Сокуров и кто-то другой...
В комнате, заваленной какими-то странными вещами, я, Сокуров, и ещё какие-то люди, по всей видимости, его ученики и ещё один, который выделяется чем-то – он не ученик, а кто-то другой – очевидно, шофёр… шофёр киногруппы, и он, этот человек, держит в руках какой-то предмет, камень, в который вкраплены несколько крупных алмазов и полированная из красного камня трубка.
– Что это такое? – спрашивает человек. – Кто знает?
Я рад (про себя), что знаю: этот камень имеет ко мне прямое отношение, я его видел много раз у своего соседа и сосед говорил мне, что это алмазы.
– Это алмазы, – говорю я уверенно, видя, как они выступают из серой массы камня, видя их мутную белизну и в ней жёсткие колкие искорки, и радуюсь тому, что я первый наверняка верно ответил. Камень переходит из рук в руки: «Слюда» – говорит кто-то, «Стекло», «Кварц», и вот камень попадает в руки Сокурова.
– Это визуальная трубка, – вдруг сообщает он. – Она блестяще приспособлена, чтобы через неё видеть, воспринимая реальность одним глазом в границах круга, тогда как второй глаз, оставаясь открытым, видит то же, но в размытых, неуловимых границах. Тем самым одна реальность вдруг противопоставляется себе и внутри себя за счет того, как мы её видим...
Шофёр хохочет:
– Ты так говоришь, даже не представляя, что это твой камень! Как будто ты его впервые увидел! Впрочем, ты его действительно впервые увидел. Его ж послали тебе давным-давно, а твоя жена, получив его и ничего тебе о нём не сказав, – продала. Я его купил в коммерческом. Так говоришь, а ведь он твой, и надпись даже тебе, читай: «Замечательному режиссёру от почитателей его таланта». Свою жену не можешь срежиссировать – режиссёр, хе-хе. Это предательство твоей жены – вот что это такое!
Сокуров молчит.
Другие продолжают спорить – алмазы это или обычный кварц.
Сокуров молчит. Вид у него замкнутый, и в этой замкнутости зреет какая-то упругость, какое-то решение... Он не смотрит на шофёра, и вот-вот должен что-то сказать, и перед самым этим моментом вдруг становится ясно, что он очень обижен.
– Я вас прошу уйти, – говорит он тихим голосом, – хотя я не женат, но это не имеет значения, потому что в вашей провокации бала поразительная правда вашего желания уязвить и обидеть меня. Я не знаю точно, шофёр вы или кто-то другой, но в любом случае вы не должны забывать своего места – ваша задача только возить нас и помалкивать...
Шофёру явно всё равно, оставаться с Сокуровым или уйти, и поэтому он сразу уходит (или исчезает). И вместе с ним вдруг исчезают все ученики. Я это заметил не сразу, а уже когда пройдя из светлой, но чрезвычайно заваленной какими-то бумагами и старинными вещами комнаты в другую, тёмную и маленькую, вдруг ощутил себя сидящим на табурете; вокруг полумрак, серые, в рваных обоях стены и Сокуров, который почему-то в старинном халате и со скрипкой в руках чего-то ждёт... Очевидно, того времени, когда он даст мне урок игры на скрипке. Но ведь я не ученик, и мне этого не нужно. Но как раз, поэтому и непонятно, чего же он ждёт. Вид у него очень грустный и одинокий – он, кажется, уже давно смирился с тем, что ему приходится быть жёстким, тогда как это всё равно никого и ничего не изменит и, значит, жёсткость эта направлена только ради себя, так же, как и у всех. Но ведь он одинок, и невозможно чувствовать ему, что он хоть что-то делает ради себя, так же, как все. И вот грусть и смирение, что кто-то вновь вынудил его к этому, кто-то...
Я вздрогнул... Это был сильный звонок в дверь. Звонок! Кто-то стоит и звонит снаружи...
Сокуров всё так же стоит в своем старинном халате, наклонив голову. Очевидно, он как раз звонка-то и ждал.
Нужно открыть... Но Сокуров молчит... Очевидно, я должен открыть... Но мне почему-то неловко. И вдруг понимаю, что в комнате, кроме нас, есть кто-то ещё... Какой-то человек стоит за моей спиной.
– Иди, открой, – говорю я ему уверенно, – звонят же! – И вдруг чувствую: ну вот, вот и я тоже сделал что-то не то! И смотрю на Сокурова.
Но Сокуров как будто понял, что это бестактность, ещё раньше, чем я допустил её, ибо опять никак не изменился в лице и, стало быть, её-то как раз и ждал. А я только сейчас понимаю: распоряжаюсь, как у себя дома, а ведь Сокуров явно не хочет открывать дверь. Ведь это только шофёр мог вернуться, больше некому... хотя, может, он и не шофёр вовсе, а кто-то другой... но это не имеет значения, главное, что Сокуров не хочет впускать его обратно...
– Ну, иди, открой, – говорит он всё с той же грустью.
И опять через большую, с высоченным потолком комнату, кругом неизвестные, не поддающиеся никакому описанию предметы, что, впрочем, не мешает мне смело и уверенно перешагивать через них, а в передней вижу огромный, почти до потолка, из чистого золота шар с дверью – это выход на лестницу, впрочем, за ним ещё и вторая – обычная дверь, и думаю: зачем через шар, когда можно обойти его, тем более что с другой стороны, может, и нету выхода? С трудом протискиваюсь между сверкающим шаром и стеной, и вот уже привычная, выкрашенная сортирной краской дверь с замком и цепочкой. И только сейчас, уже у самой двери, словно бы вспоминаю, что сказал он так потому, что решил уже не дожидаться... ведь если б он и дальше молчал, то я оказался бы бестактным и грубым... и он пошёл мне навстречу, уже не дожидаясь этого. Секунду я колеблюсь: открывать или нет? – если я теперь не открою, то сам признаю свою бестактность... но не это волнует меня! и... открываю – чтоб создать хотя бы видимость, что Сокуров всё же не совсем одинок...
Да, это кто-то другой... какая-то уставшая женщина стоит на пороге. А вокруг неё прыгают, крутятся обезьяны, кошки, собаки, а сверху по лестнице, раскачивая крупом, осторожно спускается ещё и пони, кенгуру и ещё штук десять собак и кошек.
– Мне нужен режиссёр, – говорит женщина низким, равнодушным к своей усталости голосом. Кажется, что силу и уверенность ей дают животные и остановилась она на пороге лишь для того, чтобы подождать их, и ей даже не надо оглянуться, чтобы проверить, все ли на месте, точно так же, как не надо уже ждать и моего ответа, ибо все они спустились и уже идут мимо меня по коридору следом за ней.
– Он там, – говорю я, – у себя, – и тоже иду следом за женщиной, вернее, за её зверями (сама она уже давно скрылась в комнате), всё ещё иду по коридору и вдруг в открытую дверь ванны и туалета – это целый зал, освещённый дневным, сквозь стеклянную крышу, светом – вижу, как в мелкой прозрачной воде под унитазом, на белом кафельном полу копошатся ещё и удавы, крокодилы, бобры. Из-под ванны вылезла мокрая кошка и, пригнув голову, с опаской уставилась на меня.
Хм... оказывается, часть её животных всегда была здесь... значит, я мог и не открывать... вернее, я и не открывал ей дверь, если она могла, так же как и они, независимо ни от чего, в любой момент здесь оказаться... Но всё равно чувствую, что я виноват. Ведь если б я согласился взять у Сокурова урок игры на скрипке, то он ничего бы не ждал и всего бы этого не случилось.
– Я из цирка, – говорит женщина Сокурову сиплым, свыкшимся со своей усталостью голосом. – В цирке не хватает помещений. Мне нужна ваша квартира. Половина её. Я вас прошу пустить меня, отдать мне половину вашей квартиры.
«Господи! – думаю я. – Только бы он не сказал: “Ну, хорошо, хорошо, оставайтесь”. Только бы он не сказал так...»
– Почему? – говорит Сокуров. – Я не имею никакого отношения к цирку. Никакого отношения я к цирку не имею. И с какой стати я должен пускать посторонних?
Сдвинув брови, наклонив и повернув голову в сторону, он старается не чувствовать, что говорит с кем-то.
– В цирке не хватает помещений, – вновь говорит женщина, – а у вас огромная квартира. Вы в ней один. Я не могу долго ждать и искать помещения.
Она не реагирует больше на трудности: кажется, и не заметила, что Сокуров ей отказал, она даже не может почувствовать в себе женщину: одета в мужскую брезентовую куртку, спортивное трико и старые кеды, возвышаясь над Сокуровым на полголовы, грузно облокотилась о что-то – все силы отданы борьбе со зверьми, чтоб приручить их, они её часть, и одна лишь уверенность в этом дает ей уверенность во всем – ей не надо ни на что больше затрачивать сил. Единственно: куртка аккуратно застегнута на все пуговицы, до самой шеи, и платочек цветастый из-под ворота.
– Ну почему я должен пускать вас? Скажите! Мало ли у кого что есть? И какое я имею отношение к цирку и вашим зверям?
Сдвинув брови и наклонив голову, Сокуров говорит, стараясь не видеть женщину. И в этом протесте уже обречённость... И не потому, что нет сил сопротивляться, а потому, что нельзя отогнать мысль, что он причина столь грубой бестактности, он неизбежно чувствует себя виновным, если б его не было вовсе, она б и не возникла сейчас, но исчезнуть нельзя, можно только не видеть и пытаться не чувствовать, но этого слишком мало для полной смерти.
– Формально никакого, – говорит женщина, – но поэтому я и не настаиваю, я прошу.
– Да нет, вы настаиваете!
– Ну, хорошо, настаиваю: если у вас огромная квартира, а в цирке не хватает помещений, и мне некуда деть животных...
Зачем он что-то объясняет? Пусть выгонит её, и всё! Ведь ещё несколько секунд, и он не выдержит и пустит, чтоб не чувствовать её хотя бы сейчас, хотя бы в данный момент... Я даже вижу... вижу: он складывает руки в локтях и, как бы одновременно соглашаясь и отмахиваясь от женщины, с досадой говорит: «Ну, хорошо! Хорошо! Оставайтесь!» – вот именно этого не дай Бог ему сделать. Именно этого я не хочу, именно этого не должно случиться!
Но вдруг, ужас, что виноват только я. Виноват, что так явственно представил себе это...
– Но я не вижу смысла, – говорит Сокуров (он мог бы и прогнать её, но я-то уже всё видел и обречённо жду), – как вы можете тогда наста...
И вот абсолютно точно, как зеркало, отражая каждое слово и жест, он повторяет:
– Ну, хорошо, хорошо, оставайтесь! – И руками несколько раз точно так же нетерпеливо отмахнулся от женщины, выражая этим жестом досаду и согласие одновременно.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы