Обед
Дмитрий Убыз. Иллюстрация к рассказу "Обед".
Обед семейства Архангельских проходил в тяжелом молчании. Глава семьи, Михаил Константинович, ковырял пальцем в зубах, его супруга Любовь Александровна машинально комкала салфетки и швыряла их на пол, а дочь Маша – водила ложку кругами в тарелке с супом, нисколько не беспокоясь о том, что жижа при этом расплескивалась на стол.
Архангельский думал о том, что его жизнь в последнее время как-то разлаживалась, расползалась, вышла из привычной и уютной колеи. Началось это со смутного ощущения воспаления, которое словно бы набухало в глубине тела Михаила Константиновича; просыпаясь по ночам, он с тревогой прислушивался к этому ощущению, старался уловить его источник – но усилия были тщетны. Архангельский уверен был только в одном: его тело что-то распирало изнутри, и в этом нагнетающемся давлении было нечто нездоровое и пугающее. Михаилу Константиновичу казалось, что в нем растет гнойник, который рано или поздно должно будет лопнуть.
Чувство внутреннего давления нередко сопровождалось мучительным кашлем: Архангельскому представлялось, будто кто-то ищет выход из него. После таких приступов он наклонялся над раковиной, ожидая увидеть нечто необычное – и его опасения стали оправдываться: в мокроте появился мелкий серебристый бисер. Кроме того, Михаилу Константиновичу стало казаться, будто там что-то шевелится – но движения эти были слабыми, едва уловимыми, и он не мог поручиться, что они просто не мерещатся ему.
Тревожные изменения касались не только самого Михаила Константиновича, но и его жены. После того, как у дома Архангельских открылся новый гастрономический магазин, Любовь Александровна полюбила много есть, на нее стало волнами находить ненормальное обжорство. При этом казалось, что сам процесс поглощения пищи увлекает, захватывает ее, как другого человека – музыкальное произведение; глаза ее увлажнялись от удовольствия, лицо принимало, в зависимости от общего эмоционального фона, счастливое, мечтательное или свирепое выражение. Она работала вилкой и ножом с поразительной скоростью; иногда стремление съесть как можно больше приводило к тому, что Архангельская буквально налегала на пищу, наваливаясь грудью на стол, низко наклоняясь над тарелкой и широко разевая рот, который растягивался практически от уха до уха и напоминал пасть хищного животного. Архангельский в такие моменты удивлялся зубам своей жены: темные, ровные, длинные, они напоминали детали механизма, предназначенного для перемалывания любых поступающих в него материалов.
Ела Любовь Александровна большие куски мяса, однако нельзя было понять, чьего: они все были разной формы, разной плотности, разного цвета – розоватые, красные, почти алые, коричневые, зеленоватые, белые, черные. Некоторые были насажены на длинные трубчатые кости, другие имели радужные пленки, в третьих встречались глаза или волосы, четвертые были покрыты кожей. Неясно было даже, к каким частям туши относятся те или иные фрагменты: некоторые из них, казалось, были взяты из грудины, однако сбоку у них торчали когти, другие, в зависимости от того, под каким углом посмотреть, походили на маленькую ногу или большой нос, иные напоминали крылатое рыло. В целом это была какая-то мясная каша, мешанина всевозможных органов и конечностей. Некоторые фрагменты и вовсе имели правильную геометрическую форму – например, куба, шара или пирамиды. Архангельскую это нисколько не обескураживало: она ела все без разбора, аккуратно выковыривая мясо, обсасывая кости и подчас даже глодая их.
Архангельский осторожно пытался говорить жене, что есть так много – вредно, но та только отмахивалась от его слов. «В сущности, еда – лучшее времяпровождение, – рассуждала, жуя, Любовь Александровна. – Чем больше я съем, тем больше набираюсь сил, тем больше получаю энергии. Практически любое другое занятие заставляет меня не только получать что-то, но и отдавать, а здесь я только беру». «Смотри не лопни», – неодобрительно говорил Архангельский. «Не волнуйся, я же ем мясо, фактически это – такая же плоть, как моя, – отвечала ему жена. – Мясо идет к мясу, плоть к плоти, это не вредно, а наоборот полезно. Мясо помогает мясу».
В какой-то момент Любовь Александровна просто перестала обращать внимание на ворчание Архангельского. Складывалось впечатление, что в ее случае поговорка «когда я ем, я глух и нем» обретает буквальный смысл: даже если она слышала мужа, то уже не воспринимала смысл его слов, отвечая лишь машинально, либо сразу забывала содержание разговора. Все ее внимание было поглощено едой.
Михаилу Константиновичу стало казаться, что в определенном смысле поглощение пищи его женой – это палка о двух концах: она ела, но и сама еда ела ее, понемногу лишая ее человеческой сущности, превращая в животное или даже в предмет. Любовь Александровна стала даже постепенно изменять свою форму. Нельзя было сказать, что она толстеет, у нее не вырастало большого живота – но она вся словно бы наполнялась тяжестью, равномерно разбухала. Кожа ее не отвисала мешками, но, напротив, все туже натягивалась, словно уже не вмещая в себя то, что скопилось внутри. Это приводило к странному эффекту: лицо Архангельской казалось теперь изможденным, измученным, словно она долго трудилась. Этот процесс пугал Михаила Константиновича.
Сейчас, во время обеда, впрочем, Архангельского успокаивало, что его жена не проявляла аппетита. Вероятно, это было связано с тем, что подано было только первое – невкусный для Любови Александровны суп – а когда дело дойдет до второго, до мяса, она, скорее всего оживится; и все-таки, Архангельскому приятно было, что его жена может вот так безразлично сидеть за столом, не набрасывается на любую подвернувшуюся ей под руку пищу. Это означало, что процесс странных изменений, идущий в Архангельской, зашел не очень далеко. Вероятно, его еще можно было остановить.
Кроме того, воспаление Михаила Константиновича сейчас никак не давало о себе знать, и как бы тщательно он ни прислушивался к собственным ощущениям – ему не удавалось уловить даже легкого дискомфорта. В данный момент все было в порядке, он чувствовал себя здоровым. Архангельский подумал даже, что никакого воспаления, может быть, и вовсе не было; вероятно, его мнительность и склонность к бессоннице привела к тому, что он просто выдумал какое-то недомогание. «Все хорошо. Я здоров», – сказал самому себе мысленно Михаил Константинович.
Архангельский подумал о том, что человек должен иногда, собрав волю в кулак, отшвырнуть все, что его беспокоит и мучает. Пусть даже именно такая намеренно подготовленная минута беспечности и приведет в итоге к его поражению, без нее никак не обойтись: в противном случае сам организм не выдержит бремени, взваленного на него жизнью, позвоночник хрустнет, надломится, и ты сложишься пополам, опадешь, перестанешь существовать. Михаил Константинович это осознавал, и потому сейчас, осторожно расправив плечи, выпрямившись и помотав головой, чтобы стряхнуть тревогу, постарался как следует прочувствовать легкость, отсутствие непосредственной опасности, в котором только что удостоверился. В этот момент он словно бы высвободился из-под того груза, мешка, тюка, который взвален на каждого из нас и который мы призваны доставить к вратам смерти. Это была короткая вспышка бестелесности, развеществления, как он это состояние называл.
К сожалению, Архангельскому не пришлось блаженствовать таким образом долго. Его вернул к действительности окрик жены: «Ну что ты вытворяешь!» Выяснилось, что Маша выдумала странную игру: набирая суп в ложку и используя ее на краю тарелки как небольшую катапульту, она зачем-то стала плескать супом себе в ухо. Михаил Константинович удивился при этом, что голос жены, когда та сделала замечание дочери, раздался как будто бы не изо рта, а из глаз; однако Архангельский обедал без очков и, посмотрев на жену, не увидел в ней ничего необычного. «Вероятно, показалось», – решил он.
Любовь Александровна, между тем, подошла к Маше и отобрала у нее тарелку с супом. Видимо, она решила, что настало время переменить блюда, тем более, что суп оказался невкусным, его никто не ел. «Хочет поскорее перейти к своему любимому мясу», – с беспокойством подумал Михаил Константинович про жену. Действительно, та унесла суп и принесла огромное блюдо с кусками мяса, на которое тут же буквально набросилась. Она жевала с громким хрустом, и казалось, будто челюсти ее стали уже достаточно сильными для того, чтобы перемалывать кости.
Архангельский со вздохом тоже приступил к мясу, но обнаружил, что есть неудобно: ему то и дело попадались мелкие косточки, которые приходилось выковыривать и сплевывать. Когда он взял одну такую и поднес к глазам, выяснилось, что это зуб. «Что это такое? – удивленно спросил Михаил Константинович у жены. – Почему в мясе зубы?» «Это рты», – ответила та, и Архангельский услышал, что голос снова раздался у нее из глаз.
Опешив от неожиданности, Михаил Константинович, подавшись вперед, склонился над блюдом с мясом, которое стояло на середине стола. Оказалось, что, в самом деле, сегодня к столу было подано большое количество ртов разного размера. Питательного в них было мало – разве только губы. Архангельскому стало не по себе: он уже успел съесть несколько маленьких ртов, недостаточно тщательно прожевав их, и ему вдруг показалось, что они сами теперь едят его изнутри. «Мы что, так обеднели? – спросил он жену. – Неужели у нас не нашлось ничего получше на обед?» «Нет, мне просто нравятся рты», – ответила Любовь Александровна, и вновь глазами.
Посмотрев на нее теперь с более близкого расстояния, Архангельский увидел, что вместо глаз у жены были два маленьких рта, которыми она и в самом деле говорила – а теперь еще и продолжала есть. В это время справа от него раздалось громкое некрасивое чавканье; он обернулся, и оказалось, что его дочь была не в лучшем положении, чем жена: она ела ухом, в котором также обнаружился рот, с трудом и неприятно сморщивая его.
«Сколько ртов! – с испугом сказал Михаил Константинович, оседая на стул и чувствуя уже, что его ожидают новые неприятные открытия. – Ведь, наверное, есть и другие!» Не услышав еще ответа, он обратил внимание, что само блюдо, в котором лежали рты для обеда, тоже было ртом, только намного большим. «Конечно, – сказала Любовь Александровна. – Ведь то, на чем мы едим, – тоже рот». Архангельский приподнял скатерть; оказалось, что и вправду стол тоже был ртом, на котором обеденные принадлежности держались только за счет того, что он пока был плотно сомкнут. «И окно – рот», – сказала ухом Маша. Действительно: окно медлительно сжималось и растягивалось, пережевывая видневшийся в нем двор. В этот момент Михаил Константинович почувствовал, что пол уходит у него из-под ног. «И пол! – взвизгнул Архангельский. – Пол тоже – рот!» Да, и пол был настоящей пастью – он открывался, показывая большие, крепкие клыки, и облизывался, готовясь съесть и Михаила Константиновича, и Любовь Александровну, и Машу, и их обед вместе с блюдом и столом, и стены, и потолок, и окно, и видневшийся за ним двор.
«Так это и есть та самая бестелесность, та легкость, которую я никак прежде не мог удержать», – удовлетворенно подумал Архангельский, успев увидеть, что от материала, из которого соткана жизнь, не остается даже и объедков.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы