Комментарий | 0

Лопающиеся пузырьки

 

 

 

 

Ехать? Не ехать?.. Июнь, сирень, ничего не изменится. Судьба написана на небесах. Кругом инфаркты. Так и тебе 52, старый пес! Юбки бегут по предгрозовой улице. Яблони цветут. Панна у фонтана. Мглисто, немые деревья. Крик отчаянья: "Чарусь, вернись!" Сны, острота горного пика, светлый корень. Где я о нем слышал? Старая сосна выросла из тумана, траур по душе моей. Птичка твердит и твердит свой грустный припевчик из двух простых нот. Розовые зигзаги на реке. День на огороде, досадили салат и перец. Тучу принесло, недолгую, с дождем и громом, трава вдруг запахла. Проводил на станцию. Уехала. Один на платформе, смотрю вслед убегающему в елях поезду. Понедельник, выспался, пью чай в саду среди одуванчиков, голый по пояс, в красных штанах. Жук в квадратных, радужно-синих латах, Ланселот. Аве Мария, Башкирцева, в сердце врезалось. Вчера кукушка в тумане за рекой. Зачем? Кончено. Тот май, та ограда Таврического сада. Роскошный баритон, щедрый, размашистый, рокочет, соловей во хмелю, Луи Амстронг, ее кумир. Не помялась бы соломенная шляпка в чемодане. У нас возраст заката. Едем к морю, там волна всплеснет, молодое лицо, зеленые, смеющиеся глаза наяды. Утро, гроздь сирени у сарая шевелится в лиловых тенях, жадно дышит, раскрыв миллион четырехгубых душистых ртов. Я влюблен в эту гроздь, свободен, меня никто не видит. Вечер, стою у крыльца, читая книгу о Делакруа. Солнце садится, брызгая красными лучами сквозь пальцы клена. Гулял, нашел ландыши, детский сад, золотой склон одуванчиков. Мое детство пробежало у этого старого, одетого ряской, пруда, у этого дуба-великана. Столб, провода поют, луна.

Проснусь: опять понедельник, вот ведь напасть какая! На стене  хрупко-прозрачно дрожит солнечный треугольник. Первая мысль: вдруг жара обманет? Дверь настежь: о нет! Не обманула. Звон этот. К каждому цветку прильнула пчелка, пьет жадно, пьет – не напьется. Огромная зеленая муха, гудя, летает в солнечной комнате, от окна к столу, кружится над моей головой, мешает писать. Муха умная. Зажигательное стекло собрало лучи в точку, жжет мне грудь. Дух огня. Дрожит маревом над насыпью, у шпал, в золоте лютиков, Алжир, Танжер, дуновение чумы, белки араба. Купаюсь посреди столбов; трехгорное облако, свист железнодорожный, рельсы кудрявятся. Делакруа с голубым колокольчиком на 105 странице. Лампочка погасла. Сплю, скрестив на груди руки, чувствуя мрак за окном. Пишу на комках земли, а они рассыпаются; много, много их – комков в поле, распаханная до горизонта книга. Я в синей рубашке с коротким рукавом, загорелая грудь, молодой, красивый, мной увлекаются. Полный локоть, зевая, смотрит в окно вагона, истомленная жарой, шея, ложбинка. Поезд тормозит. Белка перебежала дорогу, полинялый зверек. Куст разросся, весь в тени, а над ним солнце. Наломал бы букет, да заметят теннисные ракетки. Стою тут, вечер. Галчонок убегал от меня, летать не мог, прыгал по дороге. Надо мной, негодуя, кружились галки. Какой-то странный седой старик, в белом, с сумкой, метался то в лес, то из леса. Услышав свист электрички, побежал к вокзалу, остановился, повернул не в ту улицу, потом обратно. Вот чокнутый.

Позвонил: у нее плохо, синяки, смотрит "новости". Я приеду только в пятницу, привезу ей мазь. А голос у нее такой жалобный, грустный: "Ну, ладно. Пока". Клен удивляет, эта ребристость листьев, как он шевелится. Птичий хор, тысяча звонких флейт и дудок. Стою на дорожке, лицом к солнцу, закрыв глаза, купаюсь в лучах. Над лужайкой гул. Шмель серьгой повис, вцепясь в розовое ухо, гнет к земле цветочную голову. У клевера бочки меда. Иду купаться, насыпь, холм дрожит и мерцает. Пью чай у веранды, фарфоровый чайничек, воробьиный пух. Прополол морковь. Кеплер, его нищета, его больная жена, кузнецы, цыгане, солдаты, лягушки, небесные пути, золотые гульдены. Морская рыба, именуемая учеными "ураноскоп", у которой всего один глаз, но она постоянно смотрит им на небо. На велосипеде до разлива, свидание с сосной; статная, тысячерукая, этакая бронзовая колонна. Обнял крепко, стоим, не шевелясь; подняла дремучее веко, из-под коры золотой глаз горит, тихий, закатный. Два рыбака удят в тростнике. Прощай, милая! Мне пора. Сажусь в седло.

Утро, розовые ножки дикого винограда взбираются по кирпичной стене. Назойливость мух, лето красное, любил бы я тебя. Блестящие, атакующие обручи слепней. Сижу в траве с чашкой чая. Наперстки лютиков, плешивый одуванчик горд остатком дымчато-седых кудрей на темени. Жук-разведчик ползет по зеленым коленцам, балансируя чуткими усами. Ветер налетел, взъерошил книге бумажные волосы. Стена сарая в горячих пятнах, просыхают прислоненные к ней сырые доски, струится пар. Гроза соберется или так и прокопается там, в тряпках туч, копуша? Купаюсь. Бородатые камни в водопаде, рыбки выпрыгивают, блеснув серебром. У воды спина гладкая, водоросль елочкой между лопаток. Столбы встают со дна, как идолы. Ныряю в голубые колокола лучей, они качаются, и я с ними, и звон идет пузырьками по всему озеру, от берега до берега. Влажно, жасмин, колонка у дороги, полные ведра нести до этого желтого домика в переулке. Прошла девушка, пахнув душной помадой. Картошку окучиваю, тополь что-то бормочет, свое, невнятное. Голова моя захлебнулась в седине, потихоньку ухожу в землю, по щиколотку, по колено, по пояс, по шею...

Спал чутко, комар в комнате, не тронул меня, пожалел: и так душа в теле на ниточке держится. Сосед доски на станке стругает, кудрявые стружки вьются, Пацюк, без двух пальцев на правой руке. Станок старый, бензином подкрепляется, стонет. Иду с мокрыми плавками на голове, чтоб не напекло. Тюльпаны, Тиэко, долго я еще буду дрожать от этого имени? Иногда все прежнее вдруг возвращается, и хоть плачь. Я тут стоял весной, прислонясь спиной к стволу осины. Это было в мае. Также шумел лес, дул теплый ветер с поля, раскачивая свежие макушки деревьев, пригибая траву на склоне, и за стволами внизу виднелась светлая пашня. Это было давно, та весна, тот май, очень, очень давно, я тогда еще был молод, сознание было: что молод. Свежая рука ольхи колышется у моего лица, щекочет подбородок. Лист в жилках, пронизан солнцем, зубцы бегут в тень, а посередине дырка, гусеница, ее работа. Колокольчики, белая пена цветущего дудочника. К чему эти записи, наобум, на клочках?.. Два дня: вторник и среда. Громыхнуло. Дождик робкий, тихий. Я стоял на платформе, снял рубашку, дождик так приятно освежал тело, безумная жара, духота. Дождь расхрабрился, ударил сильней. Ах, хорошо! И пока в поезде ехал, гроза разбушевалась нешуточно: ливень стеной, разрисованной узорами молний. Машинист боялся молний, тормозил, и поезд целую вечность тащился до Сиверской. В Питере не легче. Из метро носа не высунуть. Толпа сгрудилась у ступеней, сверху плеск и несет дождевой сыростью, грохот небесный, ослепительные, гигантские змеи, столбы ливня. Раскрыв зонт, побежал по мокрым ступеням наверх. Заскочил в магазинчик, что-нибудь молочное. Гроза еще пуще: град, потоп, девушки бегут, полуголые, под бурей. Наконец, стихло. Отгрохотало, отсверкало, отхлестало. Девушки шли по мокрому асфальту, держа туфельки в руках. Густо пахло отсырелыми тополями.

Сочный тростник у насыпи. Шла по шпалам,  в купальнике, нос обгорел, с ней две девочки. Внимательно поглядела мне в глаза, потом на мой голый, черный живот. Небо затянуто, недавно шел дождь, мокрая сирень. Делаю гимнастику во дворе, сгибаю спину, приседаю, кручу руками и головой. Ветер подул, расчищая день. Тяжелые фургоны туч ползут нехотя многогорбой колонной. Выглянуло, соня! Заблестел, как звезда, краешек фарфорового изолятора на рогах электростолба. В городе горячей воды нет. Вот и помылся. А что в мире? Греция, как видно, озеро в лилиях, сверкающая змея скользит в изумрудно-прозрачной воде, подняв изящную, умную голову. Это око не моргнет, это сам Фалес. Звонок в дверь. Вернулась с Северного кладбища, от бабушки. Желтая юбка, кофточка, посветлевшая, удовлетворенная исполненным, наконец, долгом. Могилку с трудом нашла, траву повыдергала, ивы нависли, надо обрубать. "А ты почему такой вялый, хмурый?" спрашивает. Поели творога. Потом на Витебский. Разве это квас! Едем, вагон пустой, мчатся под веками розовые острова Иван-чая. Вырица. Прояснилось. К Оредежу, стояли на берегу. Лежали в постели, она такая горячая. Давала читать кусочки из своего дневника, из "бывшей любви". Глубокие, как раковина, розовые закаты. Помню ли я ее прелесть двадцать лет назад? Загадочная, в летней темноте нашей комнаты. Молчу, молчу. Нет заговорного слова. В Стрельну. Кронштадт как на блюдечке. Под мостом лучи играют, мальчишки плещутся. Кувшинкам в каналах жарко, у них желтые платья, дворец разрушается, лопухи-великаны, знойные лестницы. Художница с ящиком красок спит у стожка. Липы цветут медоносно. Нагретый камень парапета, шершавый, камешки. Ладонь впитывает тепло, не хочет с ним расставаться. Безлюдно, кирпич обнажился, разбитые стекла, заросли сорной травы, тишина, одичанье, и там залив туманно синеет. Уже шестой час! Лаваш у трамвайной остановки, поджаристая корочка.

Пришла усталая, заморенная. Смотрит "Графиню де Монсоро". Голова разболелась. Нет отрады в раскрытых окнах, душно. Через час заглянул к ней: уже спит. Грустно стало. Утро мглистое, парит. Слышал сквозь сон: уходя, стукнула дверью. Половина восьмого. Телефонный звонок, не меня. На платформе, жду поезда. Черное платье с разрезом, голые по плечо руки, кормит голубей семечками из кулька. Голубь, трепеща, сел на ее вытянутую ладонь. Порывы горячего ветра. Купался. Камни сверкают в водопаде, косматые черти. Нырял, резвился, плавал на спине. Радуюсь воде, как рыба, жабры прорезались. Заплыл далеко, ясность, в глубине белые елочки. Две девочки, тоненькие, забавлялись, ныряя со столбов. Взбирались поочередно на все торчащие из воды столбы, смеясь, визжа, и прыгали с них, опустив голову и вытянув руки, сверкнув в воздухе бронзовыми ногами. Прелесть девочки, точеные, юные. А мне вода – наяда, я с ней обнимаюсь, кристальные объятия, с холодком. Шел по насыпи и опять встретил ту, с двумя дочками. Посмотрела еще внимательней. Оглянулся. И она... После купанья, как пьяный. Что со мной в этом году? Вечером читаю книгу о Паганини, демонический скрипач, чудовищный итальянец. Сестра принесла молоко. Она говорит: главное для нее спокойствие. Спит с открытым окном. Будет только рада, если какой-нибудь бродяга залезет. Сидят в саду на скамейке – сестра и мать. У Паганини – туберкулез и сифилис, лечился опиумом и ртутью, кожа да кости, скелет со скрипкой. Триумфы музыкального дьявола. Ошеломляюще. Проснулся от голосов и звона ведер. Это за окном, за дорогой. Еще б часок. Курчавый гигант в небе. Иду босыми ступнями по горячему песку, камешки покалывают. Вступаю в воду с замиранием сердца. Стопка шатких камней, ногой нащупываю опору. Ожидание водного холодка, миг погружения, уже плыву. Не спал до рассвета, голоса на улице, вой пса. Ничего, ничего, прошло. Вот и дышать можно. Повесил у мамы в спальне красивую деревянную люстру. Тут в поселке есть такой чудо-мастер. Опять купался. Шел обратно по насыпи, волны жара приятно обвевали тело. Дома лежал голый на диване, усыпительно тикали часы. Подводное марево, морда черной рыбы.

Дождь брызжет в раскрытое окно электрички. Молнии, мрак, тополя, зонты, путь вверх. Впереди меня на дороге ноги девушки, полные, бронзовые, темно-красная юбка. И нет их. А так хорошо было за ними идти. Кошмары. Мотоцикл, тарахтя, метался по улице всю ночь. Встал поздно. Бочки полные. Кузов грузовика сквозь сад синеет. Солнце рисует на полу золотую раму. Гераклит, сухой блеск, психея испаряется, огонь всех рассудит. Потемнело. Паук ползет на мою тетрадь, старый приятель. Машина у обочины, облака плывут на розовом капоте. На лодке, ветер, грести трудно, искупаюсь на том берегу, прыгну с обрыва. Прыгнул. Тучи брызг! Чудесно. Лежу в лодке, жуя хлеб, река горит. Рыжие рельсы, ураганный ветер. По дороге прогремела телега с бурой лошадкой, цыган в фуражке свесил с борта беззаботные сапоги. Белье на веревке рукоплещет. Старуха с забинтованной рукой сидит у колодца, читая в очках газету. Молоко привезли, совхоз "Орловский". Визжат пьяные женские голоса. Велосипед брызнул спицами между берез. Проснулся от холода, одеяло сползло. Помыл пол, пересаживал кусты. Сосед в махровом халате, подпоясан кушаком, в феске, как турок, зовет в баню. Три веника на выбор: березовый, дубовый, еловый. Пошел к реке. Черная бабочка раздвигает гигантские крылья. Утром глажу траву рукой, у нее волосы в росе, хоть выжимай. Гулял по дороге, на столбах записки: "Куплю дом", "Молоко козье, будить в любое время суток, со своими банками". Закат, поезд, мальчики балуются на рельсах. Купил буханку, горячая, душистая, чудная буханочка! Шел через лес и все нюхал, нюхал. Ах, блаженство! На дороге встретились две женщины, несут на рынок корзины, завязанные чистыми косынками.

Сплю, как младенец. Тыквы зреют. Детская ванна, эмалированная, под водостоком. Паук-утопленник. А вчера на оконном стекле топталось странное насекомое, комар, не комар, из породы титанов, ноги в десять раз длиннее тела, тоненькие, бесполезные, только путаются, мешают, ходить ими невозможно. Зачем ему такие? Поздний ужин. Жарю на сале молодую картошечку. Лампа в ореоле мух и ос. Святая Екатерина. Ночью воров ловили, стрельба, крики. Стоял над обрывом у реки. Лодка за ноздрю привязана цепью к торчащему из воды железному колу. Вода вздрагивает, пузырьки, морщинки. Стог плывет, гребя тихими веслами. Режу салат. Молния заглянула в притихшую комнату. "Гроза!" крикнул кто-то. Метнулась белая шаль. Ливень за стеклами, топот. Молния разорвала на себе рубаху от рукава до рукава, бешеная, на дне моих глаз! Дождь и крыша болтали всю ночь. Муха спит на подоконнике, уткнувшись головой в угол рамы. Поезд прошел, шлепки по шпалам.

Банный день, мыло ест глаза. Вышел: радуга! Горит семицветный пояс над миром! Спички, стул. Потом вспомню. Жалобное ржанье на рассвете, цыганский конь, стреножен, вздрагивает боками. Мутно, в испарине, товарный, с гравием, опять за свое: кап-кап. Ищет на ощупь своими замерзшими пальцами, шарит в саду. Спускается с лестницы. Вид у нее! Мой армейский полушубок поверх ночной рубашки и соломенная шляпа набекрень. Волейбольный мяч взлетает за насыпью, голоса незримых игроков. Цыганенок бегает по дороге, держа за ниточку бумажного змея в небе. Провожал на станцию. Шершавый ковер еловых шишек. Поезд зашумел, настигая. Прощаемся. Клюнула в щеку. Остаюсь бороться с огородным клещом. Заросшая канава, мост из седых бревен. Костер-краснобай, трещит алым языком в темноте у заколоченного дома. Дети визжат и прыгают вокруг огня. Пьяная, пузатая, посреди улицы спрашивает кого-то под елью: "Это наш?" "Не похоже" – слышу ответ. Когда подхожу близко, пузатая вежливо говорит: "Здравствуйте!" и похотливо улыбается. Свежескошенный холм едет, сверху две цыганские головы, вилы, вожжи. Велосипедистки виляют рулями среди сосен. Паук на окне ткет свои кружева. Туманно. Щебенка на дороге нежно-желтая после дождя, как птенчик. Разлив, утопленная лодка, лес на плечах тумана. Два пня на берегу – наши стулья, мокрые. Рыбак в майке принес резиновую лодку, "любуемся?" говорит. "Значит, ты не местный". Лежа, жду: когда зашумит поезд. Шум этот словно рождается у меня в ухе, глубоко-глубоко, и растет-растет, переходя в грозный грохот. Страшно лежать одному в доме. Гитара гуляет на дороге, трогает сердце. Обшарил карманы: пять копеек. Тащиться в город.

В городе дождь, апельсины, бляха грузчика, мельтешенье, гудки машин. Отвык, одичал, говорить разучился, голосовые связки развязались. Сумка тяжеленька: огурцы, кабачки. "Ты почему не держишь своего слова?" встречает она меня у порога. "Где твои обещания? Ты когда должен был приехать?". Она в халате, у нее новая стрижка. Телевизор, Пуаро, котелок, усики. Поставил сумку на стул. Опять дождь собирается. Поздний вечер, а я как-то и не заметил, пока шел. Стою, как слепой, посреди комнаты.

Убежал из города. Мылся в бане при огарке свечи в майонезной банке. Мошкара, шляпное ателье, обрыв, ветер, веранда сотрясается. Сплю под двумя одеялами да еще и полушубок сверху. По доскам стучат копытца, свист поездов. Приехала врасплох, все с себя сбросила, танцевала, голая, дурила, пела, расшалилась. А потом рыдала, горько, безутешно, упав в подушку. Сосед с рыбалки, мокрую сеть чинит на корточках, жабры в ведерке плещутся. Кудрявое весло во все небо. Цыганский конь бежит по дороге, ржет жалобно. Цыган у столба, ширинку расстегивает. Электричество пропало. Думал: медведи ревут, а это самолеты летать учатся, готовятся к войне. Тащу тележку, полную всякой всячины, чемодан с мокрицами, старую гимнастерку. Лежа, достал часы со стола, приложил к уху, стук дождя по железной крыше заглушает тиканье. Спится, как мертвецу. Проснулся, тишина ватная. Пузырьки кружатся, как ожерелье, как хоровод, как танец сцепленных рук. Мышь ночью шуршит под шкафом. Поставил мышеловку с кусочком сала. В лесу скучно, мотоцикл на просеке, грязный по уши. Тонкая, как тростник, рука, размахивая платком, певуче кричит через реку на тот берег, лодку зовет – переправиться. Брюхатая лошадь перегородила дорогу зловещей цепью. Что я, в самом деле!

Спрашивает: вспоминал ли я ее за эти дни? Часто ли? Сидит на постели, полураздетая, чужая, прячет лицо. Закипает чайник. Комната озарена, подозрительный блеск на мебели. Ночью пламя плясало, пьяный пел на дороге. Четыре дружка за столом, бутылка, болтали. Не сплю, дождь, это его темные пальцы стучат надо мной. Стукнет два раза, пауза, и третий удар – громче, со значением. Ждет – отзвучит сигнал, опять сначала… Цыган привел лошадь, привязывает цепью к березе. Луна? Или Лосось стоит на хвосте? Туман, хоть под поезд. Шум и лязг ремонтного локомотива, бурно дышит на рельсах у самого дома; гудки, голоса, звенит железо. Прожектор прорезал седую толщу тумана. Не могу согреться под одеялами и всей одеждой, какую нашел в шкафу. Слушаю этот лязг и рык ночных работ, гуденье двигателя, дрожу вместе с этим двигателем от ледяного холода. Утром солнечный супрематизм рамы на фанерной стене, то вспыхнет, бодрый, яркий, то – затуманивается, омрачается, дрожит, гаснет, бледный, хрупкий. У станции купил подсолнечное масло "Кубань", продавщица достает сдачу из-под фартука – пачку истрепанных, замусоленных бумажек. Собрал овощи, повезу в город.

Парикмахерша в бане, халат расстегнут, грудь вываливается. Стригла, туго запеленав в кресле, как воскресшего Лазаря, болтая с подругой о любовных делах. Та лежала на лавке, задрав ногу в резиновом тапочке. Радио хрипло-блатным голосом надрывалось, пело горестно: "Годы! Годы!" В октябре каждый пятый человек хандрит. Розовая куртка идет, щурясь. Почему-то не ушла, ее ботинки в прихожей на коврике. Ей надо в налоговую инспекцию, просит достать со шкафа картонку с ее шляпкой. Галерная, дождь хлещет, переулок Леснова, клуб "Маяк". Арии из русских опер, "Что сердце бедное трепещет? Какой я грустию томим?" Возвращались, черным-черно, лужи. "Что ты ходишь какими-то кружевами?" говорит она.

Теплоходик до Лахты, тут Лиза утонула, Эрмитаж твой бесплатный.  Поликлиника, фикус в кадке, фотообои – горный водопад. Очередь по номеркам. Малая Конюшенная, сидят в красных креслах под навесом, ветер треплет края тента. Тоска, танец афганской сабли. Пошли гулять, снежок, вечер. На дороге черный десант ворон. Сколько их! Куда их гонят! Несметные полчища, хлопанье крыльев, карканье. "Кыш! Кыш!" кричит она. Машет рукой, ногой топает. Взвилась туча, очищая нам дорогу. Спрашивает: вижу ли я в ней человека? Метель в смятеньи, пальцы бурно бегут по клавишам окон, глухой переулок, Бетховен, "Героическая". Возьми себя в руки. Рождество, ночь ясная, ангел летит алебастровый. Лежит королевна в своей комнате; в двенадцать часов и летит к ней змей. Пение Алконоста настолько прекрасно, что услышавший его забывает обо всем на свете. А Иван-царевич горько-горько заплакал, снарядился и пошел в путь-дорогу: "Что ни будет, а разыщу Марью Моревну!»

Оттепель, темно, сон вещий, сбудется на днях. Гусар, Чуевский, гори, гори, моя звезда. Свадьба снилась, слышал ночью свадебную музыку. Возврат к действительности, горькое падение покрывала. В Эрмитаже выставка. Древний сад будд в Усуки. Зал тысячеруких Каннон. Одиннадцатиголовая Каннон. Голова стоящей Якуси. Лицо бодхисатвы Майтреи. Зал феникса. Лицо Амида. Девять статуй Амида. Нева, метель. Шел, шатаясь, сквозь бурю, тростник колеблемый. И падает, падает этот пушистый новый снег и скрипит под ногами, и все вокруг ново... У нее температура под сорок. Вызвал «скорую помощь». Врач гренадерского роста, халат по колено, лысиной задел люстру.

 Обнимал березу и пел в сумерках. Какое это чудо – красивая женщина! Сразу и жить хочется, радость в сердце. Провожал в прихожей, подавал ей черное, тонкое ее пальто, смотрел на черную ее сумку с блестящей металлической окантовкой. Голос у нее такой молодой, звонкий. Как когда-то, где-то. "Серебряный шар", о Горьком, Андреева, актриса, и та, английская шпионка, Скрижевская. Огненные глаза машин мелькают в переулке. Плеск талой воды из трубы под откосом. Чайковского 42. Сижу в кожаном кресле, жду, когда она выйдет из кабинета. Вынесла снимок, еще мокрый, у нее на щитовидной железе нашли какие-то два узелка. Ничего страшного, рассосется. Купили ватрушку. Большой Конюшенный мост, решетка с позолотой, фонарь, денек промозглый. Переулок Мошкова, кабачок "Тысяча и одна ночь". Вон Нева! В Эрмитаже австралийские аборигены, "Видения мира", на стволах эвкалиптов рисунки. Дух первотворца, радужный змей. Тушат свет в залах, просят к выходу. У нее сапоги жмут, идти не может. Сидим на красном диване. "Проклятые сапоги!" восклицает в отчаяньи.  Помнит: в ее юности три четверти города еще были в брусчатке.

Утро, рожки марта, рассыпалась колода эротических карт. Едем. "Смотри: серпик!" "Где?" "Да вон, в окне бежит!". В Озерки, от Звездной на маршрутке, проспект Сантьяго де Куба, день ясный, морозно. Тут поликлиника такая… Четверг, древние иранские украшения. Ну, вот это окно, о котором ты бредил. Внутренний двор Эрмитажа, снег, мраморная нимфа повернулась к нам спиной. "Видишь, какая вислозадая!" говорит она печально. "Вот и я такой стала. Много мучного ем, пора худеть. Пора, пора…». Тут где-то "Голова Бетховена" Бурделя. Я могу еще завести себе молодую любовницу. А с ней мы останемся друзьями. "Тебя трудно повстречать, но мне удалось тебя встретить, тебя трудно услыхать, но мне удалось тебя услышать". Вечереет, воздух сливовый. О балете, Ульяна Лопаткина, «Звезды на небе, звезды на море...». "Волосыны да Кола в зорю вошли, а Лось главою стоит на восток". Афанасий Никитин принес из Индии эту алмазную фразу с созвездьями. Не зря за три моря ходил, не зря, не зря.

Еду, день за стеклом, Невский в каплях. Думская башня спрашивает: который час? Мокрая метель отхлестала хлопьями дома, асфальт, весь город. Завеса раздвигается, открывая такое яркое, такое голубое мартовское небо. Четвертый этаж. О чем так звучно он поет? Черная собака за сугробом, подбиралась ко мне, а я отгонял ее палкой. Брат ваш и соучастник в скорби, Нижинский. Принесли собачку, крошечная, меньше кошки, златоволосая. Забилась в угол коробки, дрожит-дрожит безумной дрожью. Уж мы ее и на руках носим, и к груди прижимаем, как младенца, пытаясь согреть, уговариваем ласково и нежно. Нет, трясет ее, бедную, комочек черноглазый, как будто ее внутри ток бьет. Что нам делать?.. Успокоилась только на четвертый день. Спит на диване, устроясь в шерстяных вещах: шарфах и шапках. Вчера мы ее мыли в ванной. Покорно стояла в тазу, кроха такая, мокрая, жалкая. Потом, завернув в полотенце, держал ее на руках, пока не обсохнет. Одни глаза торчат и черный нос-кнопка. Читал китайскую книгу об алхимии. Гулял. Солнце пьянит. Прошлогодние черные листья в затопленной канаве. Встречал ее у метро, светлый плащ, шляпка, волнуется, ей в поликлинику. Яркий апрельский тротуар, серебряные хвостики на осинах,  в космосе бутоны миров. Уходя утром, заглянула ко мне – взять рукопись. Я вскочил голый и долго не мог понять, что она хочет. Приснилось или услышал от кого-то, что единороги пугливы, прячутся в зарослях, поймать их невозможно… Поднес к носу листочек тополя, клейкий, только что родился.

В субботу загород, голубые глаза всюду. Она не уверена, что это подснежники. Сидим на жердочках, жуя взятые с собой картошку и крутые яйца. Прозрачная апрельская чаща, белые хлопья чаек, крича, вьются над полем. Встреча у Казанского, У нее приступ мигрени, в аптечном киоске купили сильнодействующие таблетки в плоской синей коробочке. Выпили виноградного сока, Невский, жарко. Опять в метро. У Нарвских ворот три розы: две алых и одну золотую. Смотрю: кругом красивые голоногие девушки. Это нам с тобой пешочком топать на Старо-Петергофский проспект. Трамвая век не видать. У них рояль раскрыт, черный ворон, бронзовая статуэтка Скрябина. Хомячок в стеклянном ящике ворошит опилки. Клюквенная, от нее хмель мягче. Возвращались в темноте, теплый ветер, опять пешком. Устала, еле плелась, бедная. Последний день апреля. Еду один. Цель воина – умереть. Звезды крутятся: двенадцать спиц в колесе. Цветущая слива под дождем вздыхает. Капельки прыгают с шиферной крыши – в оцинкованный желоб. А там – нежно-янтарно светятся стропила недостроенного дома. Сплю, положив руки на грудь, диванчик узкий. Проснулся, слышу: ветер воет, ночная буря. Утром выхожу: на грядках снег. А слива, бедная моя! Что с ней буря сделала! Истрепала, обломала всю. Весь цвет на земле и целые ветви валяются. Вот беда какая! Купил на рынке ведро картошки с ростками, яшмовые, для посадки. В дверях, спиной ко мне, такая старая, в ночной рубашке, эта дряхлая шея, впадины за ушами, жидкие волосы, узелком на затылке... Неужели это моя мать? Как же это?..

В половине пятого у решетки Казанского собора. Горят золотом крылья грифонов на Банковском мостике. Дом номер 20, этот сумрачный двор, скамейка в скверике, ее Формиздат. Выносит сверток, сверкающий, как рой пчел. Какая-то особая пленка для парников, лучи пропускает. "Ты хорошо выглядишь" говорит – "загорелый". А сама бледная, и этот пепельного цвета приталенный плащ… Гул голосов. Безучастный, стою, поглаживаю желто-лакированную спинку стула, она теплая и шелковистая, как у кошки. В створку раскрытого окна дует волнующим майским воздухом; кусок голубого неба, Пушкин, дымок бакенбардов тает. Цыганские сны, в них надо сгорать. Печальна жизнь мне без тебя. Опоздаю на поезд, бегу, в руках коробки с рассадой помидор и тыкв. Хрупкие, нежно-зеленые растеньица, взлелеянные на подоконнике в городской квартире, их так легко сломать. Она умоляла, она богом просила нести осторожно, не трясти, не раскачивать. Душно. Будет гроза. Дождь застал на дороге от станции, налетел, шумя, мой лучший друг, целовал мое разгоряченное лицо прохладными, влажными губами капель. Три лягушки прыгают наперегонки, мокрые, счастливые, одна другой меньше, семейка: папа, мама и дитя малое. Байдарка скользит по облакам. Открылась бездна звезд полна. Пузырьки взвиваются, лопаются, взвиваются и лопаются.

Провожаю ее в Сестрорецкий курорт, день солнечный, но прохладно, мы в куртках. Выходит из регистратуры, в руке медкарта. Окрыленные тополя над платформой. Лахта, Яхтенная, Старая деревня. Гуляли у волн, она в своей новой соломенной шляпке. "Ах, чем это пахнуло? Да это же черемуха! Еще не отцвела!" глядит восхищенно, держа меня за руку. За вокзалом старинный, потемнелый деревянный дом, два этажа, башенки, балконы, узорные карнизы, стекла веранды синими ромбами. Дачи, Зощенко, мороженое из сундука – "Даша" и "Митя". Еду, заводы, заводы за Ланской, бетонные заборы, ржавые дворы, трамвайный парк, футбольное поле, фигурки бегают. Я и ветер листаем китайскую книгу: я в одну сторону, он – в другую. Сарай стар, мшистая крыша, двор в лопухах и лютиках, идет мальчик в желтой рубашке. Заросшая, "Имени Коминтерна". Проснулся без четверти четыре, висел на волоске сна над пропастью. Словно кто-то толкает меня изнутри и будит. Вышел, уже рассвет, плывут озаренные гиганты. И – далекий, влажно-печальный голос кукушки, за железной дорогой.

Навестил ее в Сестрорецком курорте, жаркий день, иду по побережью с двумя женщинами. Блестит зеркало, разбиваясь, волна за волной. Нудистский пляж, такими рисуют грешников в аду. Поют, прищелкивая пальцами и завывая... Заскочил не в ту электричку, какая-то Слудица, у вокзала куст сирени, пышный, розовоперстый, как в Персии. Солнце садится над лесом. Глухая сторона… Снилось: пишу книгу, а строчки расплываются, и страница течет – это река, наш Оредеж. Без заглавия, безголовый какой-то текст, в блеске, в камышах. Снилось и писалось что-то радостное, и я чувствовал, как улыбаюсь и смеюсь во сне. Нет, такую книгу мне, конечно, никогда не написать наяву. Ясно. Об этом и думать нечего. Гулял. У реки обручение: дождь надевает ей на пальцы свои хрустальные кольца. Сколько наяд, столько и пальцев, всем замуж хочется. Русалка выплывает из-за осоки, пузырьки, как бисер, обсыпали. Болтовня за спиной. Пузо в тельняшке, накренив канистру, заливает бензин в бак машины, льется лилово-шелковистой струйкой, источая приторно сладкий, как жасмин, запах. Эта канистра кажется неисчерпаемой, как море. Искупался, вода бодрая. Сосна на берегу стоит мускулистыми корнями. Муравьи, вздутые юбки, булавочная голова самолета блестит на закате. Вышел, Витебский, резко, рыба, черная игла в небе. Парень в майке, продавец даров моря, достает из мешка и мокро шлепает на опрокинутый кверху дном ящик тускло-серебристую саблю с мертвыми глазами.

На почту, пенсионный день. Жара, пух летит, молочная очередь у цистерны, мой загар и синие глаза, молодые женщины смотрят пронзительно. Веранда, окна раскрыты. Стою голыми ногами на зеленом коврике в круге солнечного света. Приятно ощущать тепло на голых ногах и думать о бездонном мире нового дня. Улитка. Судорога пробежала в ахнувшем небе. Туча светлыми пальцами в окно: тук-тук. Нарастающий грохот, лавина колес, жужжание больших, черных мух на стекле. Нет волны, мелкая рябь, пузыри, вздохи, круженье, мутная пена. Дачи застеклены зеркалами… Не то, чтоб, а вот заря занимается, залив Неаполитанский, море, смотришь, и как-то грустно. Всего противнее, что ведь действительно о чем-то грустишь!.. Дунуло в окно, бумага на столе вздыбилась, зашуршав, как белый конь, жертвенный, царский. Гроза, ливень, плеск в саду. Эти грациозные и грандиозные речи. С крыши дугой, шумя о своем, – дождевая струя. Стихло. Воздух густой, парной. Лист жасмина с алмазной запонкой. Лежу, задремывая, в прохладе. Многовершинные знойные горы стоят в окне веранды. Купался в прицеле грозы, под пулями капель. Воздух насыщен дыханьем взволнованных растений. Свет дождевой, рассеянный. Раковины, бормотанье.

Купили подарок сестре: хрустальную конфетницу, брянскую. Продавщица стукнула волшебной палочкой – и зазвенело, чисто-чисто, как камертон. Радость луча в мокрой листве. Устал, вино в ушах шумит, мир гаснет, закат. В вагоне на скамьях лежат девицы, выставив в проход голые розовые ступни с растопыренными пальцами, как лепестки. Шелуха семечек. Туман. Играли в дурака, в сумерках. По дороге прогрохотала цыганская телега с бидонами, цыган в фуражке стоял в телеге и кричал на лошадь. Сивая грива, глаза черные, огненные, взгляд волчий.  Погибаю от жажды – так дайте же мне скорей холодной воды, текущей из озера Мнемосины! Бледное от страсти лицо в белую ночь. Не было, ничего не было. Трехгорно, смутно. Обливался на дворе холодной водой из колонки. Дивное ощущение! Выдышаться в смерть. Звезды, грязь, червь ушел в землю – конец дождям. Готовлю обед, поглядывая в окно на бурный ливень. Режу острым ножом на доске сочные листья салата. Капли скатываются с клена, как по ступеням дрожащей лестницы. Оса штурмует окно, храбро бьется с незримой преградой. Лежу, небо у изголовья. За струистым стеклом гроза, расплывчатость, один, мне 53. Резко-белая черта, как удар раскаленным прутом по глазам. Последняя громовая нота. Уходит. Рыжий паук спустился на подоконник. Что-то его испугало, проворно поднялся опять по незримой паутинке. Ласточка ошалело носится под тучами. Цинковый рукомойник на дворе засверкал, как звезда. Затопленная дорожка в саду.

Сосна в бусах, роняет с шорохом дождевые жемчужины. Из-под века коры смотрит умный янтарный глаз. Купался, туман, сырое ку-ку из леса. Белые чаши жасмина. Опять облился холодной водой, стоял босыми ступнями на росистой траве с белыми головками клевера. Небо сразу стало выше, шире, тучи титанически шевелятся, распахнул объятья, братаемся. Вскипятил воду в ковшике, а чая-то щепотка. Гулял. Знойно-влажно блестит листва. Шмель в рыжей шубке, жарко ему. Звон пилы рыдающий. Мостик из замшевых досок через канаву. Густой, парной запах просыхающих после дождя растений. Дохнуло и на меня Это на Этой дороге. Опять надвигается в тишине, потемнело, пахнуло влагой, гремит лениво, нехотя, заоблачное ворчанье. Неубранное белье мокнет под дождем на веревках, возбужденное, обрадованное переменой в судьбе, рукава рубах свисают над яркоглазой травой, тянутся к ней, покачиваясь и вздрагивая. Лежу у окна с небом, на правом боку, с закрытыми глазами, подложив руку под голову. Внезапный блеск сабли пронзает веки, раздается удар грома, и я, испуганный, вздрагиваю. Будто бы, выпив вина, пьяный, лежу, обнимая обнаженную хмельную женщину, и она горячо прижимается ко мне, и лепечет мне на ухо что-то нежное и страстное, полное грозы, молний, мрачного электричества, шума мокрых вершин. А та, за окном, воительница, бушует, гремит, не переставая, и сабля сверкает, глубоко озаряя глаза под веками, и кто-то огромный с треском разрывает небо. Я в один из своих дней. Купался в полночь. С сосен с шорохом падали капли, вспугивая розовые полосы на воде. Вышел помолодевший. Дорога лежит нежнотелая, спит с открытыми глазами бездонных луж.

Оса и паук на туманном стекле; оса бьется в сетях, обессиленная. Паук терпеливо ждет, затаясь, вверху. Окно, овца в небе, муха гудит у изголовья. Подоконник то потемнеет, то разгорится. Тополь пишет тенистыми чернилами, у него на ветке фразы шумит много слов. Простужен. Сегодня не обливался. Не отделаться от вкуса рыбы, съеденной утром за завтраком. Стою у окна, смотрю в сад, и этот вкус рыбы во рту. Снилась книга, круглая, как блюдце, как карась в золотой кольчуге. Иду, облако – чудо, и девочки в купальниках, размахивая полотенцами, бегут через дорогу к речке, маленькие, острые, как бутоны, груди. А гора растет, шевелится, воздушная недотрога, плечи, шея. Как может повернуться женщина! Молния затрепетала мотыльком. Гуляю в доме, от одного окна с грозой до другого окна с грозой. Скучать некогда. Кровавый вечер, блестит нож на столе. Жирный паук на озаренном стекле раскинул сеть. Цыган пробренчал на телеге с бидонами, горланя и стегая кнутом вялобегущую лошадь. Ни дня без грозы, сад побит, залит. Конец света. Пишу у окна, глядя на эти ужасы. Дождь ослабел. Лягушка прыгает на дороге по лужам, всплескивая мглистую воду. "И видел я Ангела сильного, провозглашающего громким голосом: кто достоин раскрыть сию книгу и снять печати ее? И никто не мог, ни на небе, ни на земле, ни под землею, раскрыть сию книгу, ни посмотреть в нее". Ничего, ничего, горстка праха. Половина седьмого, петух поет, пчела летит пить с чашечек. Томлюсь в тюрьме дождя за обложной решеткой. К вечеру просвет, пошел купаться, а туча черная-черная, как первоначальная тьма из бездны. Вода обожгла, сжав в объятьях. Вышел возрожденный, словно юноша. Встретилась девушка с велосипедом, ведет за рога, в синем купальнике, на лице красивая мечтательная улыбка.

Витебский. Клубится битва в полнеба. Лужи на асфальте, парной запах тополей, капли повисли на пальцах листьев. Вхожу. Она сидит на диване, розовый халат, мочит ноги в тазу и смотрит американский боевик. Взял с полки том Блока, "Записные книжки", и ушел к себе. Святослав Рихтер: "Рояль – это адская машина с акульими челюстями. Струны – натянутые человеческие жилы". В Летнем саду сто лет не были. Духовой оркестр стариков, джазовые мелодии. Сидим на скамейке, она замерзла, руки как из ледника, я согреваю их в своих, а она ногой подрагивает в такт мелодии. В Елисеевском купили селедку. У нее ноги отваливаются. Ей хочется в Петергоф к фонтанам, а там теперь цены за проход неимоверные, для миллионеров. Все-таки опять мы здесь. В заливе купаются три индуса, коричневые, как ил Ганга, белозубые, кричат, тычут пальцами в Кронштадт. Идем, держась за руки, парк кончился, поля; сняли обувь и шли босиком по песчаной дороге. Флаг на башенке, как над фортом – белая и желтая полоса. Огородик, ульи, пчелы летают. "Спасательная станция". "Чувствуешь, водорослями пахнет?" Она раздувает ноздри, повернув лицо к морю. "Вот тут нам с тобой почаще надо гулять".

Купался в грозу. Смерть от молнии – дар богов. Плыл, крича туче: "Убей! Ну, убей же!" Тоска, бессвязно, белые головки клевера вздрагивают. Волны бьют лодку в скулу, бьют и бьют. Лира Орфея, в звездные ночи я ее ясно вижу. Это поют Земля и Небо, си-минор. Вот оно что. Солнце на шоссе ревет мотоциклом. Весь день знобит. Гипноз заката. Стою на высоком берегу, над обрывом, прислонясь спиной к березе, она теплая, а светило, пылая, прячется за елями. Загадочное зеленое насекомое ползет по стеклу, распустив прозрачные крылышки. Провожал. Улыбается из вагона. Ржанье пасущейся лошади за платформой. Рельсы гаснут. Вот и все. Цыганка на дороге, золотые колеса в ушах.

Сливы варит в медном тазу, аромат на всю квартиру. Нас в гости пригласили, так о чем я думаю, почему не готов? Тепло, пьяненькие, троллейбусы рассыпают дождь звезд. "Что ты дрожишь, как птичка? Не дрожи!.." Всю ночь в квартире под нами спорили голоса, нерусские, азербайджанцы, мужчина и женщина, не давали спать. Женщина плакала. Судьба стеклянная: блестит и хрупка. Смуглый, вихрастый, в клетчатой рубашке, читает за столом, подперев щеку рукой. Я вздрогнул: это же я! Желтое в алых брызгах яблоко. Это то, что видели наши отцы, это то, что будут видеть наши потомки. Плыву в море, закупоренная бутылка с запиской. Долго болтаться, только б глаза сохранить сухие, а то – буквы расплывутся, пропадет весточка, никто не узнает о кораблекрушении. Как назло лук рядом режут, креплюсь из последних сил – удержать слезы, а глаза затуманиваются, затуманиваются, уже ничего не вижу... Шаги гигантов, хохот, удары. Фары с шоссе тянутся ко мне в темную комнату, лижут огненным языком мое лицо.

Шел от метро, тонкие розовые полосы. "Я в дверях вечности стою". Чаша с водой и медный шарик Александра Македонского. Самые опасные болезни – это те, что искажают лица. Гиппократ, странно. То ли это издание? Во сне виолончель, этот голос... На запотелом стекле тают горы, золотые и розовые, чернеют прочерченные каплями ущелья. Фильм рассказала, вчера смотрела: "Красная скрипка". В состав лака входила кровь молодой девушки. Идем в механическую мастерскую. Берут ли в починку пылесос? А стиральную машину? День теплый, небо ясное. Астрономы обнаружили в созвездии Ориона газообразные планеты, сгустки газа, в 70 раз больше нашего Юпитера, двигающиеся хаотически и сами по себе, вне гравитации, вне звезд. Открытие, опрокидывающее все существующие в нашей науке картины мира. Медный волос. Откуда он на мне? С Кассиопеи? Вот открытие, которое ее волнует. Биологические часы крабов, их Тихий океан на руке носит. Мадагаскарские крокодилы берут в жены красивейших девушек, хватают на берегу и тащат в воду. Девушки радуются, что вышли замуж за духов вождей. Это Элагабал,  его везут запряженные в колесницу четыре голые женщины. Они безумно красивы. Кто-то смотрит мне в спину. Точно нож под лопатку. Закат золотит пруд, утки. Еду. Куча угля на какой-то станции сверкает черными алмазами, провода в небе блестят нежно, струны эоловой арфы, в них поют голоса ангелов.

Свет у нас на третьем этаже. Плещется в ванной. Помолилась перед сном. Лежим. Потолок падает, как коршун. Арка ступни, на которой она стоит над миром, а под аркой мчатся по шоссе машины, бесконечный поток машин. Строительный кран на закате – цапля на одной ноге. Продавщица раздавила пальцами яйцо и залила желтком монеты в коробке. Трамвай до Автово, а там – дворами. Хирург назвал ее изящной. И такую изящную ножом резать! Вечно я с сумками, Фигаро. Тополь золотой, мглисто, поликлиника. Шум паяльных ламп свыше, крышу смолят, к зиме готовят. Ее Римского-Корсакова, плясали под патефон, Русланова пела: "Валенки, валенки, не подшиты, стареньки". Пять лет ей было, живо помнит. Голос Руслановой: "Знает только один бог, как его любила, по морозу босиком к милому ходила". "Я бы тоже по морозу босиком бегала" говорит она. "Я страстная, безрассудная". Помнит: закончился учебный год в школе. Конец мая или начало июня. Идет по улице, и голым ногам так тепло, от солнца, от тротуара! Это ощущение летнего тепла на голых ногах незабываемо! Ноябрь небывало теплый. Сплю с открытым окном. Она поет за стеной: "Дорогая моя столица, золотая моя Москва..." Идем в Эрмитаж. Старик в тулупе поет под аркой Главного штаба, певец Панин. Нева наша, трамвайчик бежит по волнам, бело-синий. Золото льется над Биржей. Даная, Юдифь. Заупокойный храм царицы Хатшепсут. Ученик спросил монаха: "Есть ли сердце? Или сердце отсутствует?" "Сердце отсутствует" был ответ. Встречал у булочной, бежит, светло-желудевое пальто. Довольна, развеялась, Дмитриев совсем старый, восемьдесят, шамкает. Так это бывший бассейн, а теперь тут Моцарта исполняют. После концерта стоим в вестибюле и чего-то ждем. Дверь открывается, и там – белый полукруг в небе. В лунном сияньи… У метро молодежь шумит. Купили кокосовый торт. "Я еще интересная женщина?" спрашивает. "Еще какая интересная!" отвечаю. "Способна кружить головы!". "Твою голову кружить" говорит. "Только твою". Фильм старого времени, буйноволосый, курит у раскрытой двери летящего ночного трамвая. "Будем говорить грубо: вы влюблены?"

У нее спазмы головы, лежала весь день. Говорит, что чувствует себя одинокой. Предложила расстаться. Заглянула посреди ночи: "Ты что делаешь?" "Не сплю" отвечаю печально. "Наверное, я неласковая" говорит она. "Какие мы с тобой нетеплые!". У нее защемление нерва. Лежит ничком, плача. Массажировал ей спину. Солнце, резкий ветер, Швейная, "Большевичка". Лаваш и колбасу, закусим за столиком в кафетерии. Купили на ярмарке розовую блузку и черную в полоску бархатную юбку. Дома примеряла перед зеркалом, пела, довольная. Два мальчика летали на коньках по чистому льду. Прозрачней стекла, тонко пел под молниями полозьев. Стою у пруда, зачарованный, не оторваться. Незнакомка мелькнула, и нет ее нигде. Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно. Время сделало один шаг, и земля обновилась. Не надо Шатобриана, чтобы понять. Не сплю вторую неделю, шатаюсь от ветра, лист дохлый. У нас с ней поход за медом. Там продают, на Ленинском проспекте. Магазин "Русская деревня". Пойдем вкось между домов, да еще зигзагами, так и без транспорта запросто доберемся. Мед гречишный, мед башкирский. Дают пробовать на палочке. "Настоящий мед должен язык жечь" говорит она "а этот что-то не очень-то...". Все-таки, взяли литровую банку. Еще купили мыла и стиральный порошок "Ариэль". Да вот бетонный забор, никто не видит. Ее синее пальто, черная шляпа. "Неужели ты ни о чем больше не можешь говорить, кроме как о своей литературе?" спрашивает она ледяным голосом. Быстро, быстро идем, бежим, чтоб не замерзнуть. "Легковато мы с тобой оделись". По мостовой вьются, гонясь за нами, белые змейки.

Уже ночь, паркет скрипит, плеск в ванной. "Посмотри, есть ли звезды?" Ничего там нет, как вчера. Одинокий челн причаливает в сумерках. Эпоха Сун, неизвестный автор. Свечки трепещут, пламенные язычки в окне, на Стачек. Крестится. Как бы наша комната, полумрак, шью книгу, большую, в серебре, игла, как месяц за окном, поблескивает. Так еще никто не шил книги. "Ну, шей, шей!" говорит чей-то голос. Следы пальцев на глянцевой черной обложке. Утром лежим с ней в постели, она поет песни. А там? Опять?.. Март, тускло, снег на Мойке, Пушкин смешной. Решетка, тающий двор Капеллы, "Снегурочка".  Щурится, в шубе ей жарко. В цветочном, кустистая, можно ли желтую дарить?

Голос в трубке: "Хочешь послушать живого Паганини?". Театральный мостик, бежит в платочке, мозаику будем смотреть. Филармония, Спиваков, триста рублей в кармане случайно не валяются. Ах, как жаль, как жаль... Ладно тебе! Имя во мраке. Фанданго. Эти две бабы, уж прячется, лучисто, стекло зажглось, бакенбарды жженые. Толкают, директор в недоумении, "Купание в гареме", руками разводит. Рыбачий поезд из Лебяжьего. Шум-гам, красные, обожженные, глаза блестят. Сундучки, коловороты, бушлаты, ватные брюки, валенки. Весь вагон пропах рыбой. Купили корюшки, 1 кг – 50 рублей. Прозрачный мешочек серебра тут же взвесили на безмене. Петергоф в тумане. Белогрудые птички прыгают по веткам. Суд не состоится. Подкатил к остановке, двухэтажный, как в Лондоне, сидеть мягко, с ветерком. А платить тетя будет? Гуляли. Седые веточки. От воздуха пьяные. Снежок самоцветный. Начал ей что-то говорить и запутался. Купили зелени, шампиньонов, крабовых палочек, две пачки чая. Серенько, сырой, пронизывающий, из-за угла.

День певучий, расчирикался. Пошел прогуляться, созерцал грязь на дороге. Фантастика! Призывал духов земли и воды. В канаве поток бурлит сквозь зубы что-то нечленораздельное, почернелая ветка встала поперек горла; два пузырька, сцепясь, бьются у этой преграды, крутятся-крутятся, не разлучатся, а вода звенит, поет. Пошел за хлебом, у магазина ножи точат, рыжая струя бьет из-под диска. Потом с собачкой пошел гулять, несу на руках, пусть подышит. Пруды, школа, девочки подбежали: "Как вашу собачку зовут?" Одна, самая маленькая, вся в веснушках, в восторге: "Вырасту, тоже стану такой красивой!" Дома не сидится, а надо картошку варить в мундире, а то через час голодная явится, меня съест. Шашлычком тянет, на заливе лед. А там? Ангелы? "Никогда здесь лебедей не видела!" Она восторженно смотрит, глаз не может отвести. Вон они – семь белоснежных, в полынье плавают, в туманно-голубой дымке. Праздничный перезвон монастырских колоколов. Песок и снег.

Опять Петергоф, Ольгинская улица, сижу тут на скамейке, читаю японскую повесть о принце Гэндзи. Синичка тренькает. Прошла, колыша черными крыльями распахнутого пальто. Глазурованные сырки, сушки с маком и пряник в виде сердца. Церковь, ров, мостик, желтые цветочки, вода бежит, светловолосая, монеты на дне. На Сенную, в "Океане" купили кету. Еще две банки сардин и миндаль, в них кальций, ей врач сказал.  Садовая взрыта, песок, доски, бульдозер, жара, пыль, толпа, девушки в блузках, голые руки и шеи. Того чая в Апрашке уже нет. Ладно. Еще погуляли по Невскому. У нее вдруг заболели ступни, от босоножек, подошва плоская, а она привыкла носить с изгибом. Еле дошла до дома.

Везем саженцы в коробке, цветущие ивы  проносятся за окном вагона – золотой рой. Пьер Сулаж в Эрмитаже, черным по черному. Она от врача, в молочных железах нашли какие-то звездочки, ничего хорошего. Камень на сердце, говорит о системе лечения Шевченко. Невский, бежим, брызги, кони Клодта. Скриб, "Актриса Адриана Люверкуль", в первом ряду, сквозь струны арфы. Дирижер завален розами, у него машина на Фонтанке. Дождь хлещет, мутно, дома, протирает тряпкой лобовое стекло, это ведь белые ночи! Вышли, шатает, тополя, шелест этот, запах влаги.

 Тополиный пух на закате между домами. Вешает белье в саду, а солнце ярко, а трава зелена. Амазонка на вороном жеребце, желтоволосая, в черном корсете. Ставила мне банки, не присасываются, машет факелом с горящей в спирту ватой, полотенце загорелось. На стене играют, мягко колышась, два изумруда – овал и треугольник. Дунет – и они взвиваются, расплескались, пляшут, обезумев, как волны. Эту скоропись не прочитать. Спал без снов. Сегодня на стене мечется изумрудный обруч – то вытянется, то сожмется, вспышки зеленого огня, водяной рот. Камешек с Гималаев, екнуло, Не случилось ли чего? Теплынь, белые ночи, гуляют, смеются, столики на тротуаре. Без пяти четыре, рассвет на ресницах. Звоню-звоню в дверь. Сонная: "Ты с ума сошел?.."

Грезящий часовой, поставлен сторожить отражения облаков в канале, платят блеском золотых монет. Пахнуло ванилью из булочной, ее шелковое платье потемнело на спине от пота, соломенная шляпка, вьются ленточки. Спускаюсь по лестнице и вижу с последней ступени: за распахнутой настежь дверью нашей парадной на бетонной площадке дрожит золотой утренний свет. Едем. Низкое солнце бьет в окно мчащейся электрички. Она стала похожа на красивую, зрелых лет японку, горбоносая, осанка, прическа, яшмовый гребешок на темени. Грустно я живу, ненужно, книжно. Говорит: вчера листала альбом с фотографиями, и ее поразило мое лицо, где мне уже 50: такая на моем лице безнадежность.

Купался, вода бурная, мрачная, столбы торчат, как зубы дракона, мокрые, черные. Никто не купается, один я безумствую. Вылез, стою, обдуваемый северным ветром, бронзовый, как папуас. Ей в Гатчину, к пожарному инспектору, какие-то перерасчеты. Говорит, в юности любила гулять одна в парке осенью, на нее находило это глубокое меланхолическое настроение, до слез, до спазмов, горькое наслаждение одиночеством, увяданьем, и мысли такие… Собачка наша ощенилась, слепые комочки пищат в коробке. Купил даосский трактат по алхимии. Продавец, подвижный, как на пружинах, кричит мне: "Вот какая книга вам нужна!" Сует мне в руки: "Даосская сексология. Управление своей жизнедеятельностью". Ему секунды не устоять на одном месте, крутится, скачет около своего товара, выдергивает книги из кучи, бросает, глаза белые, кричит поверх моей головы: "У меня в тридцать не было столько энергии, как теперь, на шестом десятке! Работать, работать надо!" День странный, в хвостах и перьях, ветер этот, небо высокое.  Вернулся. На обед пшенная каша с тыквой. Она в черном платье.

Стрельна, снег чаек на камнях, тина гниет, обломки перламутра. Шумерки в бусах, магический шнурок вдвойне обвит вокруг талии, неснимаемый от рождения до смерти. Оберег. "Идет мне эта помада?" спрашивает. "Оттого, что ты все время занят своей литературой, я перестала чувствовать себя женщиной" говорит печально. Принесла щуку, в раковине не умещается, леопардовая, уху варить. Книгу нашел: "Путешествие в южных морях и странах". Листаю картинки. Гигантская, белая птица несет в когтях девушку. Девушка в обмороке. Птица летит, стоя, как человек, обняв девушку крыльями и держа ее клювом за ворот рубашки. Октябрь, драконы-тучи, желтые фонари на шоссе, строительные краны, как нашествие марсиан. Белый мотылек во мраке порхнул у глаз, чиркнул о ресницы. А там, над соснами – око ночное. На шоссе огни бегут. У нее ноги замерзли в тонких ботиночках, говорит: "Я стою на краю бездны, а ты ничего не видишь, кроме своих книг".

У Казанского купили фильтр для питьевой воды, тут дешевле. Бледная, черный берет надвинут на брови. В Апрашку, ищем игрушку для Ванечки. Колеса красные, кузов зеленый. В железных воротах споткнулся, она уже далеко, ее пальто в толпе, как лист сухой. Сзади толкают, речь нерусская, черный аспид-булыжник. Чья-то широкая спина, малахитовые глаза-пуговицы на пояснице. Среда, тускло, стук крупы в окно. В среду пришел сапожник, обсуждали починку обуви. В Эрмитаже "Золотые олени Евразии". Купил елку, в квартире оттаяла, запахла, чудная елочка.

Эта муть, огни, машины. Луна на ущербе, нельзя смотреть. Купил лимон на площади Мужества, а метро затоплено. Метель, как обещала, слышно: хлопья стучат по шапке с опущенными ушами. Не разумети языку их. У нее приступ мигрени. Приснилось: будто бы мы с ней ночуем в каком-то доме, а ночью дом загорелся, пожар, я успел выскочить, и вдруг понимаю: она осталась в горящем доме, вижу, огонь взвился… Проснулся в ужасе. Какое счастье, что это только сон… Утро, она стоит в переулке, подставив лицо солнцу. Ее черное пальто, меховая шапка. Колесо повернулось к теплу и свету. Пошли гулять, она собачку несет в сумочке. Все восхищаются нашей собачкой, останавливаются, спрашивают: откуда такое чудо? "Из Китая" отвечаем. "Собачка китайского императора!" К вечеру у меня жар под сорок. Валяюсь вторую неделю. Я – плод случайности холодной, я – всей вселенной властелин. Дворик Капеллы в апрельском солнце. Сидим на скамейке, греясь в лучах. Музыка из окон. Еду. Цветущая яблонька в депо, как невеста. Летучая мышь бесшумно кружила между домов, возвращаясь в ту же точку. Круг за кругом, черный платок. Борт лодки, многокрасочный, как ковер, и по нему бегут, играя, золотые змейки. Век бы смотрел. Бесконечная радость.

В Стрельну, а там строительство. Ограждено, изрыто, бульдозеры-бронтозавры. Потрясенный, не знаю, что и делать. Нашел лазейку. Бегу вдоль канала, какие-то агрегаты, ржавые жерди, черные змеи на земле. Кабель тянут, вой, скрежет, рвы, глина, цемент. Посреди этого кошмара чудом уцелел куст сирени, чахоточные лиловые грозди. Сварщик спит на лежаке из досок, в робе и шлеме с опущенным на лицо забралом. Потревоженный шумом моих шагов, приподнял голову и опять опустил на свое жесткое ложе...

 Поссорились. Это я считаю, что не из-за чего. Она уже давно так не считает. Мы исчерпали себя. Пора расстаться. Пора, пора... Вот заладила. Чуть ли ни каждый день твердит. Выпили пива за столиком, помирились. Петровское, янтарно-пенное, в хрустальных кружках. В голову ударило. "Так еще поживем вместе?" говорит она полувопросительно. Гуляли под раскидистыми липами у прудов. Она восхищалась уткой с выводком утят. "Смотри, смотри: плывет, гордая! Мамаша! И эти малявки за ней следом не отстают! Как привязанные – куда мать, туда и они. Десять утеночков". В Эрмитаже Тициан из-за океана, "Венера перед зеркалом". Выходим, седая сивилла сидит на стульчике, продает театральные билеты, "Фигаро" в Мариинке. Ну что такое в наше время двести рублей! Космы седее соли, а лицо молодое, одухотворенное, певучее, ни одной морщины, глаза дикой птицы. На дворе Капеллы концерт, балалайки из Иркутска. "Вот у них куража много!" замечает она. "У артиста должен быть кураж, а у тебя его нет". Все стулья заняты, рябь брусчатки. Не у стены же стоять, где толкают, кому не лень. Нам еще счет за телефон хоть застрелись заплатить. Не помнит: в этом как будто. Нет, в том! Точно! Дома-близнецы, так чего я удивляюсь. Торопимся, а то закроется, нырнув под ветви, под цветущими липами. Ах, медоносные, как пахнут!.. Ну вот, успели, заплатили в окошко, одна гора с плеч. Зато другая, черная – в небе! Нависла. Затмила весь свет. "Бежим скорей, а то ударит!" кричу и показываю на тучу. Ей хочется апельсина, сочного, и вина какого-нибудь хорошего...

Утро встречает прохладой, в небе гривастый шлем. Отгремело, свежесть, дорога в голубых глазах. Иду. Четыре девочки, смеясь, взявшись за руки, перегородили, не пускают. Река веселая, у нее радость: купальный сезон открыт. Смотри-ка: до чего хороша! Серебряные обручи в ушах. Осторожно вошла в воду, плывет, разводя беду руками. Гулял один ночью. Фонари в тумане, магический круг этого сиянья. Попал в него – пропал. Пропал навеки! Будешь, околдованный, кружиться вокруг лампы, как этот безумный рой. Кого тут только нет! Хвостатые, змеистые, червеподобные – извиваются, кувыркаются, вертятся колесом, пляшут, как скоморохи. Нет, страшно стоять у столба ночью и смотреть вверх на это дьявольское наваждение, на это неистовство загипнотизированных насекомых! Вдруг и меня туда затянет!..

Ей снилось: будто бы она на болоте, босиком, и на нее какая-то баба с топором бросается, и рубит ей пальцы на ногах. А ей весело и ничуть не больно. Глядит: вместо пальцев у нее на ногах длинные когти, как у птицы. Октябрь, мглисто, серебряная труба на канале, поет: «Ямщик, не гони лошадей...». Азербайджанский, пять звездочек, бутылка плоская, непривычная, эксперт вышла, бровь подняла, раз хвалит, надо взять. Захмелели, она плясала и пела, давно уж я не видел ее такой самозабвенно веселой. Вчера прочитал: у абхазских воинов "песня ранения" заглушала боль, как наркоз. Декабрь. На Лиговский: телефонный аппарат сдать в починку. Мастерская у метро. Выйдем – вывеска в глаза бросится. Озираемся: нет, что-то не то. Она тут сто лет не была, вот мастерская и сбежала. Идем, проспект шумит, огни, мрак, машины. Решетка чернеет, сад в снегу. Старинный дом с балконами. "Интересно, кто в этом красивом особняке жил?" спрашивает она.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка