Да святится пусть имя твоё, сторона ты родная-невеста.
И глядит славный воин, подбадривая, славный князь,
и заносит копьё Александр-свет наш батюшка-Невский,
помолясь на иконы. Неистово так помолясь!
 
Говорят демократы и запад, что волчия стая:
«Будь ты проклята, рашка…» и злобно плюются вослед.
Но из прошлых времён восстаёт металлический Сталин:
он-то знает, что значит горячее имя побед!
 
И на толстых ногах, что колосс-чудо света Родосский,
и на гневных плечах, что атлант навалился крестцом,
 в самый горький твой час я с тобой, как трава и берёзки,
всё равно за тебя! Как за прадедов, дедов, отцов!
 
Ну, чего там со мной, я – лишь женщина! Что я умею?
сыновей нарожать, сыновей обрядить в дальний путь…
И вослед окрестить! А затем дома выть всё сильнее,
а к утру разрыдаться да так – под инфаркт, под инсульт.
 
Ой, вы дети мои, ой, вы самые умные дети,
вы простите идейную
матерь меня, себя, всем…
Да святится пусть имя её! И светлей нет на свете
ничего, кроме родины
в травах, в багряной росе…
 
 
ВАРЕНЬЕ
 
Отправляю варенье на фронт я солдатам
по заветному адресу, как научили.
И лекарства ещё. И пакетики с мятой.
Или мы победим (или нас), (или, или),
у меня удивляется сын, что там – русские.
Отчего, почему раскроили сознание?
Вересковый я мёд кладу. И томик Брюсова:
в нём какая-то музыка – детская, мамина!
 
Чем помочь я могу ещё? Руки воздела я
к небесам!
О, мои руки белые-белые!
Чем помочь я могу ещё? Помощь наивная…
Они – в поле, солдаты.
Под минами.
Мы хотим небо мирное. Синее. Птичье.
И какую молитву, присушку, закличье
мне для этого нужно прочесть, переплакать?
Перелайкать?
Банально, но кроме «отвага»
ничего не приходит на ум из приличных,
мною сказанных слов. А варенье, варенье
из вишнёвого сада! (Вы Чехова помните?
Не Анфису, которая нас развращала).
Из не вырубленного, цветущего ало,
из вселенского – воины, братушки, стоики,
преклоняю колени я…
 
Я деревья сама эти, право, сажала.
Эх, поэт, не пиши ты о смерти. Нет смерти!
Нет, от фразы «на фронте о ней не читают».
Там варенье едят, что вишнёвое, с чаем
в час, когда не стреляют – премудрость простая!
 
Ты пиши о садах. О вишнёвых деревьях.
Ты о Чехове нам напиши, как о вишне.
Ты о жизни пиши: о большой, о безмерной.
И тогда только вышли.
 
Напиши, как Светлов «я убил итальянца»,
напиши так, как Симонов «Жди», словно стансы.
 
Напиши всё равно/зачеркни, Украина,
ты придёшь ко мне! Плача, рыдая, стеная.
Даже если без рук, но победа! Культя и,
даже если без ног, но нужна нам любая:
им нужна – побеждённым!
Нам – непобедимым!
 
 
 
ПЕРПИНЬЯН
 
У Перпиньяна улицы, то ширятся, то узятся,
но выглядит французисто
форт Элев Кастолет.
Давай зайдём в столовую,
но пище, хлебу, плову и
ты не считай монет!
 
Храню я фотографии французские под рамочкой,
где нас так много – четверо:
дочь, муж, сынок и я.
Ещё семья подруг моих,
ещё семья друзей твоих.
Всё это называется по-русски «Жития».
 
Всё как-то обустроится. Откроется, Построится.
Так нам, туристам, горлица
пропела из ветвей!
Мы – молоды. Мы – русские. И в нас Рублёва «Троица»,
и Ксения Блаженная, она же и Андрей!
 
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка