Комментарий | 0

Плоды

 

                                                                                                     Игорь Селиванов. Яблоки.Фрагмент.
 
 
 

Веки опущены, как лодки на воду. Тени ресниц на тёмной-тёмной воде. Через минуту уплывает, покачиваясь, в сон, даже зависть берёт, как это быстро у неё получается. Вот один. Не знаю. Нет, нет, не читать. Что книги?.. Слоняться по квартире, слушать: капельки из протекающего крана стукают об эмаль, шуршит подъезжающая машина, хлопает дверца, раздаются приглушённые голоса. Ложусь, закрываю глаза. Рябина созрела, говорят, рябина созрела. Может быть, усну.

Сквозь сон стук каблучков, спешила, дверью хлопнула. Половина восьмого. Что-то снилось. Стёрлось. Окно открыто, рябинка сгибается, грозди; долго ей держать это бремя? Зима придёт, снегирьки будут тюкать по ягодке. Ну, послушаем, что ты сегодня скажешь?.. Ощущение осени – вот и всё. Слова приходят и слова уходят. Минутки только, и жизнь. Вот и он восходит в намечающемся новом вечере, в туманной высоте неба, бледный он неизъяснимо: серп – осеннему горлу. Просвистит – и закапают, алея в сумраке, листья. Я и говорю: осень... Спал бы ещё, спал, но в квартире над нами со стуком распахнули окно, стали громко ходить, передвигать вещи. Женский голос: «Да будешь ли ты вставать, в школу опоздаешь!» Ну и слышимость в этих хрущёвках! За окном всё, слава богу, как прежде. Ночью шёл дождь, асфальт мокрый. Шум голосов из детского сада. Ветер. Листья проносятся с искажёнными ужасом, жёлтыми мулатскими лицами. Могучее движение облаков по голубому холоду. Шатаются залитые кровью рябины. Моё окно отрывается и летит вслед за листьями, вихрь крутит его и увлекает выше и выше в бурно-безумное небо. Окно с моим унылым октябрьским лицом, сорванное ветром, исчезает в жуткой высоте голого неба.

Ночь настает. Что ей надо? Форточка открыта, ветер её трясёт, запах сырости, шум дождя. Капелька срывается, скользит, рисуя свой катастрофический путь. Автопортрет из капель в раме на чёрном фоне в ореоле движущихся к гибели черт. – Что ты ищешь – спрашивает Л. – Вчерашний день?.. – Я оборачиваюсь, смотрю на неё в недоумении, голова кружится. – Может быть, – говорю, – может быть... – И продолжаю выдвигать ящик за ящиком. В комнате мглисто и безотрадно, как вечером, как осенью, как в октябре, как в самые разнесчастные дни. Почему мы не зажигаем свет?.. Л. плещет водой в ванной. Мало ей влажности. Передавали же по радио: в городе сто процентов... И в этом ящике ничего такого. Господи, я уже и сам забыл, что я ищу! Перестук по карнизу. Капля с чёрной кошачьей головой заглядывает в окно.

Спать бы, да спать. Утро мглистое. Сон тянет к себе, в свои туманные омуты. Отдёргиваю штору, плотную, тёмно-малиновую, открываю настежь, со стуком, форточку. Приятно обдаёт лицо свежим, сырым воздухом с улицы, холодком дождя. Вяло начинаю делать гимнастику, сгибать-разгибать руки… Лист-сорванец, радостно ему до красных чёртиков! Ворона на спинке скамьи, чёрное и серое, чугун, деревянные планки. Вот скамья каркнет и полетит по аллее. – Что это? – говорит Л., схватив меня за руку. Смотрю вверх, куда она показывает. Бледнеют, увенчанные совами, часы на башне. Без пяти двенадцать. Толпы с мешками, с вёдрами, рюкзаками, лыжами. Пятница, впереди – выходные дни. – Бежим и мы! – испуганно зовёт Л., – электричка покажет хвост, что мы тогда делать будем?.. – И мы бежим, бежим. Карабкаемся по ступеням. Да кончатся ли они когда-нибудь! Кажется, нет. Лестница выше и выше... – Всё равно теперь опоздали, – говорю, задыхаясь. Л., обессиленная, опускается на ступени. Часы на башне показывают двенадцать. Ровно.

Вода торфяная, пузырьки. Песчаная полоска. Ракушки – приоткрытые рты перламутра, что-то они говорят. Река рябит. Нет – пора. Сворачиваю – к дачам. Переступаю порог. Спиной женщина, чёрный берет, тонкая шея. Оборачивается, грустная: – Ну, сколько времени тебя ждать? – Бежим по дорожке, у шпал. Темно, лес. Стальное чудовище уже выползло на свой путь и громыхает у нас за спиной, кинув вдогонку длинное световое щупальце. За поворотом по-рыбьи блеснул рельс. Платформа должна быть, а её – нет. – Но это же не поезд! – говорю в испуге, – ты посмотри: это же не поезд! Боже, куда мы бежим?..

Вот и суббота. Л. отдёргивает занавеску: – Туман-то какой! – Позавтракали, собрали сумки, поедем. Я выбрал две книги – жёлтую и чёрную. Электричка мчалась и мчалась с гулом, свистела. Я протирал запотелое стекло. Осенние краски. Держал книги в руке, так и не прочитал ни строчки… Поднимаюсь на наш третий. Тяжёлая сумка, на ремне через плечо, в руке ведро, полное слив. Звоню. За дверью шаги, шорох. Негромкий голос: – Кто там? – Это я. Открывай скорей. –Вхожу. Она в синем и белом, улыбается, волосы окрашены охрой, ей идёт. – Вот, – говорю, – сливы. – А я смотрю японский фильм, интересно – кимоно, поклоны. – Иду за ней в комнату, на экране телевизора (цветной, недавно купили) мужчина и женщина, красивые, грустные японцы, на фоне зимнего пейзажа, синих снегов. Печальный у них разговор. – Да это же “Снежная страна”! – восклицаю я. – По повести Кавабаты. Ну, да... Ах, как жаль, что я так поздно...

Вышел из метро: дождь, зонты. Листья мокнут в лужах, утопленники. Да что ж это такое: не рассветает, а уже восьмой... Промелькнуло белое и красное, тускло-жёлтые, запотелые стекла – вагон. Весь проспект впереди – в мутном, косом дожде, асфальтовая, сырая тоска, убегающий вдаль трамвай... Ах, боже мой, какая слякоть! Увижу ли я ещё что-нибудь сегодня?.. Утренний полусвет. Стол, какие-то тексты. Лампа под бледно-розовым колпаком. Ключ, бронзовый, зубчатый, как пила. Что им открывать? Не знаю... Занавеска, отдёрнутая, поникла, вздрагивает. А, может, это и не занавеска вовсе? А что?.. Ну, хорошо, хорошо: утро. Придёт ли, в конце концов, кто-нибудь? Или я один?.. Мало осталось, бурые и оливковые, от первых дней мая до конца ноября. Ноябрь и есть. Снегирьки пепельно-розовые, ягоды мороженые. Ворона ворошит снег. Нашла что-то, накрыла лапой, тычет костяным носом у себя между растопыренными пальцами. Одна половина окна чистая, другая в испарине, с бахромой капелек. Несколько капель – большие, налились, срываются, начинают движение, пересекая пустыню окна и перечёркивая пути друг другу, точно маленькие кометы, тянущие за собой влажный след. – Какая у тебя тяжёлая голова. Наверное, полная чёрных мыслей. – Куда же мне её деть, в таком случае? Может, чем тебе на колени, лучше – на рельсы?.. – Что у тебя, действительно, в голове? – говорит она.

Снежок у Астории, дубовый лист оливковый, с загнутыми лапками, как мёртвый. Швейцар в позументах. Отъезжает плоская машина. Мне, собственно, к Л. Предприятие, полное женщин, шьющих. Кирасир-Николай обнажил палаш. До декабря рукой подать. Мойка, грустно. Набираю цифры. Ждал одну, а по лестнице две улыбающиеся женщины, сумку несут за две ручки. – Я тебе ещё одну привела, – говорит Л. Целую сестру в бледную щёку. – Как дома? – спрашиваю, – как мама?.. – Заглядываю в сумку. С сахаром, оказывается. – Дорогонек он теперь. Что завтра будет? – говорит Л. – Пора бы уже и отвыкать от сладкой жизни, – весело замечает моя сестра. – Ну, мы пойдём, – говорит Л., поправляя мне шарф. – Работать надо. Взваливаю "сладкую жизнь" на спину. Ничего, не так уж и тяжело, как казалось… – Говорил же я, что всё опять растает. Ну, какая может быть зима у нас в ноябре!.. – громко произносит кто-то на задней площадке троллейбуса. Выхожу на "Гоголя". Дальше пешком, вдоль мрачного, оттаявшего, просвеченного огоньками с набережной, сада. Слева – тёмная, гигантская, ощетиненная ремонтными лесами, мраморная громада Исаакия. Толсто блестят колонны снизу бликами фонарей. Нева, ветер сильнее, скала, вздыбленный конь, ворона на лбу императора.

С утра метель. У крыши соседнего дома завивается седая борода. Вчера ставил вторую раму, возился до двух ночи, подгонял, замазывал, затыкал. Чай у окна, на метель смотрю. Калитка стукнула, каракулевая шапка, улыбается, взмах руки. – Замёрзла!.. – Каждая пурпурная гроздь припорошена снежком, листья рыжевато-золотые, покачиваются… Опять сюда… Хлопья лижут асфальт.  Проезжаю в автобусе Старо-Калинкин мост – столбы гранита, якорные цепи, чернила воды. С ночного дежурства, бессонный, небритый. Щетина отягощает лицо, как набережную – чугунная решётка канала. Кто я? Город?.. Женщины в плащах мучительно холодны и, когда проходят мимо, от них веет сырым снегом, влагой. Мятая малина губ. Вот одна такая вошла на остановке, шуршит зонтом, складывает, текут капли. Лоскуток талона в зябких пальцах: «пожалуйста». Где-то эти пальцы я уже видел. Во сне?.. Возвращаю прокушенный компостером талон. Ветер сдувает с тополей в канал мокрые шапки. Толпа, газета шуршит, набережная прогибается, фонари в глубине чернил, взвывшая морда грузовика. Шестиэтажное, в окнах темно. Опоздал?.. Стою, стою, никто не выходит.

Переулок засыпан снегом, зимует машина. Кошка пробежала. Старик вышел из противоположного дома, с палкой, в толстом пальто. Постоял, сомневаясь, трехногий. Снег летит. Первое, что я слышу – голос, что он так громко, так сердито требует? Так темно, так рано!.. Голова, круглая, бритая – как большая капля, и то жующий пищу, то произносящий жестокие слова, рот. Метёт и метёт, колкий. Фонари – сосуды сияния. Слева, за садом, улица в жёлтых огнях. Трамвай бежит, два пустых вагона. А там что? Тёмная громада, округлость купола, мрамор колонн в бликах... У кого бы спросить: который час... Женщина в белом? Складки оконного платья... Опять, опять… Призрачней, чем вчера, ночней всех ночей. Нева, двух игл не видно. Скала-наковальня и Всадник. Чудище с широким кузовом остановилось на дороге, гребёт, урча, под себя лапами. Цепочка следов в шахматном порядке – на талом снегу. Шёл и исчез. Нет, стоит у дверей, затаился. Приказано сменить? Или убить?.. Это не погода, это – горе. Холодно лежать в сырых пеленах подкидышу, на площадке перед дверьми, на гранитных параллелепипедах. Разрыдается – и опять будет слякоть.

Пепельно, вьюжно, крыши курят бураном, забор – ружья в чехлах. Старуха и собака удаляются в разные стороны... Следы. Тут все прошли. Ставлю и я – свои, и они убегают, стираясь, бесследно. Никуда я так не дойду. Книга, на середине закладка с рисунком, чёрная и красная тушь: в мучительной гримасе лицо, тело – отросток стального пера, истекающего писательской кровью. Они сидели на задних лапах, трибунал – пять белых волков, ждали моего ответа. Я понимал: поздно. Тянуть немыслимо... Задрав голову, раздираемый тоской и отчаяньем, я протяжно завыл. Это напоминало жуткий вопль проносящейся по площади пожарной машины. Гигантский нож-меч стоял над домами, двери отсутствовали; в каждое окно заглядывал – жестокий, неумолимый, знак возмездия…

И просыпаться-то не хотелось. Знаю: поздно уже, рассвело давно. Сны растаяли, утекли на глазах, оставив влажную дорожку... Это то, что за окном – когда отдёрнешь тюль. Унылые крики ворон, мартовская сырость, мутно. Сучья в капельках. Лужи с зелёным ледяным дном. Клочки бумаг. Дождик, круги побежали. Мокрая ворона ходит по лужам, что-то ищет, внимательно склонив клюв. Ну и день! Сапоги достать, зонт...

Деревья залеплены мартовским снегом. Может быть, последним. Мутная метель, влага хлопьев летит в лицо, в глаза, тая, струйки текут, щекам щекотно. Шёл бы вот так, и шёл, оставляя цепочку следов в этом безнадёжно белом, осуждённом завтра растаять, исчезнуть, как сновидение... Этот март, эта мутность, грязь в городском саду, газета – утопленница. Кони встают на дыбы, рвут узду. Седоки угрюмы – не раздвинуть эти дома, эти граниты по сторонам пленной реки. Эти лица, эти машины, эта слякоть кругом, этот март. Как светлей – так опять за своё. Лёд уходит, куда нам плыть? Канцелярский магазин около метро, ручку купил, лиловую, колокольчик. Дома никого, не пишется.

В апреле асфальт сух. Ветер крутит пыль и бумажки. Приснилась прекрасная фраза из четырёх слов, но к утру заспал, никак не вспомнить. Начала и концы брезжат и тают. У метро опухшие забулдыги продают подснежники, голубые, как глаза ангелов. Продадут – опохмелятся. Тянет в лес. Восстановить цепь утрат, вспомнить, что я терял, и посмотреть, с чего же началась эта череда, эти утраты, одна, влекущая за собой другую, и что из этого получилось, что стало со мной. Состояние пишущего, когда пишется само собой, как дышится, когда и не замечаешь этого, когда перо бежит по бумаге, или бродит по странице, как в заброшенном, кажущемся пустым и белым, саду, где по мере прохождения пера, проступают в одеждах слов образы и видения. Перо споткнётся о какую-то невидимую преграду (камень на дороге, калитку, порог старого дома), остановится и задумается. Апрель – печальный зверь с бурой, грязной шерстью, его не приласкаешь и разговора с ним не получается. Он не понимает слово "желание" и слово "невозможность". Он совсем не понимает слов. В его мутных, бездонно-зелёных, ледяных глазах тоска. Неизменная тоска голода. Чем я его покормлю? Выворачиваю карманы – ничего, дружок, нет. Я могу покормить только самим собой... Я предвижу, что это когда-нибудь плохо кончится, и этот печальный зверь однажды меня проглотит со всеми моими потрохами, со всем моим отчаяньем. Апрель идёт за мной по пятам, волоча по лужам унылый, понурый хвост. Так мы дойдём до парадной моего дома, и он будет подниматься за мной по ступеням, оставляя стекающие с лап грязные лужи. Даже палки нет – его прогнать, и, конечно, конечно же, я не успею проскочить в квартиру и захлопнуть перед его носом дверь. Нет, не успею.

Утро небритое, городской сад, щетина сучьев, круглое лезвие восходящего апрельского солнца. Псы летят по аллее, вскидывая упругие лапы, гнедые доги. Скучающий Геракл ждёт их, облокотись на мраморную дубину. Полноводным потоком жёлтое море Адмиралтейства и парусник на золотом всплеске шпиля. Солнце, засучив рукава, принимается за бритьё. Шее моей прохладно в вороте распахнутой рубашки.

Зелёная трава, небо в мае, тишина и зной, горячие удары – солнце, сердце. Всё это хорошо, но где тут море? Я не знаю. Что-то голубое, переливается. Удастся ли мне сегодня утонуть, уснуть на ярко-жёлтом дне, в танце лучей… Теней нет, ушли в землю, улетели в зенит. Полдень. Кто-то зовёт: – Адам! Адам! – Голос такой молодой, звонкий, певучий, пьянящий... или это только чудится моему обманутому слуху в тишине, в жаре, в дрожащем пустынном воздухе?.. Пушка – полдень! С неба сдёрнули пелену, и я увидел его в истинном, грозном виде. Держа мальчика за руку, перебегает с ним дорогу. Идёт в саду, в лучах, в блеске. Всё! Кончено! Исчезла! Пустыни, сытые, тупые, ларьки, рыла, рубли, мухи.  

В стёклах сумерки. Тюль вздувается. Сейчас усну. Целая ночь: спать, спать, спать, спать... на улице кивают смутные головы... Мысли путаются шелковистыми нитями в дождевом шуме... Я в трёх шагах, в тени веранды. Вздрогнул одновременно с женщиной и с задетым ею листом сирени, похожим на вырезанное чёрное сердце. Щекам жарко… Растения в кадках на полу, веера пальм. Будто юг. И дождь дробно барабанил за стеклянной дверью, по кафельным плиткам у входа. – Пойдём, я тебе покажу... – Вот она идёт из волн, грудь в блеске бронзовых капель, лицо надменное, неумолимое – как у статуи. И так каждый вечер. Налетало тёплое крыло, сад в парусах. Небо – столбовая дорога огненных колёс. Месяц, огромный, оранжевый, долго стоял на западе, как великан-страж сада волшебных яблок, гигантских груш и слив величиной с бочонок. Потом, зловеще побагровев, погрузился в тучи. Торчал только кровавый кончик серповидного ружья. Дверь дома, брюзжа, отворилась: – Иди спать. – Усталая, в синем плаще. – Больше ты мне ничего не хочешь сказать? – Она чего-то ждёт. Лицо, как не зашторенное окно. – Что же тебе ещё сказать. Яблоки созрели. – Ну и собирай свои яблоки.

Ветер срывает сырые и пёстрые числа. Стол, стул, кровать. Сюжет-людоед пожирает мои вечера. Гнать пером по листу стаи неукротимых фраз. Свирепость писательства. А чуть забрезжит в окне скучный городской рассвет... какое бессилие! какая опустошённость! Люди, машины. Город тревожен. Что там – в промежутках? Водосточные трубы, смесь шагов и шин, угроза наводнения, ночью хлестал дождь. Вот и сейчас... Уткнув перо в сентябре, я очнулся от пьянства чернил сереющим, как грифель, ноябрьским утром. На столе толстая рукопись. Что с ней делать?..

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка