Комментарий | 0

Летопись уходящего лета (3)

 

 

 

 

Провинциальный кисель

 

Всё прочно уложенное в колею, устойчивое и разгаданное было мне с рождения категорически рекомендовано. Устой и уклад нашего дома и всего городка – покой, размеренность, замшелые традиции, лояльность ко всякой новой власти и общественной системе – если только не тщится она перевернуть вверх дном, порвать и смять всё от веку в этой тиши проросшее. Говорят, недалёкое здесь главенствует узкое мещанское умонастроение. Да уж, не вызреть в этой среде великим социальным реформаторам и творцам сумасшедших, но восхитительных научных теорий. Дефицитны в таких захолустьях родники образованности и расширители кругозора. За ними надобно ехать в столицы, мегаполисы, застревать в их потоках и пробках очередной бьющейся щепкой – и трепетать в том ритме довеку, добиваясь карьеры или всемирной славы. А здесь – кисельная косность, посконные оковы высоких страстей на вечном трагическом взводе и в тщетном ожидании спускового крючка. Всё это давно раскрыто и даже гневно заклеймено – и живописным Флобером, и купеческо-чиновничьим Островским, и мелкопоместным Лесковым, и заклинателем каких-то там бурь Горьким. Здесь чахнут под сумрачным спудом честолюбивые чаяния и, как в английской поговорке, пляшут скелеты в громоздких фамильных шкапах. Но теперь закрываю на это глаза – и не защищая всё мещанское, остаюсь со всем провинциальным – с тем, что тут есть светоносного и свежего, здорового и здравого – близкого к вечно правой пред нами природе. Провинция – благородный нейтралитет между сельским каждодневным копошением и круговертью столичных впечатлений, новостей, общений, возможностей, – что так легко в них завязнуть, позабывши себя или не успев и узнать. Где как ни здесь удастся взрослеть, не платя за кусок хлеба недетским крестьянским трудом? И где ещё не увидишь в окно одни только стены и крыши, рекламные лозунги и безводный колодец дворика в зябкой тени небоскрёба?

О человеческих связях в этой среде не имею много сказать – не моя это сфера и компетенция. Живя в селе, будешь знать соседа, как себя самого: для того заходи к нему в дом, как к себе самому – и чтоб ничего от твоего глаза там не сокрылось. А в большом городе всю жизнь могут прожить, как англичане – дверь в дверь – но так и не быть знакомы, коль не представило их один другому третье лицо. И вот посерёдке меж тем и другим моя малая родина – наш городок на берегу лимана неподалёку от моря – неприметный, но исторически тёртый калач. На мысу средневековая крепость; от неё расходятся веером улицы с домиками и садами, с мостовыми из тёсаного камня; берег в старых причалах и молах – а ближе к морю крохотный, почти игрушечный, но всё же крупнотоннажный порт. Три ухоженных парка с фонтанами и статуэтками в городском центре – и непролазные плавни-болота в получасе отсюда ходьбы. Издавна населяются здесь разноплемённые, но по дружескому согласию русскоязычные старожилы. Чем живут, о чём мечтают, над какими газетами дремлют в парках на лавочках? Убежденье одно на все времена: лишь бы какая власть в городке – только бы жить и дремать не мешала!

И жизнь тут под стать убежденью – мерная, сонная, будто накрытая кисеёй: всё под ней полупрозрачное, полупонятное, полузнакомое-получужое. Как не знать своего соседа через забор? Но и как его знать по-настоящему, если вечером за стаканом вина толкуете вы с ним про общий на два дома водопровод, а наутро он при галстуке и с портфелем отбывает куда-то, не числясь ни в одной тебе известной городской конторе? Или простой работяга-водитель, что привозит тебе на самосвале уголь для топки. За «просто так» привезёт и скинет неряшливо у ворот. А сунешь пятёрку – завезёт и внутрь – правда, ворота чуть скособочит кузовом. А вот не так уж он прост: ночью промышляет на лимане запретными ставниками, утром сдаёт улов на базар тёте Моте – и запросто уйдёт от любого рыбинспектора, потому что у него на моторной лодке два «Вихря», а у того одна несчастная «Десна». Как будто и знаешь всё вот такое про многих – но скорее догадкой, чьим-то беглым намёком. Хочешь знать больше? – вникай, следи, расспрашивай, просись в долю, сули что-то взамен. Но мало это бытует средь наших старожилов. Привычней им рыскать одинокими волками за тайным своим достатком – хоть в прорезиненных робах рыбацких, хоть при шляпах и галстуках. Нет-нет и взглянет всякий из них на соседа: «Кажется больше имеет он за день, чем я!» Но не проверить всё это, к ногтю не прижать: знай, что знаешь, завидуй, коль ночью не спится – а на стаканчик вина его приглашай и сам охотно на зов иди. Провинциальная презумпция: зная прохожего в лицо, но не зная толком кто он и стесняясь узнать больше, говори ему всякий день «добрый день!» – и зови его за глаза «добрым человеком».

 

***

Моя школа – в двух кварталах от дома. Я прихожу из неё, когда родители ещё на работе, обедаю у бабушки – туда-сюда, глядишь, вечереет, пора за уроки. Неохотно расстёгивая портфель, долго и методично расставляю всё нужное на столе – в этом порядке было некое утешение. Учебник – на специальной подставке с зажимом; карандаш и ручка – на выемках массивной чернильницы из прозрачного ограненного хрусталя. Кто-то подарил мне эту старинную вещицу, – её аристократический вид придавал мне веру в свои силы. В выдвижном ящике стола раскрытая книжка с фантастикой – на случай, когда невмоготу уже возводить арифметические столбцы и вставлять нужные слоги вместо издевательских троеточий. Позади меня на ковре лежала, поджав лапки, наша Моркошка – трёхцветного окраса, приносящая домашнее счастье. Когда я оборачивался, она сладко жмурилась мне в ответ – и не могло быть лучшего знака её исполнившегося предназначения!

Из тогдашних записей в личном дневнике: «Сегодня у меня по французскому языку единица за диктант. Родители, узнавши про это, запретили мне художественные книги – только уроки. Жаль! Придётся читать нелегально – я без этого жить не могу...»

Языки нужно знать. А то бабушка рассказывала: приехал к нам на курорт один армянин и пошёл купаться в море. Стал тонуть – и забыл, как по-русски «спасите!» Кричит из всех сил: «Паслэдни рас купаюс!.. Паслэдни рас ныраю!!..» А люди на берегу сидят, глядят и беседуют: «Какая всё же чувствительная душа этот новенький! Так полюбил море, – верно, завтра ему уезжать?..»

Долго не ведал я: что же записывать в личный дневник окромя бытовухи? И вот появляется в нём нечто совсем нетипичное.

«Некоторые писатели утверждают, что у весны есть запах. Я его тоже сегодня почувствовал. Он ни на что не похож – вернее сказать, похож на всё, но не теперешнее, а бывшее когда-то раньше. За этими первыми тёплыми днями я почему-то вижу те, что были осенью, полгода назад. То время года как бы накладывается на это, теперешнее – будто они оба есть что-то одно – а зима только провал в памяти или беглое сонное помрачение...»

 

***

Поднимая сию ключевую тему, устало опускаю обгрызенное перо... Про такое не скажешь простыми словами, а чем пособят непростые? Как воссоздать это чувство – когда впервые донёсся, обвеял тебя еле слышный неясный порыв – чьи-то властные, хотя неживые, дыханье и зов? Знаю одно: только в такой как наша тихой застойной провинциальной низине мог я такое расслышать – и не раз и не два потом его подтверждать. Бывшее некогда вырастало в сущее здесь и теперь – и пригасить полыханье загадки означало снова и снова всматриваться в эти дрожащие образы и сколько достанет умственных сил удерживать их, облачно расползающиеся – вначале детской полуигрой, а вскоре и взрослым делом всей жизни.

И как раз в ту весну мне стало не с кем делиться: Лебедь с матерью покинули наш городок. Общим счётом на три года, – впрочем, затеялась переписка, а летом он ненадолго приехал, и мы выбрались на первую нашу рыбалку. Ещё через год опять была встреча, но уже мимолётнее и прохладнее: мы сильно выросли, подивились переменам друг в друге и разошлись без особой печали. Детское ещё, простительное заблуждение. Облик друга прочно впечатался в образный строй того самого зова: наши футбольно-песочные баталии, творческие начинания, полемические посиделки... – всё это было окрашено в памяти каким-то особенным сигнальным и сокровенным цветом, за пределом доступного спектра. В ту весну я впервые постиг, что это значит «былым полониться» – и взял за привычку откладывать это пленившее для некой будущей летописи.

...После споров и азартной схватки всё ещё не хотелось расстаться. Он меня далеко провожал – и вновь возникали жгучие темы, и доводы с обеих сторон сплачивались в единую истину: мы с ним становились взаимно прозрачны и непроницаемы для прочего мира. И в этой внезапной разлуке я «видел» его будто во сто крат отчётливей: как и наяву весь на виду, всяким своим чувством тут же себя обнаруживая и обезоруживая – огненной мимикой, перекатами низкого голоса, жестами рук, чаще всего со сжатыми кулаками – бессильной угрозой всему в мире неправильному, однако же неизменному.

Я по сравнению с ним был из богатой семьи. Его мать добивалась от городской управы денежной прибавки на его одёжу, обувку. Незаменимый для глубоких споров, я был толстокож на всякий такой деликатный счёт. Не задумывался, отчего только раз он позволил мне зайти к нему домой и тут же поспешил увести, хотя мне всё было там интересно. Импульсивно открытый для всех и готовый всех за собой увести, в один миг становился он холодно непроницаем, если видел в соседе по жизни насмешку, враждебность ко всему мечтательному. Уж тут наши с ним мозги работали «на одной волне», – и диву даюсь, что только в пожилую нашу переписку узнал я о пропаже его отца на лимане – а до того всю жизнь считал, что мой друг безотцовщина.

Распыляясь в мечты и идеи, мы с трудом конденсировались обратно в реальность. Скреплял нас в том прирождённый южный юмор, с дозой сарказма ко всему что вокруг. (Позже это помогло моему другу обрести свой стиль как журналисту и фельетонисту местного пошиба) Вот мы с ним на уроке пения: на них, как известно, можно было делать что угодно, только не петь. Заседаем на задней парте и «творчески осмысляем» картинки в учебнике. Там двое мальчиков-туристов с усталыми лицами отдыхают на камне, привалившись друг к другу спинами. Он секунду думает, потом дорисовывает верёвку – и вот они уже связанные заложники, уныло ожидающие своей участи... На школьных переменах он изобрёл для нас игру «Режиссёр и актёр», в одиноком и тёмном конце коридора. «Дубль один!»: я крадусь по лестнице, изображая в фильме шпиона с пистолетом. Он, режиссёр, с одобрением смотрит: пока всё как положено. Последний кадр: нападение, погоня, перестрелка... Он включается в действие, прыгает вперёд: «Стой! Руки вверх!..» А я тут вроде как недоучил роль – и вместо бешеной пальбы на это ему: «Что-что Вы сказали?..» Он в гневе, отчаянии: «Ах ты гад! – сколько плёнки перепортили из-за тебя!.. Ты хоть знаешь, какие на наши фильмы налоги людям нужно платить?!..» «Дубль два!» – меняемся местами. Мы играли в это азартно, дни напролёт, перебирая все доступные средства для выражения заботы о народном имуществе и ответственности творческих лиц.

Бывало, вызывают меня к доске отвечать – а я и впрямь чего-то недоучил – оступившийся на ровном месте святой. Стою и выдумываю заменитель истины – учиха всё уже поняла и начинает каверзничать. Все в классе конечно довольны, но умеренно, даже сочувственно – «скоро и сами там будем!» Но вон там, в самом конце – самый близкий, драгоценный мне облик – он так не настроен! Это вулкан сарказма: разинутый рот, горящий наслаждением взгляд, бесшумно, но яростно аплодирующие ладони... Ещё бы: лучший друг, единомышленник и соавтор с бульканьем идёт ко дну! Глядя на него, я окончательно всё забываю и с двойкой в дневнике по привычке хандрю: что-то будет дома?!.. (Ровным счётом ничего не бывало). И почему, почему так тоскливо всё это переживалось тогда – и таким счастливым и лучезарным предстаёт теперь? Это справедливо, что бывал мой друг скрытно удовлетворён, когда я из беззаботного хорошего мальчика превращался в грустного и пугливого. Но умел, когда хотел, быть и участливым утешителем. В такие дни мы с ним возвращались домой самым длинным путём: перелазили через забор в двух шагах от ворот, обходили лишний квартал... Делаем привал – он привычно озирается, достаёт пачку, закуривает. Суёт мне бычок: «Попробуй – помогает! В себя тяни!..» А потом: «Знаешь, Витька, вот я думал о том, что ты вчера говорил – что наша вселенная замкнута на себя. Так что же это получается: всё наше пространство вместе со временем в этой петле? А вдруг из-за этого мы будем оживать после смерти снова и снова?»

Я в ту пору начал догадываться (а он будто всегда про то знал), что мир наш не так благолепно устроен, чтоб не мечтать о каком-то ином. Многие скажут: «Мы сами должны этот свой мир переделать!» Пожелаю таким остаться правыми – или хотя бы просто остаться. Пробьются они куда-либо или же нет – да только жизнь наша ценна не столько случайными и скудными в ней успехами, сколько нашим неутолённым желанием всего правильного и прекрасного. Долго после того, уже на перевале жизни, я возжелал, чтобы детские мои догадки исполнились – и идеальный мир не только призрачно являлся бы мне, но и был с философской достоверностью подтверждён. Мой друг ранний тому свидетель и соучастник – и не вникая слишком в мои заумные поиски, видел в общем и целом дальше меня.

 

 

Заместитель

 

Настали каникулы, и счастливое лето покатилось по склону, звонко отщёлкивая солнечные утра. Даже задачек на лето не задали: просыпаюсь и тотчас достаю с полу вчерашнюю книжку, со своими к ней комментариями. Звездолёт на «солнечном ветре». Да зачем Солнце?  -поставить на корме помощнее прожектор, направить свет на мачты с парусами – марселя, кливера, стаксили... И помчимся мы далеко-далеко. Но что такое луч света? Почему он может на что-то давить, что-то двигать, но притом не быть вечным двигателем? В книгах догадались популяризировать для меня эйнштейнову относительность, а его же фотонную теорию проглядели – и я измечтался... Далеко ещё отсюда до поздней любви моей жизни – философии науки. Но уже тянусь куда-то в ту сторону – вижу умом, как «ощущает» пространство присутствие в нём тяжёлой материи и напряжённое ею, сворачивается в клубок геодезических линий – предначертанных для всякой вещи её судьбоносных путей. Мысленно пролетая возле космической «чёрной дыры», наблюдаю, как исчезает во мраке всё ею захваченное – потом сам увлекаюсь ненасытным мальстрёмом – в этом падении бытие моё замедляется, растягивается – вот-вот начну бесконечно сплющиваться в размерах, только незаметно для себя самого и не больно.

Ум работает не по-школьному бодро и требует сахара. Достаю из коробки один за одним рафинадные кубики – верчусь в кровати и так и этак, читаю лёжа на спине, на животе, на боках, свесившись на пол вниз головой – пока разжёванный сахар не затекает мне в нос и чуть ли не в мозг. Это значит, пора вставать и стремительно двигаться. Вскакиваю, натягиваю пропыленные брюки, босиком седлаю велик, и – куда подальше...

Велик у меня не такой как у всех в городке. Называется «Дорожный», но по статям своим самый что ни есть внедорожный. Сработан на военном заводе в славном городе Пенза – будто во славу русских дорог, что тянутся и петляют по весям необозримым, сужаясь и пропадая в самых интересных природных местах. Тяжеловатый немного, отменно он стоек к ударам, отзывчив и к скорости: раз её наберёшь – и катишь легко по всякой целине, замирая в невесомости после ухабов. И судьба его была драматичной и славной. Когда после школы уехал я учиться в областной центр, этот мой велик, уже хорошо заезженный, выпросил у меня «на пару дней» успевший возвратиться лучший мой друг. И конечно добил его, доконал – даже в этом, как и во всём, вызывая моё восхищение.

С моей улицы поворот на улочку Плавневую, в сторону лимана, – на этом пути пересекает её Огородная, а в самом конце Заливная. Эта последняя уже призрак улицы – слегка застроенная пограничная межа меж человеческим и природным. По одну её сторону густая стена камышей, остаток первозданных плавней, далеко заходит в лиман; по другую – редкие домишки с огородиками. Начиналась тропою в болотах – потом засыпали её глиной, расширяли, но не ровняли – так и застыла она покатыми волнами и во всякую пору широченными лужами. Обосновались тут жители негородские – полудикие, просмоленные будто их лодки, дочерна загорелые старики, промышляющие рыболовлей ради скудного прожитка. А также и их молодое потомство – уже настоящие браконьеры «за длинным рублём». Жить тут хлопотно: что ни год, разойдётся сильный восточный ветер, гонит в лиман через гирло морскую воду, затопляя низины. До моей улицы не доходило, но подступало снизу, с земли – и в нашем глубоком подвале был виден со входа внизу холодный мертвенный блеск.

На этой Заливной улочке из-за камышовой стены слышен то ласковый плеск, то глухой рокот, а то и медвежий рёв. Это звуки и знаки основных наших ветров. Южак (низовка) дует от берега, и волнения почти нет. Восточный – предвестник наката большой воды – хотя обычно, покруживши день или два, переходит на западный румб и всё выдувает обратно. Лиман тогда быстро мелеет, и далеко обнажается дно. Север (горышняк) – сплошные шторма, буруны, шумный и чёрный от ила прибой. Самый противный ветряной прихвостень – юго-восток – несильный, но стойкий, долгоиграющий. Дни за днями бегут от него волны-барашки – всё мелководье ходит от них вверх-вниз в тягучем ритме – и вся рыба вместе с рыбаками впадает в летаргический сон.

 

***

На этой диковатой улице жил наш одноклассник Славик. Как приятеля я получил его в наследство от Лебедя, когда тот с матерью нас покинул. Он и мой друг вместе росли в одном дворе до переселения семьи Славика сюда, поближе к большой воде. Отец его имел на то причины: слыл он в городке одним из самых рисковых и удачливых ночных браконьеров. А днём шоферил на своём грузовом ЗИЛе – и куда пошлёт начальство, и конечно втайне от него «налево». Был он на людях самый обычный, а в семье беспощадный деспот. Нещадно лупил сынка и за дело и без дела, и даже, как тот мне сам рассказывал, душил иногда его в гневе за горло. Славик был старше нас с Лебедем – неисправимый второгодник. Учиться не хотел и просто не мог: заставив себя сесть за учебник, тут же над ним засыпал. Двойки, разносы учительниц принимал терпеливо и без раскаяния, зная внутри у себя, чтó ему нужно от жизни. И как раз за плохую учёбу отец его не наказывал: были оба согласны, что дело это пустое.

Как же мне было странно тогда – а теперь и вдвойне – что, выросши закалённым и жизнелюбивым, а превыше всего практичным, сохранил в себе наш приятель врождённую доброту. С ним отлично было проводить время: если хочешь высказаться, выслушает тебя до конца – о чём угодно, даже о высоких материях. И хотя не поймёт, промолчит, глядя тебе в глаза с какой-то хорошей, мудрой улыбкой. Он делился со мной про наезды отца, но не жаловался, а как бы недоумевал: «Зачем всё это?..» и грустно пожимал плечами. Но про тайну его вместе с отцом ночных похождений я до поры совсем не догадывался.

Образцовый был он хозяйственный малый и расчётливый в умную меру: когда-то мог быть и щедрым, а когда-то прижимистым. Он приглашал меня к себе, когда был дома один – помочь ему с уроками, чтоб не совсем уже заедали в школе. После наших занятий кипятил большой чайник и прямо в нём заваривал полпачки чая, добавляя жменю лепестков розы. У него в гостях я впервые чувствовал себя взрослым – чего никогда не бывало с Лебедем. Мы посиживали и степенно чаевали как настоящие провинциалы – обсуждали житье-бытье, виды на будущее и даже немного мечтали. Он ставил на проигрыватель пластинку с подходящей ко случаю песенкой, если кто помнит: «Умчи меня, олень, в свою страну оленью!..» Потом вёл меня смотреть их двор и хозяйство – пристройки и закуты с домашней живностью. Но ни разу не пустил в уголок, где жила ондатра, которую он сам поймал в плавнях. Мне очень хотелось увидеть, но он сказал «нельзя»: видимо выращивали на мех, и лишние взгляды были ей не показаны. Потом пора ему было работать что поручил отец – обкручивать стены дома проволокой вокруг вбитых гвоздей, для новой штукатурки. «Дай мне попробовать!» Толстая проволока едва гнулась под моими руками. Он взглянул и отнял у меня плоскогубцы. «Смотри как провисает – а должна быть как струна!» – и показал, как это делается. Я оценил площадь всех стен – и почтительно умолк.

По воскресеньям он звал меня прогуляться по-взрослому «в город, в кино». «Только возьмём с собой эту вашу штуку, ладно?» «Штука» эта была приёмник «ВЭФ» с длинной выдвижной антенной – я выпрашивал его у родителей и за воротами передавал ему, как он просил. Тяжеловата была эта ноша, но он нёс её туда и обратно без устали, на полусогнутом локте – крутил регуляторы, водил антенной, отыскивая модную музыку – и всё поглядывал на встречных девчат. Специально для этих походов он одевал новый костюм – пиджачную пару в строгую тёмную клетку. Дорогой мой Славик, милый персонаж Флобера!.. Моя мама ставила мне в пример, как он импозантно выглядит – не то, что я, охламон! Что там посылали ему глазками девчата, я не вникал, но однажды под вечер приёмник чуть не отобрала у нас взрослая шпана – кое-как обошлось.

Подоспел школьный экзамен по математике. Накануне по настоянию моих родителей пошли мы вместе со Славиком на консультацию к Еве Исааковне. Среди пришедших смотрелись мы самыми примерными, чинными, неравнодушными к оценке – а он-то пошёл лишь за компанию со мной! В самый разгар математических объяснений во мне вдруг проснулась активность: страсть как потянуло побороться с приятелем! Мы с ним сцепились за партой – всё с неё с треском полетело на пол... Ева прогнала нас тоже с треском и велела на экзамен приходить последними. Я всю ночь дрожал от страха и получил пятёрку, а Славик отлично выспался – с пересдачей на осень. Чувство вины переполняло меня: я подошёл к нему, пытался найти слова... Он улыбнулся как умел только он – добро, открыто, без всякой утайки. «Да что ты! – ничего, переживём...» И впрямь ничего – что ему двойки и пересдачи, чуть больше их или меньше? Уж он-то знал, как ему строить жизнь и о чём мечтать.

И начал застройку удачно: после школы в армию, там окончил какие-то курсы (благо это не школа), вернулся к нам, работал на рыбоконсервном заводе ремонтником, женился, заимел сына. Но отец его хотя и поутих, и зауважал сына, всё лепил из него преемника по главному своему тайному и прибыльному делу.

В наших краях браконьеры двух сортов. Одни работают: ставят вечером сети в укромных местах, приплывают утром, вынимают добычу – всё нормально, по-человечески. А другие, много удачливее, выслеживают первых и по ночам чистят их сети. Как-то мы с Лебедем отправились на дальнюю рыбалку, за порт. Вышли затемно – и с первым светом повстречали Славика: он шёл навстречу, толкая сбоку велосипед с огромным мокрым мешком на багажнике. Перекинулись словом, разошлись, и Лебедь сказал мне: «Его отец днём разузнаёт на моторке, где чьи сети стоят – и ночью его туда посылает. Знаешь, сколько они сейчас заработают на этом мешке?..»

Но знаю я только одно – то же, что все или почти все. Одним холодным весенним днём тело Славика прибило к берегу чёрным от ила прибоем. В той самой стороне, за портом. Остальное домыслы. Приятель наш, опытный во всём, был всё же слишком душевный для своего тайного дела – а такой не может не сознавать свою неправоту. Но что такое сознать свою неправоту тусклым рассветом, на глубокой воде, вдали от жилья и людей – и перед кем-то вдруг объявившимся из тумана и обиженным тобой? Это прямой сигнал тому встречному – и приговор себе. Ведь что в этот миг нужно этому встречному? Не проучить виновного, не возместить от него свой убыток. А только выплеснуть всю свою злостную муть, что годами копилась внутри – вложить её в один удар веслом...

Я в ту пору жил уже на чужбине, а Лебедь был на похоронах. Рассказывал мне потом, что у отца Славика «на лице лица не было». А после поминок – ну, это же Лебедь, а не кто-нибудь – затосковал, забрёл вечером в парк, там напился, забуянил, набил кому-то морду, получил и сам... Очнулся в ментуре, и как водится – провал в памяти. Когда я приехал, пошли мы с ним на кладбище навестить могилу нашего друга: искали-искали, но так ничего и не нашли...

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка