Комментарий | 0

Царапины на скалах

 

 

 

                                                                                  Покажет образ совершенства
                                                                                  И вдруг отнимет навсегда
 
                                                                                                           М.Ю. Лермонтов

 

 

Вот зима и позади. Май, новая весна. Березы у нас в переулке преобразились, блеск и трепет юной листвы, еще такой чистой, в голубом воздухе. И уже слышится тонкий лиственный шум. Какая тоска – вернуться в темную, затхлую пещеру с тенями-призраками жизни на стенах. А там, снаружи, наверху – океаны света и блеска! Эта гордыня, одиночество. Думаю о моей будущей книге. Приближался к цветущему каштану, он вырастал, поворачивался, шевелил всеми своими лапами и гроздьями, светотенью и солнцем в густой кроне. Так растет призрак ненаписанной книги, когда к ней приближается моя мечтающая мысль. Цель книги – сотворить себя неслыханного, утолить жажду жизни, взойти на Вершину, преображение себя на горе Фавор.

В электричке читаю книгу неизвестного автора, оказывается, – про меня! Вся моя жизнь! Когда доеду до последней станции, дочитаю последнюю фразу, книга кончится. Выйду на платформу – и это будет уже как тот свет. А эта жизнь – всё. Кончена, прочитана. Что же останется? Может быть, после смерти есть иная, высшая жизнь, и в ней бессмертно сконцентрирована вся поэзия этой нашей скоротечности тут на земле? Все-таки, может быть, есть такое, там, за последней чертой?

Тот, кто постиг Единое, всегда юн, вечнозеленый вьюн. Величайший покой и тишина миров. Колос синей ржи в руке Деметры, жрец  древней мистерии, Гермес, прозорливец, всего-то и надо, что узреть в зерне сияние силы. Пишется и тут же стирается. Найти бы что-то иное. Но если не живешь и не действуешь, а только лелеешь бесплодные мечты и ловишь призрак Будды в дождевой луже?.. Огонь – духовная мощь, вода – очищение, елей – сохранение. Сокровенная мудрость змеистого пути, маковое зернышко большого крушения. Запоминаются лишь крохи с безбрежно-широкого стола Мнемозины. Не верю уже ничему. Грустно, грустно. Все-таки я никак не могу понять. Одиноко до ужаса. Любишь, не любишь. А почему это? Отчего? И вот вянет, уходит навсегда, и нет уже интереса, уже не любишь. Что же это за мираж такой, обман, изначально предначертанный?

Вышел, утро чудесное, солнце, воздух, грудь расширяется; в переулке моя любимая черемуха зазеленела гигантским шатром. Стою под ней, задрав голову, любуюсь. Ветерок покачивает зеленые перышки, прозрачную эту сеть в дымном, прохладном, весеннем свете. И тепло, и прохладца, и пахнет чем-то, свежестью какой-то, теплой, воздушной и терпковатой.

Я все мечтаю написать книгу о моей жизни. Книгу жизни. Но как? Как мне писать? Думать-то легко, а писать трудно, возиться со словами, строить фразу. А пока это делаешь – где мысль, где легкость, где чувство – то, что хотел сказать. Ничего нет. А писать, как пишется, без разбора… это писать ни для кого, просто процесс письма, записи. А для осмысленного письма нужен отбор, система языка и речи. Как же это совместить? Спокойная и чистая ясность ума и чувств – вот что мне надо для письма. Чтобы не было смятения и бурных страстей, а был бы горьковатый покой и ясность. Хотя это, конечно, частный случай. Пишут-то, может быть, чаще в бурных состояниях, в неистовстве, в страсти, а потом, уже в спокойствии, доводят написанное до искусства. Как же писать мне? Написать книгу, вспоминая всю жизнь моих чувств и мыслей, всю глупость, и всё, и вся? В каком же ключе? Какой выбрать тон? И чтобы я мог выдержать этот тон на протяжении всего письма. А ведь я одно из самых колеблющихся и несамостоятельных существ, раб настроений, внешних обстоятельств, раб всего, что вне меня и во мне самом. Как же быть? Написать короткую вещь, стихотвореньице, рассказик – это да, можно. Но написать книгу большой прозы… Вот я, кажется, хочу считать, что жизнь моя, собственно, закончена, самое интересное, лучшее – все уже было. Все было. Вершина пройдена. Дальше только повторения и снижения, спад, хуже и хуже. И потом – для чего я буду писать? Для своего удовольствия? Для того, чтобы пережить еще раз, по-иному? Для того, чтобы завершить судьбу и жизнь красиво, в форме искусства, как картину, чтобы можно было посмотреть, полюбоваться и бросить, успокоиться? Для того, чтобы написать иначе, не так, как писали другие? Или для того, чтобы что-то в себе для себя разъяснить, разглядеть, высветить? Я весь текучесть, колебание, раб всего. Так как же мне писать? Как начать? Что?..

Да, нежизненный я человек, тащусь еле-еле по этой избитой дорожке. Течение этой ткани, ниточки серенькие, изредка мелькнут цветные, яркие, узоры, фигуры. Ткется и развивается, расплывается, пропадает. Что остается? А как запечатлеть, претворить в книгу? Психопат с тоскливым, загнанным взглядом и опущенными руками. Вокруг любой, самой малюсенькой трудности накручиваю ком мучений, снежный ком. «Ложись и умирай» – как говорит мама. И действительно, куда мне деться от жизни – только смерть. Мучаюсь из-за всего: когда с людьми – от людей, когда один – от одиночества. Я только жалуюсь и плачу, как ребенок. И нет никаких сил и желания жизни. Будет все хуже и хуже. Пропасть бы куда-нибудь, чтобы они меня больше не видели и я их.

Сыро, туманно. Сны, раздор мечты и действительности, бедняга Пискарев. Запастись впечатлениями. Я теперь понял себя и ничего уже не жду. Все в прошлом, все яркие минутки. Это уже непреложно. Сегодня целый день один в квартире. Слабая психика, замкнутый мирок. Чахнуть в своей скорлупе. Темный поток, скучный шепот чтеца. Писать для славы? Жажда признания, гром рукоплесканий всего мира? Новое слово в литературе? Смешно, мышка в норке, тварь дрожащая. Взгляд из космоса: Земля с горчичное зернышко, райский садик, Адам и Ева под мировым древом, червь точит яблочко познания, добро и зло. А древо жизни вечно зеленеет. И ель сквозь иней.

Я все думаю о жизни и об искусстве. Все это, наверное, пустые мысли. Все хочется найти универсальный инструмент, творческий принцип, философский камень, формулу мира. Что неизменно, а что меняется. Круг и калейдоскоп. Смещается центр тяжести, акцент, доминанта. Хватаюсь за соломинку слова, соломки слов подстелить. Лесковский Левша, хочу подковать силлогизмами Пегаса-молнию.

Сижу на кухне у раскрытого окна. Вне пространств и вне времен. Синюю беспредельность перечеркнула молния стрижа. Тополиный пух летит. Свобода от желаний. Вот всё – кончаются мои минутки вечности. Труд невозможен. Я не люблю труд, никакой, значит, ничего и не сделать, заметного. Мысли рвутся, одиночество сознания, замкнутого в скорлупке самодостаточности. Мечта о форме, Ом, первоначальный звук. В начале было Слово… Всё Слово каждый раз сосредоточено в одном единственном стихотворении, даже в одной строке. «Открылась бездна звезд полна». Лучи духа сгущаются в слово. У слова есть тело, душа и дух. Тройственность. Стих – ритм. Ритм – это уже чистый дух. Усложнение и упрощение – вечный маятник. Семечко прорастает, пустота заполняется. Эта тема летит ножом к новому, еще неизвестному горлу, захватывает вокруг себя, как комета, все, что попадается на ее пути, и преобразует в форму своего стального тела, чтобы наиболее полно реализовать свой блистательно предначертанный путь. Имя этой темы – про то, про это…

Ни дня без строчки. Приказ: «За стол!» Звезда падает, чертя уклонную черту. Больше ждать нечего. Никаких надежд на будущее, достижения, свершения. Книгу надо закончить. Исчерпать эту тему. Хочется написать нечто громокипящее до того, как сдохнешь. Как строить фразу, чего добиваться. Что тебе от нее надо? Приникнуть к центру силы. Мировой центр, пуп Земли, камень Алатырь, остров Буян. Там зарыта голова Орфея, от нее непрерывное излучение первичной поэтической силы. Глубинная Книга, Голубиная, в форме  гигантского граненого шара из горного хрусталя, этот шар крутится; луч внимания зажигает то одну, то другую грань. Все грани сразу не охватить, в целом, как Целое. Переплетения, вязь, рост и крах структур. Это в потоке. Там просветы, вспышки прозрений. Ты – носитель активности, радий, хищный глазомер, блеск этой свободы новшеств. Мольба Тютчева: «О небо, если бы хоть раз сей пламень развился по воле…». Последняя ступень отброшенной лестницы, седьмая, полет голоса-сокола. Разрывы узора, шаманство. Дух новшеств бурлит в крови, в слухе, в глазе.

И чем случайней… А я и сам не хотел… Нет, послушай, что получается. А ничего не получается. Зачем это? Ритмическая речь, танец слов. Зачем приподнимать над землей то, что прекрасно только на самой земле? Лучше сказать просто: «камень». Еще лучше ничего не сказать, а показать сам камень. Слово болтливо. Чума словесности. Мир зачумлен словесностью. И ты туда же. «Укажет будущий невежда /На мой прославленный портрет /И молвит: то-то был поэт!»

Если бы я был только самопишущим пером и бумагой! Писал бы и писал без конца. А я зачем-то человек, все меня отвлекает, дела, заботы, писать некогда. Человек появляется ниоткуда и исчезает в никуда. Жизнь начинает течь отдельно, самостоятельно, струйкой, ручейком, рекой, потоком. Она, жизнь, несет одинокое сознание. Откуда? Куда? Кем брошенное в этот поток? Зачем? Сознание сироты в мире. Родители, родина, страна, друзья, жена, дети – что это все одинокому человеку? Одинокое, несомое потоком сознание, отмечает свой путь, свидетельствует себе – где оно проплывает, в каких местах, что притягивает, что отталкивает. Желания иллюзорны, привязанности рвутся, облики тают, видения в тумане. И опять ничего, абсолютно ничего, только поток в пустыне, несущий тебя – откуда, куда? В миражах истории, мифов, времен. Как бы горячо не желал, как бы крепко не любил – оканчивается путешествие сознания в этом мире. Свет гаснет. Угрюмый голос говорит: «Кина больше не будет». Мир как-то там устроен. Планеты, атомы, мозг, нервы.  И что мне от этого? Лично мне? Кем устроено, зачем? Для меня это не существенно, мне абсолютно все равно, как устроен мир. Я всего лишь присутствую в нем на время путешествия моего сознания. Но мое присутствие равно отсутствию. И я сам не знаю: присутствую я здесь или отсутствую. Может быть, я больше отсутствую, чем присутствую. Вот почему мне решительно все равно, как устроен мир и что в нем делается. Сознание брошено в мир и оставлено само на себя, оно действительно сирота в этом мире. Его связи с миром – видимость. Нет ему мер и нет подобий, нет оценок. Оно – сияющий призрачной чернотой кружок зрачка. Убрать это одухотворенное сияние – остается зияние, дырка в черепе. Оно всего лишь перестает быть.

Взглянув в траурный квадрат рядом со мной (окно!), я ничего там не увидел, кроме чужого напряженного лица с двумя резкими поперечными морщинами между бровей, и все-таки это, несомненно, был я собственной персоной. Поезд затормозил, двери с грохотом раздвинулись, в вагон ввалилась толпа ватников, рюкзаки, сапоги, ведра. Две цыганки, заняв скамью передо мной, громко затараторили, плюясь шелухой семечек и блистая золотыми зубами. С ними цыганенок; соскочив со скамьи, принялся плясать в проходе, вскидывая ноги во взрослых сапогах, издавая при каждом коленце пронзительный визг и барабаня ладошками по голенищам.

Пока пишу фразу, она обессмысливается, не нуждаясь в окончании, как хвост поезда, теряющийся в пурге. Написать бы одну страницу и плюнуть на это пустое занятие. Инерция начатого движения ведет руку слева направо, выводит буковку за буковкой, заполняет пустоты. Улитка ползет быстрее, чем кончик моего отточенного пера. Если проживу еще тридцать, получится страница за жизнь.

Так это уже и осень! Кленовый лист, слетев с сука, планирует к земле, прибавляет лоскут к роскошному октябрьскому ковру. Смотрю из раскрытого окна моего третьего этажа. В прозе, как и в поэзии, ценю прежде всего то, что можно бы назвать «музыкой». Но, конечно, не внешние ее признаки, не только ритм и не столько ритм, а нечто большее, саму душу музыки, нечто невыразимое. Жил как жил. Унылость, меланхолия. Надежды на счастье. Что же было на самом деле, было действительно? Что только и можно назвать жизнью? Всплески неожиданного?  То, что ослепляло? Ослепительный миг? Сколько-то таких ослепительных мигов. А все, что потом – нежизнь. Отчаяние… Постоянное одиночество, безысходная внутренняя жизнь, трудность и иллюзорность любого общения.

Отчего такая тоска к ночи? Страшно смотреть в окно. Что там увидишь, кроме мрачного автопортрета на черном фоне, в грубой деревянной раме, в ореоле торопящихся к гибели капель?.. Такое пристальное вглядывание в свою внутреннюю жизнь, в этот  прерывистый пульс, ритм взлетов-падений, радостей-горестей, замкнутость на себе, разве это не эгоизм? Эгоизм, эгоизм, матерый. Вернее, эгоцентризм. Тревога, растворенная в воздухе, всегда со мной.

Первая метель. Ветер задул жуткий, пронзительный. Кучи листьев с сухим шорохом, как волчки, крутятся на дороге. Небо такое, что и смотреть на него не хочется. Да еще и мокрый снег повалил. На нашем тополе во дворе листья, наполовину зеленые, поникли, залепленные снегом. То один, то другой листок срывается и шуршащей лодочкой скользит вниз. Холмов не видно, тонут в пелене ненастья. Этот пустой шум опять спугнет что-то чуждающееся слов, невыразимое.

Эти постоянные мысли о том, как писать. Быть свободным. Свобода от чего? От логики, от зачарованности форм? Свобода – хаос души, безумие? «Я пел бы в пламенном бреду, я забывался бы в чаду нестройных, чудных грез… Посадят на цепь дурака и сквозь решетку, как зверка, дразнить тебя придут…». Свирепость воинствующих новаторов. Жестокость сочетается брачными узами с утонченностью, грубость с нежностью. Ласкать и корябать. «Розу белую с черною жабой я хотел на земле повенчать». Парадоксальное сочетание хаоса и гармонии, активности и пассивности, силы и бессилия.

Писать ничего не хочется. Зачем, если бескрылый? В Литературу есть две двери. Одна: широкие ворота, никем не охраняемые, – впускают всех, кто умеет грамотно писать. Громадная, бесконечная толпа валит и валит в этот благосклонный, безотказный вход. Это парадный вход для всех званых и незваных, проходной двор всех пишущих. Но во дворец Литературы есть еще и другой вход, потайной, в него могут попасть только немногие, отмеченные. Строгий страж стоит у порога, пропускает только тех, у кого горит на лбу отметина, сжигающая мозг звезда – знак божества. Бог в лоб поцеловал. Только они проходят через эту узкую дверь.

Подсознание, интуиция, таинственный организм, эта тайна глухо-нема. Аполлон ни разу не потребовал жертвы. Один и тот же, общий для всех язык – мутный, замусоренный поток. И чудо! В этом грязном потоке вдруг сверкнет чистейшее золото. Как, почему? Непонятно, необъяснимо. Красота, общая для всех, можно взять, пощупать, техника, поэтика, приемы. Но есть другая красота, другое золото – оно сокровенно, величайшая тайна, божественный незримый огонь, не дающийся в руки жрецов-алгебраистов. В нем росток живых форм. Царапать когтем на скалах вечности новые, священные знаки.

Умрешь, начнешь сначала. Явишься в мир опять, плоть от плоти его и кость от кости, и мир, весь, тут же опять к тебе навяжется, и все, что в нем есть, было и будет, желаешь ты или не желаешь, твою волю никто не спрашивает. И что же? Не спи, не спи, художник! Делай с ним, с этим миром, что хочешь, творческая свобода, крути-верти по-своему. Чеши против шерсти, плыви против течения, говори поперек. Скучно ведь делать, как все, писать слева направо, начинать фразу с заглавной буквы, кончать точкой. А, может, – вычеркнуться из зеркал?.. Скучный, обыденный строй жизни, пресловутая реальность. Нарушение, искажение, сдвиг в этом строе открывает просвет. «Туманный ход миров иных». Мечтательный самообман, будто мне показывают фильм, и вдруг экран разрывается и в дыру высовывается железный ствол пушки, настоящей, реальной пушки, жерлом направленной на меня.

Вот я и не пишу, а только мучаю себя неотвязной мыслью, что – не пишу. Потребность писать пропала. И это тогда, когда я, кажется, подступил к чему-то настоящему. Значит, не судьба. Нет сил. Поэзия – электричество, брачный союз плюса и минуса, инь и ян. Платон, священное безумие. Космизм шумит, кидается в глаза – черная кошка – устрашить, поразить, громогласно и высокопарно. Гром гипербол. Мир огромив мощью голоса. Мастер вывернутого нутра на исповеди потрохов. Плюшкин пыльных подробностей. Язык рождает на бумаге магию письма, и опять чары Орфея воскрешают мертвецов в гробах, и в распахнутую дверь страницы врывается ветер невероятных открытий.

Что-то брезжит. О чем писать – не знаю, сюжета нет, материала тоже. Надо, чтобы захватило и понесло. Наваждение, никак не настигнуть «тех», кто только что, минуту назад, были тут. Речь, что ты от меня хочешь? Узор зимних веток в темнеющем воздухе. Стихотворение Есенина «Я по первому снегу бреду». Мое любимое. Может быть, оттого, что прекрасные стихи звучат во мне наизусть, я и сам становлюсь ими, этой красотой, пока они во мне?  

В своих писаниях я пытаюсь удовлетворить какие-то свои загадочные, мистические чувства. Пожалуй, это главное, зачем я пишу. А иначе мне неинтересно писать, иначе – не увлекает. Смесь космоса и «грязи» – эта веселая жуть очень увлекательна и соблазнительна. Это за пределами ума, это – особое чувство.

Я пишу и поэтому у меня на одно жизненное измерение больше, чем у непишущих. Экстаз письменного стола. Это никто никогда не прочтет. Безразлично. Автор пропал. Зачем тогда в венке из роз к теням не отбыл я… Сколько слов проносится в мозгу и исчезает безвозвратно. Равнодушие всех, равнодушие мира, природы. Никаких откликов, ни в одном сердце. Скоро, скоро моя минуточка кончится. Отволнуется, отлюбится. А эта река будет течь и течь, и нести новые волны, новые блеск и тень. Волны, бесконечно повторяющие сами себя. А нас уж нет давно. Да и разве мы были?

Как прекрасен лаконизм пушкинской прозы, эта алмазная графика. «Жизнь армейского офицера известна. Утром ученье, манеж; обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером пунш и карты…». Один оставшийся в живых на планете. Брожу в громадном пустом городе и не встречаю никого из себе подобных, никого не встречаю, ни одно живое существо мне не попадается. Бреду за город. В поселках, в деревнях – никого. Я действительно – один, абсолютно один. Кругом меня мертвая пустыня. «Когда пишешь книгу такого размаха». Л.Стерн. Чувство исключительности, духовного превосходства, отвращение к пестроте, аристократизм. Тема Гюисманса: отгородился от людей и живет один в своем искусственном особом мире. Как написать книгу? Какая она должна быть? О чем? Жить и писать – одно и то же. Писать это и означает – жить. Не получается. Ничего у меня пока не получается.

Дождь, Гороховая, грохочущий поток омерзительных механизмов. Изгибы и складки женского сердца. Тщетное ожидание. Не пишется, не живется. Манера одеваться, ходить, говорить, выражение лица, улыбка, блеск глаз. Мыльные пузыри, миражи, воздушные замки. Дно обнажит свои суровые, жестокие камни. Эта тема – очерченный вокруг себя магический круг одиночества. И нет ничего, кроме этого круга. Есть только мое воображение. Раб, прикованный к галере языка. Я сам писатель и сам единственный читатель себя. Взыскательный художник. Я внутри, навсегда. Умрешь, начнешь опять сначала, – все будет так, исхода нет. Продолжай, пиши, живи в себе. Один и невидим. Тебя они не видят и не увидят. Твоя жизнь вне их досягаемости. Хорошо, хорошо. Стол, тетрадь…

Ветер слов из прочитанных книг. Шум ветра, гул водопада. Тайный смысл едва слышно звенит серебряным колокольчиком – младенческий лепет первых лет на этой земле. Часы на Думской башне. Как резко она повернулась, вскинув надменную голову, плеснув рыжей волной… Я должен отчеркнуть чуть ли не душу. Не допишется, не напишется, мелькнет, вернется, может быть, или уже – бесследно… Уйду в тень, грусть возраста. Буквы-муравьи разбегаются на странице. Песчаная площадка, сверкают крупинки кварца, шелест темной листвы, солнце печет. Через каких-нибудь двадцать лет я весь умру – вот сознание. Зонт Робинзона. Это назойливое золотое кольцо, черные с синим отливом волосы, испанский язык. Вышел на Сенной. Две собаки лают на старика с палкой. Мускулистые икры на роликах. Шестой час.

Загадки языка, ихтиозавры, допотопные чудища, подводные гады, реликтовый рак с железной клешней. Какие-то порывы, страхи, тревоги, предчувствия, неутолимая устремленность куда-то, вечная очарованность, неудовлетворенность, замкнутость моей никому неведомой, скрытой, одинокой жизни. Это текучее, мгновенное, ускользающее. Запах жареной рыбы в переулке. Летняя жара, раскрыты все поры души. Как все это описать? Где найти слова для этой повести в лучистом блеске июльского дня?

Подальше от машин. Приезжать сюда ради этой желтой стены, солнца, тишины, пушистых зарослей, вида на залив, безлюдья. Места, где я бываю один, места моих одиноких прогулок, мечтаний, разговоров с собой, с любимыми тенями в себе, с сияющими ликами моих снов наяву. Начало сентября, холодок, ясное, голубое небо, желтые пряди берез, гигантские лопухи у ограды. Теплое дерево перил, солнце греет затылок. Дворец сквозь прищуренные ресницы – пыльно-черный.

Учтивые японцы весь день. Торопливый стук каблучков за спиной. Орион! Такой яркий! Салон причесок, продукты, светофоры, такси, дома, резкий ветер. Запах осенних листьев, волнующий неизменно. У метро кошка, разрытая земля, мельканье темных фигур. Следы ночных побоев на подобиях божьих. Пишу в спешке, на скамье в саду перед медным Петром. Прерывистый плеск дождя. Напряженная душевная жизнь. Отражение желтых ламп в Неве с Васильевского острова. Карповка, мглисто. Рисунки на старых стенах в парадной, душные лестничные площадки, левый звонок. Дом двенадцати месяцев, метро Петроградская. Сердце, мой ужас, мои слезы, сразу все стало бессмысленно. Этот октябрь, эти катастрофы. Телефонный звонок вечером.

Блеск желтых сидений в вагоне, мрак, огни, косые лучи. И потом запах осенних листьев на прогулке, неожиданный, мгновенный. Один лист, сорванный ветром, прилип к щеке, как медаль. Написать книгу, которая бы дрожала и переливалась, как гроздь капель, взволнованных, озаренных огнями семафоров, солнцем, луной, настольной лампой бессонниц. Нервные, порывистые, ранимые, беспощадные к себе, больная чуткость. Пытка прозябания. Давно уже не мальчик. Кровь светофора на мокром асфальте, губы вампира. Погляди: выползает какая-то рогатая тварь!  За Финляндским вокзалом мрак сгущается, бюст Кирова, Арсенальная, трамвай, фуражки охраны, ворота, магазин «Парнас», мясо, колбасы, ветеринарная аптека.  Львовская улица, гостиница «Карелия» – о, это далеко!.. И все-таки светает, грязь, асфальт. Где-то тут войсковой тир…

Ореолы книг, созданных моим восторгом, гаснут. Мир, накатываясь на мой мозг, мгновенно превращается в слова, фразы, абзацы, повесть, без начала и конца. Безымянно, анонимно, автора нет. Листья на снегу, бульканье, хлюпанье, шорох. Корзинка с головками чеснока на Сенной. Толпа валит на рельсы. Боже, я-то куда! Этот мрак, эти мокрые решетки, этот канал, огненные столбы в нем. Летящий сырой снег на Гороховой, каша под ногами, ужасный грохот и лязг машин.

Доски ярко горят в железной печке на снегу, и рыжее пламя пляшет, пляшет. На привокзальном дворе, у ларьков, в сумерках. Аметистовые огоньки вспыхивали на замерзшей дверце троллейбуса. Ворс на шапке, ондатра с блестящим мехом. Девушка спала в вагоне метро, такое чистое отрешенное лицо. Выскочил из подворотни, из трактира лакей в золотых эполетах и пробежал мимо меня, косо улыбаясь, запахнувшись в черный сюртук. На этих брусках голову сломаешь. Вышли, уже темнело. Розовохвостый самолет низвергался в вечереющем небе, над Невой. На 31-м трамвае до Садовой, к Екатерине Васильевне, заклеивать ей на зиму рамы.

Путь к себе, реальность  рубцов. Грустно, больно, тревожно. И страшно смотреть в будущее. Растерянный и ни на что не годный. И  так – всю мою жизнь. Этот ночной Невский, это издательство, бронза ручек, матрос, троллейбус, витрина, целлулоидные ноги. Яркий, мертвый мир. Неравная это борьба. Астория, лампочки, елки, за стеклами, в мигающих огоньках. Исаакий в буране, седая высота. Жизнь, ее простуженный хрип, кашель, на каждом углу, что она бормочет, страшная, вьюжная… И ты здесь, друг единственный, переживающий себя как первоначальное жизненное ощущение.

Эта тишина в доме и зимний день в окне, заснеженные деревья, дорога, крыши. И медленно-медленно, плавно падает снежок. Новый, свежий. Между рамами вата и кисти черной рябины. На кухне шумит, закипая, чайник; мама, ее шаги, бренчание, ложка скребет о дно кастрюли. Я приезжаю сюда за тишиной, только тишина мне нужна. Здесь воскресает потребность писать. В глубокой душевной тишине копится электричество и рождается молния, бесшумная, чернильная, ударяющая в белое поле бумаги. Сам я – эта молния, непредсказуемая молния письма.

Мутно, оттепель, апатия. Желтая дорожка через двор детского сада, истоптанная тысячью ног. Прутья кустов с сухими, скорченными листочками, шевелятся, пока я иду, и также будут шевелиться, когда я пройду. Черные сучья деревьев, их переплетения в холодном утреннем свете неба. Это зимнее, тусклое. Чего я хочу? Не знаю. Всего.

Отражения фонарей в черной воде – дрожащие золотые веретена, извилистые, вытянутые, как пламя свечей. Снег, грязь, грохочут фургоны, движутся двуногие фигуры, достигая гигантских размеров. Гирлянды лампочек во мраке по всей закопченной улице до самого Адмиралтейства, раскачиваются, бьются о балконы. Троллейбус вырос внезапно, дрогнули рога. Кто-то кричал, как увидевший страшный сон. Снег в промежутках между брусчаткой и на ступенях, и на двух каменных пеньках по сторонам подворотни.

Черные сучья-змеи замерзшего сада, луна, звезды, горящие окна зданий, фары машин, ромбы фонарей. «Откровение Иоанна». Эту космическую поэму написал Дух. Все высшее и настоящее написано Духом. Современный дух впал в подробности, раздроблен. До чего я дошел. Моя нервозность, почти истерика, бормотание, проклятия, чуть ли не слезы бешенства. Снег на гранитных подоконниках у окон с решетками, процарапан пальцами, тает с краю. Чугунная дверь с мордами львов. На Дворцовой площади снежный вал, лязг уборочной машины.

И вот: это тепло, тающий зернистый снег, пьяный весенний воздух, мягкий, ласкающий свет сквозь пелену, пушинки вербы на красноватых прутиках, нежные барашки облаков. Блеск обновленного солнца. Так вольно дышится, так светло. И опять хочется жить.

Серенько, первый весенний дождик, капли клюют окно. Сижу за пишущей машинкой, но не работается, смотрю на забрызганное стекло, смотрю бездумно, рассеянно. Остатки грязного снега в переулке, мокрый асфальт, карканье ворон, покачиваются черные, еще безлистые сучья. Тусклый соседний дом напротив и этот унылый перестук дождевых капель по карнизу занимают меня и волнуют. Я всегда один и буду всегда один. Горькое, но правдивое открытие. Да будет так.

Бесконечность каналов, сырой снегопад, Гоголь сегодня хмурый, в шапочке, а Лермонтов  залеплен. И весь сад в талом снегу, весь сад. Скрипит последний апрельский снежок. Прощай, прощай, до новой зимы! По Малой Конюшенной, Шведскому переулку, через двор – к Капелле. Спешим. Оперный певец в тулупе, на стуле, под аркой Главного штаба. Карета, две рыжие лошадки, девчонка дергает за узду, удила, зубы. Певческий мост, Зимний. Идем, идем. Ярко, весело, апрельский звонкий денек. Верба в руках старух. Скоро Пасха.

На Сенную, починить пишущую машинку. Слякоть, толпа, торговки. Скупщики золота и часов, могучие, мордатые, встали в плотный ряд перед выходом из метро. Переполненный трамвай сошел с рельс, рискованно накренился. Приемщик за окошком взял мою машинку со сломанной буквой «А» и неработающим валиком. Мастер позвонит после семи.

Сосульки, сверкающие, длинные, толстые, кольчатые, некоторые причудливой формы, наподобие звериных клыков, корней дерева, оттопыренных пальцев, вилок. Безостановочно слезятся. Шофер во дворе моет машину горячей водой из ведра, трет щеткой. Яркий апрельский день. За воротами – набережная Мойки, капель, проходят женщины, щурясь, золотые шары мостика блестят на солнце. За изгибом Мойки проплывают красно-белые вагоны трамвая.

Проза – это роза, распустившаяся из плотно сжатого бутона стиха. «Снежная страна» чудесного японца Ясунари Кавабаты. От Нарвских ворот пешком, проспект Газа разрыт, трамваи не ходят. Рассказываю ей о чудачествах Эдварда Мунка. Не доходя кинотеатра «Москва», через дворы, к этому мрачному двухэтажному флигелю. Пряный запах, принесенный ветерком откуда-то из переулка. Острота реальности в этот летучий миг.

Пропало желание жить – вот что со мной этой весной. Древняя память, бессонное солнце в мозгу, бубен шамана, дурман черемух. Тут нет мистики, это смешно. Туман растет, я в нем растворяюсь. Неизменно один. Гряда облаков, влюбленные соловьи, цветущие шапки душистой «кашки» у платформы. Шли под проливным дождем по Старо-Петергофскому проспекту. Зонт не спасал, ботинки промокли, брюки. У нее – чулки, рукав плаща. Пережидали в парадной, обсуждая наши проблемы, мечтая о поездке на юг.

Все-таки что-то записываю, еще не иссяк. Перст божий мной водит. Едва не попал под машину. Смерть промчалась на волосок от меня, черная, с акульим плавником смотрового зеркальца. Я теряю осторожность. Это может плохо кончиться, как они говорят. Казанский собор, высокое небо в проеме граненых колонн, облако, стрижи, персидская сирень, ее запах, струи фонтана, Дом книги, купол в строительных лесах. Девушки в летних платьях. Под старость, внезапное пробуждение, был Савл, стал Павл. Страшная страна слов. Написанное в старости пахнет старостью. Единое, Идеальное. Опорные пункты мировой мысли, Пасха, красные яйца. Чаще смотрю на небо, чем на землю. Все мои воспоминания смутны. «Движения сердца», ловцы жемчуга душевной глуби. Душа бессловесна. То, что мы называем словами – это на самом деле не слова. Мы не видим в словах – слова. Настоящие слова – музыка, сгустки тумана, жалобы ветра, голоса миров иных. Настоящее слово бессловесно. Оставить лист бумаги чистым – проявить великую доблесть. Душевное равновесие после бурь. Рабочий стол, келья ученого, чистое однообразие любимого занятия, которое дарит привычное и неизменное удовольствие. Слова лучистые, насыщенные, смолистые, янтарные, полные света и музыки. Пение птиц, шум рощ, шорох стекающих по стеклу капель. Пожар кленовых листьев, уже предвкушаемый, предвосхищенный. Мечта о книге, об известности, о солнце, которое озарит долину мрака. «Озарися, дол туманный, расступися мрак густой». Жуковский, милый, где мои светлые вдохновения? Вернутся ли те волны? Время собирать камни. И шум, и плеск, и шорох волн…

Это такие тонкие, сложные чувствования, они мне понятны, но сам я так чувствовать теперь не всегда способен. Погасло – и опять мрак, остается в памяти только какой-то смутный очерк. Энтузиазм художника, влекущий его к описаниям своей душевной жизни и явлений внешнего мира, с которым он входит в контакт. Видит словом до мельчайших подробностей, не желает упускать ни черточки, исчерпывает до последней крупинки. Эта чудесная одухотворенность, растущие за спиной крылья, широкие и могучие. Страсть воплотить в слове жизнь во всей ее многомерности. Надо, чтобы не было похоже ни на какую литературу, отказаться от всех книг, ни одна не нужна, не прикасаться, выбросить из ума и сердца всю эту всемирную библиотеку. Начать с нуля, как первый человек на Земле. Освободиться от плена культуры, от груза всего написанного за тысячелетия. Быть поглощенным шумом чужих слов, вот несчастье.

Раскрытые окна, музыкальный инструменты, залитые солнцем комнаты, фрукты, парусники, письма, географические карты, широкополые шляпы, украшенные перьями экзотических птиц, живописные складки драгоценных материй, ярко желтые платья и  песок берега, влажный блеск губ и глаз, лучи улыбок, большей частью недоверчивых и хрупких, как видения фантастических образов в светлой тишине полдня. Воображение рисует незримую грань между прошлым и настоящим. Туман, утро, пурпур рябиновой кисти, мокрая скамейка в саду. Вечером прогулка, прояснилось. Красивое облако – гигантская золотая лапа. Пожар рябины в окне. Я окружен красотой. Весь день провел в одиночестве, в тишине. Поработал за машинкой, кажется, успешно. Та, о ком пишу, казалась мне существом иного порядка, с психикой из трепетных эмоций, как пугливые тени листьев на ночной стене дома, не с психикой из горбатых ножей, как я сам и все мои знакомые, нет… Окно, как паутинка, контрабас на полу играет в шахматы с тяжелой парчой, алебастровый кувшин беседует с белоснежными манжетами и кружевным брабантским воротником, но трезубец Психеи повернулся спиной к зрителю, грустный это поворот, волны клавикордов и неумолимое зеркало, которое не скроет выражение лица.

Присутствие красного весь день. Я один, как слон в клетке. Шепот крови, трепет крыльев. Шел в задумчивости и, наверное, что-то бормотал, не замечая этого; на меня взглядывали внимательно. Жизнь – пламя с его ожогами. Искусство – безболезненный свет, если не бессмертный, то во всяком случае долговечный. Пламя жизни, быстро погасающее, переведено и превращено в долговечный свет искусства. Вот и всё. Можно ли словами исчерпать душу до дна? Этот путь бесконечен – о мире и о себе. Не лучше ли покончить одним махом, взмахом гениальной молнии, одной чертой. Молчальник – только поэт. Или молчание, или – молния. Близок к полному безразличию. Пора прощаний. Это ночь стучится в мое окно, космическая непроглядная ночь. Еще один спокойный, твердый, сознательный шаг – и все будет кончено, как для пьяного пловца в Малой Невке в гибельную роковую ночь.

Брезжит нечто, чарующее, колдовское свечение. Равен ли язык этой тайнописи чувства? Дорожки волшебных садов, череда внушений. От книги до книги. Писатели без конца переписывают друг друга. Но был же Первый?.. В начале был Дух, и Дух произнес первое Слово. И Слово само написалось в пустоте. Утро и опять готовый политься дождь. «Шагреневая кожа», ярость желаний, Полина, Рафаэль, призрачные порождения бальзаковского мозга, он сам, его пыл, безмерность его жизненной жажды, тщета и бессилие, и падение. Жизненный порыв и смерть с ее с безжалостными ножницами. Я читаю, и часы бегут, старюсь за книгой, за пустыми мечтаниями, в мире призраков и иллюзий. Они утрачены, всё, всё.

Самое интимное, мучительное, эти смерчи и вихри, путешествие внутри неизвестных стран самого себя, своих пустынь, гор и морей. Некий бесконечный роман о себе, об интимной душевной жизни. Туманно. «Все любимое навсегда остается с нами». Новалис. Злоба ходит по городу, глаза-дыры, флаг на здании мэрии. Исаакиевская площадь, бегу, маленький, как клоп, под пальцем Неба, готовым меня раздавить. Страшные сентябрьские сны. Ужас дней и ночей. Моя проза, бьюсь над ней, бьюсь. Надо развивать каждый абзац в главу, а я тороплюсь, у меня нет терпения, или вдохновения, или дара, чтобы раскрыть, развернуть и исчерпать тему. Это же проза, а не стихи. Не знаю. «Вокруг лыжных холмов» – хорошее название. Буду биться, пока не сверну шею на этих склонах. Удивительно, как это я еще что-то сумел из себя сделать, из такого никуда не годного, дерьмового материала. Листья летят, печаль. Золото шпиля. Провести жизнь в чтении. Страх жизни, я ее боюсь, смертельный страх и отвращение. Сырой запах опавших листьев – ночью.

Скорей бы все это кончилось. Не думать ни о чем, писать книгу. Слишком поздно для великих свершений.

Нервы напряжены, страх растет. Раньше ничего подобного не было.  Величие и благородство животных. Душа книги, ее тон, ее аромат, внутреннее свечение. Лампа отражается в стекле книжной полки. Бездны зеркал. Оттуда на меня всегда смотрит чье-то лицо, скрытое под черной маской. Мистер Икс. Проспект Чернышевского, египтяне, скрестив каменные руки, сторожат вход. Зачем я здесь?  Вся жизнь – какой-то бесконечный ужас. Машины, толпы. Я на скамейке у метро, пишу наспех, в этот пасмурный октябрьский день. Ничего не понимаю: как жить? Самоустранение, изоляция. К червям, в пыль. И пыли не останется, ничего. Сатурн спахнет крылами с тленна мира. Я один, я думаю, чувствую, пишу. Вот всё. Этот момент, порыв, это и есть – подлинное. Ловить тени прошлого? Сомнительное занятие. Найти угол зрения. Надо, чтобы ожили звуки, запахи, лучи, речи. В этом все дело. Метафора, символ, свечение глубины, мистическая свеча, радужные тени смыслов. Звериные маски, ряженые, – вот твоя хваленая реальность,  играет с тобой в прятки на шахматном поле, в жизнь и смерть. Очертить магический круг одиночества, заклясть напор этой нечисти, Хома Брут, стиль изнутри, ритм крови и дыхания. Все хотят быть сами с усами, глыбой самобытности. Бесконечно читать одну и ту же великую Книгу, Голубиную (Глубинную), спрятанную в пещере Мировой горы, Меру, в Индии. Оглянись! Вошь победила, струны молчат. А ты говоришь: дух, выше и выше!.. Ты царь, живи один… Не найти слов для моей, лично моей, подлинной интимной жизни. Все слова слишком общие, для общего пользования. А дни улетают, крутясь проклятым роем, все ближе к концу, все меньше сил, все равнодушнее, все холоднее.

Теперь я вполне созрел, чтобы уединиться в четырех стенах с листом бумаги и биться на этом чистом поле с легионами бесов. Знание жизни, как кровь на лезвии топора у Раскольникова.

Но нет свежести чувств, чего нет, того нет. Какая-то вялость, остроты нет. Ножичек притупился, розовый конь проскакал. Писанина – хороший способ забыться, лучше, чем водка. Не вены же резать. Листья почти облетели, деревья оголились, жуткие скелеты. Полночь, бессонница, Афанасий Никитин: «А все черные люди, а все злодеи, а жонки все бляди да веди, да тати, да ложь, да зелие… Есть в том Алянде птица гукук, летает ночи, а кличет: «кук-кук», а на которой хоромине седит, то тут человек умрет».

Сегодня сидел за машинкой четыре часа, сделал две страницы. Все это очень сомнительно – что я делаю. Но – делаю. Бред души. Для меня всегда было главным чувство поэзии. Поэт ли я сам? Сомневаюсь. Я только очень хотел им быть. Во всяком случае я смотрю на мир только глазами поэзии и ценю в мире только то, в чем есть поэзия. По другому, по старинному – красота.

Говорят: ты не простой, крученый, не знаешь меры, нет ясности, сложен, нечитабелен. А такая простая внешность, простецкая. Не сходится, не соответствует лицу. Надо писать ясно, просто.

Какая пропасть между чистым языком, которым говорят зрение, слух, вкус, обоняние, осязание и языком слов, этим болтуном, пустомелей! «Людские так грубы слова… О, если б без слова сказаться душой было можно…». Тихо, все спят. Я один за письменным столом. Зажгу свечу и буду смотреть на пламя. Успокаивает. Писать свою жизнь невозможно. О чем писать? Чем мучился, чему радовался? Боюсь будущего, боюсь жизни, всего боюсь. Подумать только: уже 23 октября, течет, течет год, и я тупо смотрю, как течение уносит день за днем… Без божества, без вдохновенья. Все еще жду высокую волну, звон струны в тумане. Назойливое желание знать и объяснить. Удержать себя от этого соблазна – немалое мужество. Дать говорить голосам, не тронутым вымыслом. Мист – закрытый рот. Грезы сердца – не дозовешься. Жизнь, что так больно жгла, теперь пепел. Теперь спокойно колдуй над музыкой фраз. Речь течет, дай ей течь, тащить силой течения  все, что в нее попало, груз былого и дум. Мой письменный вьючный мул.

Бег облаков. Я слышу как все это звучит – цвет, движение, молчание. Всё полно музыки, пения муз. Знание вне слов. Слова – преграда между мной и миром. Шел по дороге в темноте, сосны с обеих сторон, карканье ворон;  впереди, над дорогой, месяц в тучах. Так я шел, шел и смотрел на этот месяц, шел бездумно, только глаза мои были устремлены к месяцу. Прожитое ложится на дно души и хранится там слой под слоем. Душа – феникс, ей надо сгореть, сжечь себя со всем своим прошлым, чтобы родиться заново, новой душой. Пишу слишком скупо, слишком сжато. Не развернуться. Отчего это? Убожество, отсутствие широты, силы, дара? Жизнь непонятна. Ничего непонятно, загадки, тайны, сплошь и рядом. Каждый резкий звук или пошлая речь вонзаются в мозг, как гвоздь. Ежедневная Голгофа. Я – рана и не хочу заживать, каждый новый день срываю корку, чтобы опять полилась кровь. Гной и кровь.  

Многословие убийственно. Слабое перо не выдержит  нажима на такие слова. Отказаться от счастья писать. Бессонница, читал Библию, главу о Ное и Потопе. «И вошли к Ною в ковчег по паре от всякой плоти, в которой есть дух жизни». Днем солнце, голубое небо, мороз. Раскрытая тетрадь, не пишется, мозг пуст. Недовольство собой – хроническая болезнь, или вредная привычка. Дует из прошлого, холодит вьюга, слетая с темных холмов, призраки, тени, хор полузабытых голосов. Хожу тут один и всматриваюсь во мрак, оттуда на меня смотрят лучисто-добрые глаза фонарей. Что-то такое поет во мне, такое, что хочется произносить стихи, в которых живет и говорит Божество, Красота, Вечность,  Дух. В такие минуты я думаю: зачем мне пытаться писать самому. Может быть, я напрасно себя мучаю, во мне ничего нет, я только заражаюсь от других,  беспокойство «самовыражения» и «самоутверждения». А если что и есть во мне, моя жизнь, мой внутренний мир – так мне это не выразить, мне не найти этому слова. Это что-то летучее, неуловимое, какой-то чувственный пар, аромат, вне мыслей, вне сознания, вне слов. Некий звук души, тон голоса. Пока ищешь этому слова, этого уже и нет, всё исчезло, развеялось. Изнурительная и бесплодная борьба, хитрости, уловки, чтобы хоть как-то приблизиться, хоть что-то поймать, тени, намеки, пыльца с крыльев бабочки. Нет, надо эту ерунду бросить. Жить как жить. Пусть все пропадает. Я тут один, и так бы один и жил до конца дней моих. Только бы меня никто не беспокоил.

Отблески событий. Удалась еще одна страничка. Что-то плету из себя, из тонкой материи слов, из звучащего воздуха, струн внутри. Желток дня, черные стаи ворон с криком носятся над соснами. Ау, ау, жизнь! Где ты? Глухо в лесу. В этом лесу – глухо, безответно. Услышу ли я нежную нотку в любимом голосе? Сны отоснятся, духи выдохнутся, крылья отшумят за спиной. Девочка лет четырнадцати в вагоне электрички, играет на скрипке «Аве Мария» Шуберта, идет, протянув озябшую от холода, розовую лодочку ладони в надежде на подаяние. Жизнь страшна, весь я пронизан страхами.  Этот декабрьский денек, мои мечтания о том, о сем, все еще кружат голову. В моем возрасте это смешно. Что я в этом мире – дымок дыхания, пар, вот и нет меня. Те мои томления весной, в апреле, в начале мая, тот кусок сухого уже, солнечного асфальта у магазина на проспекте, тоска желаний, неизмеримого, невозможного. Лететь куда-то на крыльях, быть счастливым. Я рвался из дома, в леса, к заливу, куда-нибудь из душной комнаты, где меня все мучило – пыль, стулья, книги. Мечтал о ярких встречах, о чуде, о приключениях и прочей чепухе. Сердце ныло, тоска ужасная, до слез, я чувствовал себя несчастным, терзал вид старух, уродства, грязь, грохот города. Боже, боже, почему я так несчастлив. Ничего не происходило, весна летела мимо меня, обдувая пьянящим воздухом, никого я не встречал, шатался один, и жизнь моя пропадала в этой пустой тоске, в сознании бесплодия, ничтожности каждой безвозвратной, драгоценной минутки жизни. Что-то, жаждущее ярко, пышно цвести, бесценное и неповторимое погибало во мне, погибало даром. И это удручало страшно, доводило до горьких спазмов в горле, до рыданий по ночам в подушку.

Я всегда боялся жизни, только мечтал о действиях, а сами действия меня пугали. Прятался в норе. И всегда мне хотелось, чтобы жизнь сама ко мне шла и приносила мне свои непредсказуемые дары, чтобы являлось ко мне то одно, то другое чудо. Так я понимал счастье. А реальная жизнь – это ушибы и раны. Передо мной стоят на полках любимые мной книги, которые меня восхищают, магия, в плену которой я нахожусь. Великие божественные образцы. Вот также я и хотел бы писать, но и по-другому. Чтобы плеснула свежая волна, моя волна, моё. Чтобы кровь кричала, а не выдумки. «Но сердца бедного кончается полет одной бессильною истомой». Жить воображением, его аравийскими ураганами, пиром во время чумы. Вьюжный вечер, шапка-боярышня, тени ветвей на стене. Сколько мне осталось? Лет двадцать? Писать до последнего вздоха. Что я пишу, зачем? Я обречен на старение, смерть, безвестность. Борьба бесполезна. Изменить ничего нельзя. Возраст ужаса. Как это могло случиться со мною? Каждый день ведет к яме.

Утро, облака, радость листьев. Стрижи! Прилетели – гонщики неба, артисты полета! Как я люблю этих стремительных птиц! Тепло этих майских дней, зеленые каскады берез, каждый листик блестит отдельно и все сливаются в одно сверканье, в один блеск. Раньше я ждал с каждым новым утром новых чудес. А теперь? Радость от повторения уже привычных удовольствий, от чтения, от свежего лиственного шума и трепета, от неба прежде всего, от запаха молодых березовых листочков, от порывов чистого ветра. Счастье, что есть еще уголки тишины и безлюдья. Главное – не видеть и не слышать людей, не ощущать их присутствия, знать, что их нет хотя бы на сто метров вокруг. Вот раскрою окно, воздух еще чист, глотнем этого бальзама, этого целебного луча, этого счастья. Еще день будет, целый день одиночества. Ах, какое мощное крыло цветущей черемухи нависает у нас в переулке! Вчера долго стоял под ним, вдыхал, не мог надышаться благоуханием.

Как встал с постели, так вот и брожу из комнаты в комнату, бесцельно, и все уговариваю себя поставить точку, все думаю, думаю, все прощаюсь. Может, это я с жизнью прощаюсь, с ее яркостью, ее заревом, с ее девятым валом? Да, этот вал прокатился, он уже далеко, едва слышен, затихает у меня за спиной. Прощай, музыка, боль, крылья! Майский дождь шумит в молодой листве за окном. Ничего, ничего, как-нибудь еще поживем.

Резкая зеленая звезда сквозь ветви ночного сада, Венера. Услышать сердце вселенной, душу мира. Истина – пестрая змея, мгновенно меняющая свой узор. Проснулся посреди ночи и долго лежал без сна. Мысли о том, что мне уже никогда не почувствовать себя бодрым, сильным, здоровым, радостным, переполненным через край жизнью. Мысли, мысли, грустные, темные. Нет подъема, блеска, упругости. Могучая, сверкающая волна из сердца не встает. Не живу – прозябаю.

У меня нет писательского темперамента. Я пишу мало, капает по капельке, цедится. Не очень-то я люблю писать, а теперь и совсем разлюбил. Нет этого желания. И все-таки постоянно себя мучаю: что, вот, – не пишу. Устал, смертельно устал я от себя. Вот что, в этом все дело. Импульсивность письма. Писать, только когда пишется само собой, бессознательно, непроизвольно, свободно. Слова и фразы, как искры, высекаемые при столкновении с жизнью. Возгласы радости или боли. Это не дневник, это искорки жизни, гаснущие на странице. «Наедине с тетрадью» – так я назову этот дневник. Нет, не то. Никак не назову. И не дневник это, вовсе и не дневник. Собрание лучей жизни в одной жгучей точке.

Практическая сторона жизни со мной не дружит. Я в мистической стороне, в этих мерцаниях, предчувствиях, голосах, шорохах, музыке слов, знании на кончиках нервов. Зачем это всё? Для кого это ценно?

Мое «я живу», душа грезит туманными образами памяти, Психея, ее злополучный факел, череда наваждений, желаний, очарований, музыка мечты; корень, вросший глубоко в сердце, как его вырвать? Сердце засохнет. Световой поток, многоглазие, чаща глаз, слова текут тем же многоглазым потоком в моем мозгу, я сам и есть этот поток. Сложная структура этих многослойных струй-струн. Пишу повесть, что-то такое, перегонка жизни на бумагу. Живу короткими взмахами, вздохами, потеря чувствительности. Отказываюсь от встреч. Возвышенный отшельник в горном ущелье.

Напишу ли я что-нибудь настоящее? Мечты о книгах, а самих книг нет. Пора прозрений и презрений, хожу-брожу, неприкаянный. Успокоить себя в писанине. Нет накала. Робинзон Крузо на своем необитаемом острове. Никто меня не замечает, как будто меня и не существует. Эти записи, разговор наедине с бумагой – единственный для меня способ существовать вольно, дышать всей грудью, не оглядываясь, не прячась, быть без маски. Пишу как пишу, что-то вот пишу.

Переулок, блеск озера, там, вдали. Налетает ветер, легкий, летний. Я не молод, не влюблен, и жизнь не в цветах. Но какое-то таинственное чувство мелькнет в сознании, в нервах, что-то присущее этому месту, какой-то дух,  чудесный, странный, что-то волнующее, интимное, близкое сердцу, неуловимое и расплывчатое, как лицо ветра. Дуновение этих тайн – самые прекрасные моменты моей жизни. Может быть, только это и есть жизнь? Все остальное – колесо забот. Столик в саду среди одуванчиков, пишущая машинка. Сны, всплываю, вяло, нехотя, голова кружится и покачивается, плывет по темным волнам неизвестного моря. Я один и говорю сам с собой, с рождения, с первой же минуты моего появления на свет. Ненаписанные книги с загадочными названиями. Голова захлебнулась в седине. Разорван, разбрызган, живу вчерашним днем, пятясь, повернув в прошлое усы рака. Это не я пишу, это Садко на дне у морского царя, песня захлебнулась, гусли разбиты.

Где найти слова, чтобы описать страну сердца? С какими речами подступиться к роднику, чтобы не замутить чистые эти ключи? Нет у меня этих слов, этих речей, и не решаюсь, и молчу, молчу. Лист мой белый на столе молчит. Книги меня окружают, гении, герои пера, кому удалось от сердца к слову найти прямую дорожку. Сердечный опыт лежит глубоко, нетронутый клад. Я еще оттуда не взял ни жемчужинки. Лежит, лежит и пропадет. Я к нему подступаю с заступом, а он от меня уходит в глубину. У меня нет заговорного слова, или не чисты мои руки, мои мысли. Не знаю. Что-то не то, не так. Жизнь моя, любил, снилось. Может быть, и приснилось. Дни мелькают в ресницах, зимние, летние, полоски света на стекле книжной полки при пробуждении – первое, что вижу, открывая глаза в нашей городской квартире. Что-то они говорят мне, эти полоски. Кажется, вот-вот пойму их смысл, их язык. И опять ускользают, гаснут неразгаданными в моем сознании.

В Стрельне у залива. Кронштадт ясно виден. Белеет парус одинокий. Мостик, подводные камни, игра солнечного света на них. Мальчишки плещутся. Кувшинки, жарко, разрушающийся дворец, лопухи до пояса, знойные, слепящие ступени лестницы. Художница со своим ящиком спит у стожка. Липы цветут. Мои одинокие прогулки. Синяя рубашка с коротким рукавом, с погончиками, загорелая грудь. Нагретый на солнце, потресканный и шершавый камень парапета, на котором лежит моя ладонь. Эта заброшенность, безлюдье, разрушение, обнаженный кирпич, разбитые стекла, заросли сорной травы, лопухи, что-то дикое в этой тишине, и туманный залив, там, синеет. Пишу на листке, примостив его на парапете. Напишу такую книгу, и она меня прославит, обязательно прославит. Это будет чудесная, гениальная, великая книга. Она всех пленит, о ней зашумят по всему миру. Уже шестой час! Пора возвращаться. Голодный, но радостный. На трамвайной остановке в супермаркете купил лаваш, отламывал по кусочку и ел. Ах, как вкусно, поджаристая корочка хрустит! Трамвай сейчас пойдет.

Солнце, неизменность его жаркого прихода каждым утром при пробуждении, сияющими полосками сквозь занавески, и полный блеск, когда их отдерну. Эта неделя моей жизни, здесь, с мамой, в старом доме. Рукопись эту пущу в бутылке странствовать в неведомых, чужих морях. Родились ли руки, которые ее выловят, и глаза, которые ее прочитают, друг мой, Морелла? Хорошо после купания лежать в деревянном доме в прохладной комнате, голым, в одних трусах, на диване и слушать усыпительное тиканье часов на стене, вспоминая, как шел от озера по железнодорожной насыпи, и волны жары приятно обвевали тело. Победитель не я. Я – всегда побежденный. Мечта всей моей жизни, смешная это мечта. Погасло, поблекло, увяло. Дух животворящий, пылкий. Этот дивный бог ходит по воздуху, раздувает облака, ночью гуляет по звездной дороге, ветер налетает откуда-то, свежий, могучий ветер, шелестит в верхушках деревьев; это дыхание бога и его рука, в руке пишущее перо, он знает жизнь каждой букашки и целых громадных миров, он знает все, ему открыты и ясны все бездны и тайны, и он, этот юный, трепетный, страстный, широко дышащий, могучий бог, кому нет преград, у кого слова – стихии, пишет книги мира, все, все книги мира. Если бы я сам так писал, если бы я и был этот бог! Этот мой сон наяву, моя мечта!

Ночная бабочка, так поздно, так мрачно. Сомкнутые крылья книги раскрываются на середине. Да минет меня чаша сия!.. Одинаковое отвращение вызывает и бессловесность и бесплодные попытки написать хоть одну фразу. Возиться со словами до конца дней. Мне даже себя не описать, свою душу, правду чувств. Мое обнаженное сердце. Как? Где те слова, та сила слов? Всплеск той волны, пережить заново. Да разве это возможно? Я совсем другой теперь. Страх стиха, поэзия – исчадие ада. Ритмическое слово многократно усиливает жуть этого неизбежного смысла. Отважный шаг в сторону от столбовой дороги литературы. Выход в чистый космос. Гениальный порыв вещей, их звездный миг. Чистое зеркало, нет, нет, ничего не зря. Довожу до блеска. Весь космос смотрится в меня, туго свернутые бутоны и готовые брызнуть  жизнью почки новых смыслов. Какое-то гигантское, гениальное перо описывает всю жизнь, каждое мгновение, ничего не упуская. Писчий дух движется быстро, молниеносно все исчерпывает. Каждый миг уникален. Вспышка, порыв, несколько штрихов, выбор и отбор происходит на лету, отбрасывается все лишнее.

Только и мечтаю, как напишу новую книгу, какую-то удивительную, прекрасную, могучую книгу, полную жизни и грозы. В этой книге я выложусь весь, волью в нее всю свою кровь, все силы, все нервы, все сердце. Превзойду самого себя, окажусь тем, кого в себе и не подозреваю. Проснется во мне какой-то гигантский дух, раздвинет меня и разорвет, сожжет, испепелит. Но останется написанная книга. В жертву этой книге, чтобы произошло такое чудо. Способен ли еще мой организм на такой запредельный всплеск? Может быть, я все же напишу ту желанную, ту вожделенную мою книгу, удивительную, прекрасную, благоуханную, грозовую? Может быть, она растет во мне, растет и растет, ворочается в сердце, я слышу ее толчки? Это желание слов, страстных и странных шаманских речей, верчений, кружений. Слова вспыхивают, окрыляясь, в полете; совершенство сложно мыслящего, скрывающего себя слова, переходящего границу себя, растворяющегося и исчезающего в музыке, в токах, в шелесте, в пульсации, в смутном блеске и ударе электричества, в разрядах, в узле вспышек. Не сбиваться с голоса сердца, слушать и следовать. Оглушает наружный шум, и соблазны чужих голосов, этих сладкозвучных сирен, уводят на ложную дорогу. Не сбиться со своего голоса, как бы тихо и робко он не звучал, пугливая птица, замолкающая при скрипе чьих-то шагов.

Жизнь бежит, а смерть растет. Река несет лодку на каменную гору. Не увернуться. Спасенья нет. Я уже с рождения зарифмован с ужасами мира. Эта взволнованность бывает незаметна, но она есть, она, как чистое серебро, чистое и звонкое, бубенчик месяца. Тоска писать что-либо связное. Романтики верили только в мир фантазии и не допускали существования мира реальности. Черная муза отнимает радости разума, как мяч у младенца. Ужас развоплощения, утрата жара души и всех желаний. Это от нервов – чесотка и то, что мне все кажется, что меня кто-то кусает. Кожа стала такая тонкая, такая чувствительная, что мучительно даже прикосновение одежды к телу.

Тяжелое солнце, невозможно под ним стоять. Все жду каких-то чудес, откровений, жду от себя каких-то героических книг, подвигов на бумаге, а их нет и нет. Не рождается во мне та звенящая нота. Литература – способ отшельничества. Жить не кругами, а вертикально – вверх или вниз, все равно. Подниматься или падать. Это Страшный суд Слова. Где-то в подсознании, помимо моей воли, делается труд обобщения, шестикрылый серафим, веющий в нейронах вьюгой вещих снежинок. Магнитный ветер в космосе, голос этот одинок, он вверху, всегда «над», недосягаем, его шаманство. Внизу – болтовня, базар, пустые языки мелят черную муку мира. Сделать этот шаг, последний. Технически подготовлен вполне, великолепно. Шаг в пропасть. Отцепиться от скалы, шагнуть в пустоту. Какой-то едва слышимый  звук в воздухе. Писать только тогда, когда то ли вокруг, то ли внутри звенит этот непостижимый звук. Откуда он? Это звенит сама природа, мировая душа? Тайная духовность этого звучания-свечения мира везде, во всем. Самое обыкновенное и невзрачное, давно примелькавшееся и не замечаемое никем, таит в себе возможность преображения, скрытые кладовые неисчерпаемых сокровищ и только ждет ясновидящего глаза и яснослышащего уха. Состояние письма: катастрофы, звездные мгновения, потрясения, все, что ломает рамы однообразия. Магическое преображение даром словесности. Психика играет в свои жестокие, страшные игры: причуды, капризы, дикие выходки, чудачества и безумства. Это сама природа играет, любя бессмыслицу, шутовство бубенцов абсурда. Зловещие намеки, мрачные предчувствия, предвестья жути. В каждом атоме этот огненный полет гения, сгорающий метеор духа, творчество и чудотворство.  Новые и новые повторы этого божественного мига. Музыка и мистика. Все прочее литература. Одинокий этот путь в пропастях и безднах. Пишется пером беспредельного и безмерного, частичка неизмеримого, эта  религия письма.

Все тот же древний формализм, форма кричит: «Вот я!» Но интересно только глубинное свечение, жемчужный свет изнутри. Скрываю свою внутреннюю свободу глубоко в себе, тщательно скрываю ее от чужих глаз. Моя душа – маленькая пугливая птичка, прячется в своем потаенном дупле и вылетает чуть-чуть попорхать только тогда, когда уверена, что никто ее не увидит, что она в полной безопасности. Многолетняя привычка разговаривать с бумагой. Это уже не дневник, а двойник, alter ego.

Нет ничего известного, все известное тут же становится опять неизвестным. Вдохновение – дунул Дух, налетел вихрь, сорвал и понес ветром языка, только успевай записывать этот вихрь, это дуновение Духа, ветер из космоса. Преображение Языка на горе Фавор. Гора Фавор – космос. Обычные слова начинают светиться, сиять, становятся необычайными, вокруг каждого ореол магического сияния. Это и есть чистый космос языка. Творец-птенец, первенец. Тот коготь Первого, кто царапал на скалах зов своей орлиной души. Где бы я ни был, всегда его узнаю, и только ему верю.

  Седые волосы – цветы старости.  Подержать в руках большой хрустальный шар – вот все, чего я хочу. Они шатаются, падают в судорогах и изрыгают собственную жизнь. А над ними черное солнце мертвых, их слава. Город забытых лиц, пустой стол, лучезарная точка. Все, что казалось так просто, не легче, чем поднять за волосы Землю, эту чудовищную голову Геи. Балаганный Петрушка, кричу, вопль ужаса: «Пропала моя головушка с колпачком и кисточкой». Маланья Пелагевна поет: «Как по Питерской, по Тверской-Ямской»… Красная сорочка, плисовые штаны, лаковые сапоги, Ванька-рататуй, гулял по Невскому и увидел Никого. И кружимся, кружимся, почернелые прошлогодние листья в очумелом вихре. Я не с вашей планеты, я – с другой, вам неизвестной. Петруша, вот так груша! Слушай, летим отсюда, от суда, от блуда, от люда грешного, а, Петруша? Спасем скорее душу, не то задушат. Неба нет, земли нет, кончился этот белый свет.

Ищу белое, раненных в белизне полета. Гляжу зыбкими глазами, страшно во всем понимать друг друга; люди, нормальные до отвращения; побыть без улыбок, без слов. Не могут руки наши бедные соединиться. Никогда, никогда… Во саду ли, в огороде. Пишу пьесу «Петрушка и Арап». С каждым актом Арап все страшнее, все лютее. Арап-зверь. Томление духа, глина из рук скульптора выпархивает птицей. Зачем сопротивляться очевидности: я – самописец собственных фобий. И только.

Закрыть дверь с твердым намерением не возвращаться. Оставить всю библиотеку, не взять с собой ни единой книги. Покинуть навсегда письменный стол. Расстаться с ним без сожаления. Ни ручки, ни карандаша, ни бумаги, ни клочка записей, ничего не брать. Потому что я решил уже никогда в жизни ни читать, ни писать, и выбросить из головы накопленные знания. Мне вдруг стало гадко все мной написанное. Засунуть ключ в карман старого, потрепанного пальто, повернуться спиной и пойти прочь, в метель, во мрак и пустоту.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка