Комментарий |

Розы и нефть (Грозный, которого нет.)

 

 

 
Грозный, Ленина, 34. Снимок сделан из окна трамвая
 
 
 
 
Того города с запахом роз и горящих факелов уже нет, — взлетел на воздух. Вместе со своими заводами и фабриками, парками и мостами, университетами и стадионами — взлетел. Когда ГРОЗНЫЙ восстановят, это будет совсем чужой город, с другой интонацией и незнакомым характером. Тот, прежний — там, над облаками, очертания которых так отчётливы в синеве кавказского неба, что легко представить на них ангелов в перьях и бывший город в благоденствии.
 
У каждого случается или не случается роман с тем местом, в которое заносит судьба, и только место, в котором вырос, вне этого контекста, потому что становится частью тебя самого. Как часть себя, его и вспоминаю.
Было такое представление у нас, грозненских детей, что Грозный плавает на подземном озере из густой, насыщенной парафинами, нефти. Вся жизнь была пропитана ею: воздух, река, газетные строчки, кусочки чёрной смолы, выпавшие из грузовиков, — мы подбирали их и зачем-то пытались жевать. Запах прожаренных продуктов нефти начинал проникать в вагоны поезда сразу же при въезде в индустриальный район Грозного — Заводской, бывший Сталинский. То был одновременно запах дома. После нефтеперегонных заводов , громадных цистерн и дымных факелов железнодорожный ВОКЗАЛ встречал пассажиров тёплым розовым кирпичом увитых виноградом стен.
 
Сказать, что детство моё прошло на вокзале, будет неправдой. Но оно прошло на вокзале. Я выросла напротив вокзала, я освоила его пространство так, как это может ребёнок, ещё непоколебимый во мнении, что земля плоская. Тогда, чтобы пройти на перрон, где присутствовало настроение чеховской прозы, нужно было купить билет. У входа цветочницы торговали тугими вениками цветов с неизменной георгиной в центре и в жабо из папоротника. Вечерами по перрону прогуливались дамы под ручку с кавалерами, вдыхая запах дальних странствий вместе с парами горюче-смазочных материалов и толикой мочи, доносящейся из-под вагонов. Пероксидные блондинки в белых крахмальных наколках стояли за передвижными прилавками, полными лимонада и выпечки из привокзального ресторана.
 
Этот РЕСТОРАН был первым в моей жизни заведением общепита, из тех, что мне довелось посетить. Дебют получился удачным. Свет потоками лился в пустой зал сквозь высокие чистые окна. Белизна льняных скатертей, архитектурные сооружения из жёстких салфеток, тяжёлый мельхиор и высокие бокалы с шипящим в них "Нарзаном", — всё свидетельствовало о том, что церемония принятия пищи здесь вознесена над обыденностью. Кавказский борщ в тарелке с золотой каёмкой, прерванной золотой же надписью "Ресторан", был иного вкуса, чем мамин, но вполне. Шашлык плотно сидел на вертеле и жевался. Пожилой официант в белом кителе обслуживал нас так, как если бы мы и взаправду были чем-то замечательны, и ради этого он спустился с официантского Олимпа.
 
По обе стороны от здания вокзала к перрону прилегали скверы. В том из них, что от здания вокзала был на сто метров ближе к Баку, имелся круглый фонтан. В то время, когда я освободилась от сопровождения взрослыми, фонтан был сух, но сквер — чист и абсолютно безопасен для детских игр. Ни разу за всё время моего детства на вокзале в окружении приезжающих и уезжающих людей, не произошло ничего такого, что могло бы испугать нас или наших родителей настолько, чтобы на ИГРЫ в привокзальных скверах был наложен запрет. В сквере с фонтаном несчётное количество раз "казаки" побеждали "разбойников" и наоборот, "ходили в гости к боярам", "сердился садовник", море "волновалось" и "замирало", "колечко" опускалось в сложенные ладошки, звенел "испорченный телефон". На том фонтане мы, охваченные страхом, читали вслух "Дневник Анны Франк" и "Четвёртую высоту". Среди нас были группировки, постоянно перетекающие друг в друга, но не было случаев остракизма. О жестокости не могло быть и речи. Одна девочка постоянно должна была таскать за собой умственно неполноценную сестрёнку трёх лет, — ей сочувствовали. Чтобы случайно не загнали домой, мы бегали в привокзальный туалет — кирпичное строение в том сквере рядом с вокзалом, что был ближе к Москве. За несколько лет регулярных посещений нам не встретилось ни одного спекулянта или извращенца.
 
Перед зданием вокзала простиралась площадь в обрамлении старых деревьев с видом на квартал из четырёх хрущёвских пятиэтажек с магазином "ГАСТРОНОМ". В нём рядом с охлаждаемыми в белых судках жирами — говяжий, бараний, "Белорусский" и комбинированный, имелось большое чёрное колесо паюсной икры в жестяной банке за семнадцать рублей. Белый хлеб отсутствовал.
 
Жизнь моя на прилегающем к вокзалу квартале началась в доме номер шестнадцать по параллельной рельсам улице Рабочей, когда хрущёвских пятиэтажек ещё не было в помине, и КВАРТАЛ представлял из себя расположенную по периметру череду разнокалиберных домов, лавок и магазинчиков, соединённых графитом старых заборов с калитками на тяжёлых засовах. По дворам на цепях сидели кавказские овчарки — "акбары" и "казбеки", — спускаемые на ночь и кувыркавшиеся в её тёплом бархате до момента, когда начинали горланить петухи. Живые голоса, однако, перекрывались шумом улицы, топонимика которой не могла быть оспорена. Грузовики с облезлыми деревянными кузовами голубого цвета, увешенными железными цепями, узконосые синие автобусы, цистерны с чем-то вонючим, защитного цвета пыльные газики, мотоциклы с колясками неслись по ней с беспощадным грохотом неодушевлённых предметов. В скрежете несущегося металла мелькал стучащий копытами и колесами гужевой ТРАНСПОРТ, на котором вплоть до середины семидесятых в Грозном развозили хлеб. В моей памяти лошади и железо несутся по Рабочей с одинаковой скоростью.
 
Грозненская пыль вроде библейского праха — тонкая, желтоватая, вкусно пахнущая под дождём, въедливая в обувь и мебель, вздымалась и досаждала. Между дорогой и тротуаром для защиты от пыли жители Рабочей выращивали немыслимо густое травянистое растение, называемое "вениками".
 
УЛИЦА отдыхала по полдня два раза в год, когда её перекрывали для праздничных демонстраций. Устанавливалась непривычная тишина, подчёркиваемая сначала едва доносящейся, а с приближением колонн, всё более нарастающей духовой музыкой. Шеренги нарядных грозненцев роняли на дорогу ветки сирени в мае и хризантем в ноябре. Волны праздничной энергии, плещась между домами, доставали меня, четырёхлетнюю, сидящую на крыльце парадного входа в синей матроске из колючей шерсти и куском пирога с абрикосовым вареньем.
 
Чистоту тротуаров поддерживали домовладельцы, подменяя друг друга в случае болезни. За этим строго следил УЧАСТКОВЫЙ милиционер, каждое утро, проходя с инспекцией. От его бдительного ока не ускользали ни перегоревшая лампочка над номером дома, ни флаг, не вывешенный в канун праздников или выборов. Меня огорчал его рост. Антипод дяди Стёпы, он был приземист, суров, наполеонист. БАБУШКА его жаловала. Будучи квартальной, с треугольной печатью, она держала себя с уверенностью и достоинством, соответствующими уровню её положения в структуре государственной власти.
 
Положение открывало некоторые возможности. Позади нашего дома, где кончался сарай с углём и дровами, за тутовым деревом, плодоносящим в результате прививки как чёрными, так и белыми плодами, располагался двор пожилых бездетных кумыков. Бабушка была их соседкой с шестнадцати лет, когда она, выданная замуж, поселилась в этом квартале. Много спустя я узнала, что они были никакие не кумыки, а чеченцы. В войну, в тот трагический для чеченцев момент, когда их в срочном порядке эвакуировали, случилось так, что тогдашний участковый был кем-то убит. Бабушка сожгла квартальную книгу, заявив, что она была взята у неё убитым милиционером, который перед своей смертью как раз собрал у всех документы для мобилизационных нужд. Соседи-чеченцы были объявлены кумыками и пересидели высылку за спиной бабушкиного дома. Я знала их замкнутыми стариками.
 
По свидетельству бабушки, в войну чеченцы всячески сопротивлялись мобилизации на фронт. Если не удавалось уклониться, они проходили курс, получали обмундирование, оружие, грузились в вагоны, следующие на фронт, но в близи станции Алды выпрыгивали с оружием и скрывались в горах. Сама она — вдова, старший сын которой погиб под Новороссийском, копала окопы на подступах к городу, за что была удостоена медали "За Оборону Кавказа".
 
Хотя эту награду получили абсолютно все, кто копал окопы, она гордилась ею и хранила вместе с квартальной печатью в фарфоровой корзинке под крышкой из аппетитных фарфоровых же грибов, украшающей швейную машинку "Зингер". С помощью этой машинки, а также вязания платков она, вырастила и выучила оставшихся троих детей. Ножная ШВЕЙНАЯ МАШИНКА "Зингер", купленная ещё до революции, была свидетельницей многих событий в истории Грозного и моей семьи. Она была конфискована дважды: в семнадцатом году вместе со всем ценным имуществом, фаэтоном и белой лошадью Ниной, которая, когда её уводили, заплакала настоящими слезами, — революция нуждалась в лошадях, — а затем после нэпа, когда даже шапка была снята прямо с головы старшего сына бабушки как предмет роскоши. Дядя Серёжа ходил без шапки, но, будучи крепким мальчиком, не заболел, — позже погиб под Новороссийском. В случаях обеих конфискаций челнок из машинки был утаён предприимчивой бабушкой, машинка выкуплена на аукционе за бесценок и возвращена на прежнее место. Настал день, и она взлетела на воздух, чтобы оказаться в том пространстве над облаками, где теперь обретается Грозный. Сама машинка ещё в семнадцатом году поняла, что обречена. Чтобы строить очередной правильный мир, просто необходимо взрывать критическую массу швейных машинок.
 
Названия улиц в центре города отражали славное революционное прошлое города. Рабочую пересекали упиравшиеся в вокзал улицы Гвардейская, Комсомольская и проспект Орджоникидзе. Последний назывался проспектом, потому что по нему ходил ТРАМВАЙ, который делал кольцо сбоку от привокзальной площади. В этом кольце было поймано несколько жилых домов с незавидной судьбой быть с шумом огибаемыми. Трамвай возил не только до рынка, но и до Главпочтамта, от которого, всем известно, замеряется километраж, и дальше мимо стадиона "Динамо" в ту сторону города, которая была мне мало знакома.
 
Поэзии нет в автобусах. Может быть потому, что в них мало электричества и пахнет выхлопом? То ли дело трамвай — красный, светлый, чистый. Правда, ребёнком меня даже в них укачивало по дороге в музыкальную школу. МУЗЫКАЛКА… Не было в Грозном матери, — из тех, что считали себя образованными, — которая бы не желала дать своему ребёнку музыкальное образование. Из окна каждой квартиры доносились гаммы. Случайно забежавший гость был неизменно подвергаем пытке прослушивания очередного этюда Черни, исполненного нетвёрдыми пальчиками. Сложившаяся аудитория меломанов при республиканской филармонии, жаждала концертов местного симфонического оркестра, приезжих артистов и Лисициана. Трамвай был неизбежен.
 
Для выявления музыкальной пригодности, меня отвели не к кому-нибудь, а к дирижёру филармонии домой, в его большую квартиру с синими шторами, свисающими со сталинских потолков, и чёрным кашалотом рояля. Я хлопала вслед за дирижёром в ладоши, повторяла мелодии и, повернувшись спиной, угадывала количество звуков в аккордах. Маме было сказано, что у дочки абсолютный музыкальный слух, и при прилежании она несомненно станет хорошей музыкантшей. Мама вышла от дирижёра с твёрдым лицом человека, осознавшего свою важность в предстоящей миссии.
 
Это было вторым началом конца того, что было счастливым грозненским детством. Первым — был ДЕТСКИЙ САД, куда я попала достаточно поздно, уже отвыкшая от дневного сна. За полтора года в нём я ни разу не уснула, несмотря на то, что воспитательница пробовала всё — даже держала свои пальцы у меня на веках по получасу, — такая забота о детях была в детских учреждениях ЧИАССР. Я плохо ела казённую еду, хотя сейчас должна признать, что она была достаточно хорошей: борщи, пирожки, котлеты, компоты — всё готовилось тут же поваром и отличалось свежестью. Нас вывозили на летнюю дачу на Чёрное море в Гантиади, учили лепке из пахнущей подсолнечным маслом белой глины. Грех жаловаться, и, тем не менее, садик вызывал во мне глубокое отвращение. В этом отвращении лежит разгадка многих отвращений как таковых.
 
Принята я была в музыкальную школу на другом конце города в Заводском районе, бывшем Сталинском. Приходилось ездить на трамвае по всей длине проспекта Орджоникидзе до базара, а потом делать пересадку и ещё в два раза дольше ехать до остановки, кажется, "Стадион", чтобы сорок пять минут сидеть в обществе педагогически беспомощной выпускницы музыкального училища — очень сильно беременной.
 
Было одно утешение: большой ухоженный ПАРК с мощным фонтаном и необыкновенными розами, сквозь который меня тащили от остановки к школе. Я тормозила, как могла, стараясь идти самым медленным шагом, чтобы отдышаться от трамвайной болезни и налюбоваться на каскад клумб, обнесённых самшитом, кипящий всевозможными розами — от мелких китайских, похожих на пенки малинового варенья, до больших бархатисто-бордовых с переливами алого, украшающих блестящие зелёные кроны на штамбах. РОЗЫ чувствовали себя в Грозном, как у себя дома где-нибудь в Персии.
 
С тех пор мне пришлось повидать регулярные сады в разных уголках земли: в Крыму, в Париже, в Лондоне, — должна признаться, что грозненские парки в конце шестидесятых были на самом высочайшем уровне, как по дизайну, так и по степени ухоженности растений. Тёплый, умеренно влажный климат в сочетании с плодородной почвой и обилием воды, способствовал высвобождению всего заложенного во флоре потенциала. Грозненские бабушки и те выращивали хризантемы, достойные японских выставок.
 
По широким тротуарам Комсомольской с её старыми ясенями и длинными рядами кустов снежноягодника, я ходила в Среднюю школу, волоча тяжёлый портфель, источавший запах поражений. Двадцать спешных минут туда и тридцать — обратно с прохладцей. Но тяготела я к третьей параллельной улице — Гвардейской, богатой деревенскими впечатлениями: цвели душистые акации, из жёлтого шиповника, гудящего пчёлами, выглядывали котята, сквозь заборы просачивались куры-несушки, теряющие свои яйца под кустами. Возле одного из домов несколько лет подряд лежал миролюбивый ирландский сеттер с медно-шёлковыми ушами. Ближе к центру города одной своей стороной улица начинала обрываться в речку Сунжу. Самая свихнувшаяся из всех, которые я когда-либо знала, РЕКА эта прорыла в халве грозненской земли слаломную трассу и по сей день несёт по ней свои жёлтые воды с неистовством и пеной у рта.
 
Гвардейская доставляла пешеходов к широкой площади, по которой полукругом шли машины. Они пронизывали НАБЕРЕЖНЫЕ ПАРКИ в ожерельях из кирпичных стен, беленных извёсткой и пересекали ажурный Ленинский мост. За мостом на Партизанской в тени старых деревьев, находилось дореволюционное здание музыкальной школы, которую я посещала, начиная с третьего класса с несколько большим энтузиазмом, благодаря замечательной учительнице Евгении Герасимовне Шабаньянц.
 
Хороши были парки вдоль Сунжи! Вспоминая работу работников грозненского садового хозяйства в начале шестидесятых, нельзя благодарному человеку не прийти в состояние аффектированной признательности. Если город имел что-то выдающееся в те годы, то САДОВНИКИ его были точно в этом замешаны. За ними чувствовалась традиция и страстная любовь к своему делу. Ковры из петуний, маргариток и душистой lobularia maritima, которую мы называли кашкой, щедро расстилались вокруг бьющих фонтанов. В семидесятых каменные заборы были снесены, парки наполнились выхлопными газами, а клумбы — петушиными гребешками en masse. По-видимому, к тому времени все хорошие садовники уже вымерли. Но пока они ещё были живы, городской парк с аттракционами и открытой сценой, известный горожанам как ТРЕК, полнился чудесами хорошо спланированной флоры, и даже фауна имелась, — на острове посреди пруда долгое время жили павлины. Кавалеры катали дам на взятых напрокат лодках в атмосфере слащавой провинциальной идиллии, за которую я бы многое отдала сейчас.
 
Но вернёмся на вокзал. На другом конце Гвардейской, прямо напротив нашего квартала стоял ДОМ, в народе называемый Топаловским. В этом большом таинственном доме из аккуратного тёмно-красного кирпича жила моя подружка по играм Людочка Ц. До революции им владел некто Топалов, которого знала моя бабушка. Тогда он был гостиницей со всевозможными услугами, включая амурные, как мне сообщил под большим секретом кто-то из старших детей. Широкая лестница в подъезде вела к квартирам на втором этаже, в которых мне не привелось побывать. В нижнем же этаже имелся большой зал, превращённый в склад. Сквозь окна просматривался потолок с лепниной. Со двора по крутой винтовой лестнице можно было поднять в длинный светлый коридор с кухонными шкафами и плитами, из которого множество дверей открывалось в небольшие комнатки. В одной из таких комнаток Людочка жила со своей бабушкой, страшно гордившейся своим именем Нина. Между стёклами окна у неё всегда стояла огромная бутыль с вишнёвой наливкой. Комната могла похвалиться двумя железными кроватками, славянским шкафом и столом с тремя стульями. Единственным украшением были ходики с кошкой, глаза у которой двигались в ритме с маятником.
Людочка — красиво причёсанная брюнеточка с алой атласной ленточкой в волнистых волосах, в белых носочках, не обделённая любовью и заботой, была существом жизнерадостным и приятным в общении. Она имела слабость к двенадцатилетнему потомку бывшего домовладельца Котику Топалову. ДЕТИ в Грозном были замечательно хороши собой.
 
По Рабочей мы с бабушкой ходили в керосинную лавку к Беликовскому мосту на улице Субботников. Этот МОСТ часто преследовал меня в подростковых кошмарах. В них я шла одинёшенька по узкому тротуару, справа неслись грузовики, а слева не было ограждения — тротуар обрывался в Сунжу. Из бетонной балюстрады торчала голая арматура с висящими на ней кусками цемента. Теперь этот сон я пристраиваю к разрушенному Грозному как пророческий. Через Беликовский мост тоже можно было ходить в музыкалку на Партизанской, но он не был украшен скверами. Зато на Субботников пахло хлебом из городской пекарни. Была в этой улице достоевская сумрачность, свой таинственный многоэтажный дом из тёмного кирпича. В его подвале в незапамятные дореволюционные времена бабушка по наводке какого-то эпилептика, сообщившего ей в состоянии транса адрес, разыскала воров, вывезших всё её имущество, пока её несколько часов не было дома. Каким-то чудом мебель ей вернули, кажется, через знакомого кому-то вора.
 
С этим мостом у бабушки были воспоминания самых разных планов, которыми она скупо делилась во время походов за керосином. Приведу два. В гражданскую войну она несёт в лагерь к белым миску с пирожками через мост, по которому проходит линия фронта, надев белую косынку, а по пути назад косынка меняется на красную. Зачем она ходила с пирожками через линию фронта, для меня осталось тайной. Это первое. И второе: её сын Серёжа, убитый впоследствии под Новороссийском, снимался статистом в фильме "Казаки" и нырял с этого моста в стремительную Сунжу, демонстрируя своё умение труппе восхищённых артистов.
 
Благодаря рассказам бабушки и всех, кто его знал, в моём сознании был реконструирован ЛУЧШИЙ ГРОЗНЕНЕЦ ИЗ ТРИДЦАТЫХ. Хорош собой, отличник, Сергей был местной звездой — боксёр, футболист, знавший что такое обожание фанов из подростков, дерущихся за право нести со стадиона его чемоданчик со спортивной формой. Война застала его студентом Института Стали и Сплавов в Орджоникидзе. Были трудности с преодолением брони, но он рвался на фронт и вырвался. Выходил из окружения, переплывал Дон с раненым на спине, первым поднимался в атаку. После его гибели к бабушке приезжали однополчане, чтобы поклониться ей за сына. Один так и сказал: "Я приехал посмотреть, какая мать его родила". Когда подумаешь о том количестве здоровых, красивых и умных, что полегли за матушку Россию в двадцатом веке, с одной стороны удивляешься, что у нас всё ещё есть красивые и умные, а с другой становится понятным некоторое оскудение. "Тучи над городом встали. В воздухе пахнет грозой. С далёкой Нарвской заставы Парень идёт молодой", — напевала бабушка, таща тяжёлую бутыль с керосином, песню, что когда-то напевал её сын. Он ещё и пел.
 
Интересно, как это получилось, что Сергей избыл в себе память о репрессиях, которым была подвергнута семья, и ещё до начала войны стал положительным героем того времени? В нём не было озлобленности.
 
В Гражданскую войну, когда бабушка купала тогда ещё маленького дядю Серёжу, во дворе раздался ВЗРЫВ. Выбежав на крыльцо, она увидела отдельно лежащую ручку. И ножку. Так погиб её самый старший сын. Ребята нашли в Голубинском саду не разорвавшуюся гранату и принесли её домой поиграть, прямо как в анекдоте. Всего погибло трое детей. Выжила девочка, оставшаяся без ноги, она и свидетельствовала. Бабушка легла в постель и десять месяцев не вставала.
 
На месте взрыва перед верандой в шестидесятых стоял сколоченный из досок стол. Не ведая об имевшем место здесь кошмаре, под беседкой из "изабеллы", окутанная дурманящим запахом сизых гроздьев винограда, за этим столом я писала прописи по соседству с огромным астраханским арбузом, разваленным на малиновые полумесяцы. Вглубь двора тянулся сад со всем по одному: вишней, абрикосом, алычой, айвой, персиком, кустом розы и мочалками на заборе по пути к уборной. В том же направлении тянулся ДОМ с застеклённой верандой: вход к бабушке, вход к квартирантам, и вход к нам — четыре небольших комнаты без веранды, пристроенные моим отцом. Следующий дом по улице (это было видно сквозь забор) смотрел своими выходами в нашу сторону и был почти симметричен.
 
В начале шестидесятых, весь квартал пошёл на СЛОМ, и на его месте появилось четыре хрущёвских пятиэтажки, на первом этаже одной их них по Гвардейской улице, мои родители получили маленькую квартиру из двух смежных комнат с крошечной кухней, выходящей прямо в комнату. Мы с братом переживали о том, что квартира на первом, а не на пятом этаже, а бабушка — о том, что квартира. Она не желала "жить в клетушке" и, получив деньги за дом, целый год жила у своего, как она называла, приёмного сына, подыскивая подходящий вариант по её средствам. Покойный дедушка когда-то подобрал на нашем квартале под забором — беспризорного подростка, завшивевшего и исхудалого, и помог ему встать на ноги. ПРИЁМНЫЙ СЫН отплатил добром: когда бабушка оказалась "беспризорной", он приютил её. Габариты бабушкиной викторианской мебели не отвечали новым жизненным меркам. Её задаром с весёлым шумом увезли цыгане, что, само по себе оксюморон. Так что скарба у бабушки оставалось немного — кровать, оттоманка, трельяж и "Зингер".
 
Слом квартала происходил на наших глазах и взрослыми воспринимался тяжело. Меня же, шестилетнюю, стихия разрушения приводила в состояние приподнятого транса. Эти недели вспоминаются в сущностях "свет", "пустота", "начало" и "энергия". Чувство такого рода, видимо, свойственно и взрослому человеку и является тем источником, что даёт энергию и вкус для всякого разрушения. Когда ломали соседний дом, — тот, что был симметричен нашему, — в стене нашли КЛАД. В большой жестяной коробке из-под дореволюционного чая, были найдены пачки денег. Развеянные по ветру, они носились большими и маленькими листами красивой бумаги, застревая в кустах и лужах. Мы с братом набили полные карманы "историческими деньгами". Я принесла купюры бабушке, и она объяснила мне, где керенки, а где царские деньги, добавив про их бессмысленность, что я и без неё знала. Я не знала того, что симметричный дом с кладом и вся земля на квартале когда-то принадлежали дедушке. Ещё он строил церковь и покупал кладбище для бедных.
 
В семье избегали разговоров о прошлом, во всяком случае, при детях. Прошлым запрещено было гордиться, его надо было скрывать, а гордиться следовало настоящим. Теперь, когда поколения не гордившихся отдало свою жизнь советскому времени, гордиться снова категорически воспрещается. ОБЕСЦЕНИВАНИЕ ИТОГОВ ЖИЗНИ одного поколения за другим очередными её хозяевами — воплощённое кощунство и подлежит осуждению. Будь проклят каждый, кто насилует! Память или ещё чего.
 
На углу Рабочей и Комсомольской от бывшего квартала осталось ладненькое одноэтажное ЗДАНИЕ ПАРИКМАХЕРСКОЙ — с высокими окнами, жёлтой штукатуркой и резким запахом женской ухоженности. Там маме делали химию и маникюр, а мне красили мизинчик малиновым лаком. Осколок прошлого сиял скромным топазиком в кольце хрущёвок. Когда мы обосновались в клетушках, но с газом и горячей водой, половина квартала, включая мой бывший двор, была в руинах, среди которых дети, не смотря на запреты, играли. На месте пивнушки со стороны Комсомольской мы устроили археологические раскопки и нарыли массу медных пятаков и других монет дореволюционной чеканки.
 
Втечение трёх лет квартал был застроен. В промежутках между торцами домов появились большие клумбы с гигантскими каннами, среди прохладных листьев которых было так приятно играть в прятки. В нижнем этаже дома на месте пивнушки, было открыто КАФЕ "Лакомка", куда мы заходили пить молочный коктейль и есть мороженое. Современный дизайн кафе казался нам верхом элегантности, запах красного кожезаменителя на высоких табуретах мнился запахом шикарной взрослой жизни, полной изысканной свободы. МОРОЖЕНОЕ в Грозном на моей памяти было такое сливочное, что я покупала лишь то, что за тринадцать копеек, потому что всё, что дороже не могла осилить и на одну треть. Когда я попробовала мороженое в московском "Детском мире", которое, как меня убедили, лучше не бывает, то не нашла в нём ничего особенного. В Грозном оно было лучше.
 
Привокзальный ДВОР кипел жизнью: визжали дети, летали гигантские качели, стучало домино, звенели разбитые мячом стёкла окон, рыдали вокруг нарядных гробов, водружённых на грузовики с опущенными бортами, ожидали выхода невест из заранее известного подъезда, стояли в огромной очереди за белыми булками к заднему окошку "Гастронома". Подъезды убирала уборщица, улицу — дворничиха. В квартирах появились тараканы. Увидев первого, я испытала отвращение, которое приобрело вид фобии. Я смутно догадывалась, что счастье в доме с завтраками под зреющим виноградом со временем изымет из счастья в квартире.
Не было никого во дворе, кто бы ни заметил мой новый красный галстук в тот день, когда я была принята в пионеры. Поздравления сыпались со всех сторон. Оля И. — самый младший ребёнок из многодетной семьи помощника машиниста — принесла мне в подарок книжку "Рассказы о Ленине". В ней я прочла о том, как ненароком забредший к Ульяновым ГОСТЬ получил отворот-поворот от мамы маленького Ильича, потому что она была занята уроком музыки с кем-то из детей. Это не укладывалось в моей голове, очень рано усвоившей понимание святости гостя. Нередко в нашу квартиру, смотрящую прямо на вход в подъезд, поздно вечером стучались с просьбой переночевать на полу. В основном это были солдаты. От еды они всегда отказывались, получали подушки и укладывались спать на полу на своих шинелях. Присутствие чужих людей беспокоило и огорчало меня. На моё недовольство мама отвечала: "Как можно отказать солдату? Ты в своём уме?" Сейчас я вспоминаю смущение и неловкость мальчишек, лежащих между столом и раскладным диваном, на котором спали родители.
 
Притом, что мы жили в ста метрах от вокзала, в подъездах наших домов в то время было чисто. Имелась уборщица, которая периодически даже мыла окна! Интересы младших школьников вращались вокруг дворовых игр, дети постарше рассасывались по спортивным секциям и шахматным кружкам, взрослые подростки не были заметны. Мы играли в школу, готовили маленькие концерты, толпой ходили в детскую библиотеку, спорили, ссорились, мирились. Было место сплетням, зависти, предательству, но в пропорциях, которые не портили общего здоровья среды. Шалости сводились к подбрасыванию из-за кустов кошелька на ниточке или обносу пыльной зелёной кураги возле частного дома где-нибудь на Рабочей, после чего болели животы.
 
Когда родители накопили деньги, чтобы поменять квартиру на трёхкомнатную, мне было двенадцать лет. С первого этажа мы переселились на пятый в ДОМ 34 по улице Ленина. Обладательница узкой и длинной комнаты с видом на площадку перед сияющим по вечерам кинотеатром "Родина", я могла наблюдать толпы нарядных людей, сцены свиданий и — в ясную погоду — баллистические ракеты, сверкающие в далеких отрогах хребта. К окну сбоку прижималась макушка тополя, освещённого фонарём. Засыпая, я неизменно видела тень из шевелящихся листьев на стене у изголовья постели, и слышала рёв моторов, скрежет звон и шум открывающихся и закрывающихся дверей автобусов и трамваев — напротив кинотеатра по обе стороны улицы было скопление остановок.
 
Улица Ленина — живая и радостная, была осенена раскидистыми клёнами и ясенями, создавая густую тень на широких тротуарах, незаменимую южным летом, когда градусник регулярно подскакивает под сорок, и ЖАРА становится нестерпимой. Принять решение срубить эти добрые деревья, несмотря на ропот грозненцев, и заменить их на ёлки мог только бездушный человек. Очень, очень плохой человек. Плохой. Из- за таких и сквозь таких к нам, россиянам, и приходят страшные вещи. Они и начались. Сперва, главным образом пожилые женщины, стали падать, как подкошенные, от тепловых ударов. Особенно "ударным" местом была автобусная остановка, стратегически размещённая посредине моря асфальта и обтекаемая машинами на площади перед новым зданием обкома, где многим приходилось делать пересадку.
 
Но в школьные годы мои прогулки по улице Ленина были украшены роскошными кронами, и на каждом углу стояли продавщицы газированной воды с выбором фруктовых сиропов, и случаев с тепловыми ударами не наблюдалось вплоть до ёлочной шизофрении. Всё на ней имело непосредственное отношение к моей жизни: кинотеатр "Родина", с прилегающим к нему летним залом, церковь Архангела Михаила, филармония, универмаг "Спутник", гастроном "Руслан", поликлиника, мост через Сунжу, скверы "по-над Сунжей", как имели обыкновение говорить в Грозном, с декоративными спусками к воде, как на набережной Сены в Париже. Возле этих спусков с другого берега можно было увидеть старого чеченца на молельном коврике.
 
ЧЕЧЕНЦЫ И ИНГУШИ стали в массовом количестве возвращаться на родину в конце пятидесятых. Но мною их возвращение запечатлелось в виде нашествия стариков и старух в 60-х. Не помню детей — они наверняка были, но я не видела их. Зато стариков, увенчанных минаретами каракулевых шапок, было много. Они бросали вызов жаре длинными вязанными из цветной шерсти носками, резиновыми калошами, шерстяными брюками-галифе и кителями защитного цвета. Замотанные в платки, в платьях по типу укороченного русского сарафана на высокой кокетке с длинными рукавами, подпирая спинами горячий кирпич между витринами "Гастронома", сидели чеченки, широко раздвинув ноги, демонстрируя покрой бумазейных панталон.
 
Улицы Грозного стали грязными. Взгляд против воли натыкался на алую кровь в мокроте на тротуаре — возвращающийся народ не был ни здоровым, ни доброжелательным. Республиканская эпидемиологическая служба развила бешеную работу по выявлению и лечению туберкулёза. ТУБЕРКУЛЁЗНАЯ ПАЛОЧКА была серьёзной угрозой. Всё время, что я училась в школе, детей с уроков таскали на "перке". Дома шли разговоры о трудностях, испытанных горцами во время войны из-за предательства их элиты, которая с нетерпением ждала фашистов. "Народ не может быть виноватым за ошибки своих вождей, — говорила бабушка, — но всегда так, что платить должны все". Чеченцы и заплатили.
 
Кто не заплатил?
 
Дома меня не пугали страшными рассказами, но во дворе я услышала от детей, что от чеченцев лучше быть подальше, — они зарезали девушку, сунули в мешок и бросили в Сунжу. Утешал тот факт, что я ещё ребёнок, а не девушка.
 
Сила детского восприятия порой делает непривычные впечатления травмирующими. Две вещи в Грозном были чрезвычайно тяжелы для моего детского сердца: фронтовики без ног на тележках — красивые мужчины с испитыми лицами, которых грузили на городской транспорт подвернувшиеся прохожие, и — забитые мусульманки. В трамвае они иногда забирались на сидение с ногами. Стоило появиться мальчишке-подростку, естественно чеченцу, они вскакивали, уступая ему место. Нельзя было без боли смотреть на навьюченную, как ишак, женщину, следующую на некотором отдалении позади своего мужа, вышагивающего в своих калошах с руками, сцепленными за спиной, с видом рабовладельца. "Как повезло-то мне, что я не родилась чеченкой!" — думалось при виде таких сцен.
 
Бабушка Людочки Ц. на наши стенания об отношении чеченцев к своих женщинам сказала, что переживать не стоит, потому что чеченка сама хочет быть пьедесталом для мужчины, и никто не может ей запретить этого. "Если бы чеченцы таскали их ридикюли, чеченки бы их не любили", — добавила она. Это несколько примирило меня с положением вещей. Раз они сами хотят, это уже легче. "Они и едят отдельно", — добавила она. Последнее замечание окончательно добило меня — почему не есть вместе? Сидеть за одним столом, есть, беседовать, — почему нет? Что в этом такого?
 
Сказать, что я не чувствовала превосходства в отношении культуры горцев, значит соврать. Мне было шесть лет, когда я переваривала описываемую действительность. Я прекрасно помню установки в семье на уважение к возвращающимся к себе домой народам, на терпимость к их нравам, и всё же болезненность, с которой я воспринимала эти нравы — очень эмоциональная глава моей жизни. С возрастом чувства тупеют. Когда я выросла, от вида чеченских женщин, укладывающих асфальт в сорокоградусную жару или работающих на стройке, сердце моё уже не сжималось так сильно, хотя радости это зрелище не доставляло.
 
Надо сказать, что к тому моменту, когда я оканчивала Среднюю школу, чеченцы и ингуши были уже привычной и существенной составляющей моего мира с их песнями и передачами на гортанном языке по радио, и большим количеством молодёжи. Если сады в Грозном приходили в упадок, то ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ САД испытывал расцвет. Народ был хорош собой. Я не одна в этом мнении, со мной здесь и Александр Дюма, и другие авторы: терские казачки — очень красивые женщины. Но горянки — не хуже. С аккуратно уложенными причёсками, прихотливо повязанные рудиментарными косынками, хорошо, со вкусом одетые, они были очень заметны на улицах города. Вместе с армянами, татами, украинцами и другими они делали грозненский людской ландшафт необыкновенно привлекательным и разнообразным. Женственность на грозненской земле цвела так же триумфально, как и розы. Вечерами главный проспект с площадью Ленина и аллеи на Августовской улице заполнялись нарядной гуляющей публикой, любившей показать себя и полюбоваться на других в свете фонарей и витрин уютными грозненскими вечерами.
 
Медлительные пожилые чеченцы в кителях и каракулях всё так же населяли городской транспорт, но всё меньше и меньше чеченок забиралось с ногами на сидения. Последний раз я видела такую в первом ряду театра на премьере "Отелло" на чеченском языке, — видимо, бабушку кого-то из труппы артистов — выпускников Щукинского училища. В момент, когда Отелло направился душить Дездемону, она спрыгнула с кресла и удалилась. Было начало семидесятых. Чеченцы-подростки стали отказываться занимать освобожденные для них женщинами места в транспорте.
 
Атмосфера в городе была в целом доброжелательная, хотя поначалу в отношениях между возвращающимся народом и населением ощущалась неловкость. В наш класс на второй год поступило несколько мальчиков, практически не говорящих по-русски. Звеньевые октябрятских звёздочек (к таковой относился ряд детей, сидящих друг за другом от первой парты до последней) по указанию учительницы должны были организовать помощь новому октябрёнку. Никто из детей не стремился говорить с ними по-русски, потому что они очень плохо поддерживали инициативу. Я сделала несколько попыток общения с ними, — безуспешных, и оставивших неприятный привкус. Если трудно было мне, представляю, как трудно было включаться в учёбу этим детям. Естественно, многие из них учились плохо и конфликтовали с учителями. Но были и способные ребята. Хасан А., например, хотя и не избавился от лёгкого акцента, в последствии писал замечательные сочинения, которые классная руководительница Зоя Николаевна Попова любила читать вслух. Он во всех отношениях был замечательным мальчиком — спокойный, приветливый, добрый. В старших классах чеченские и ингушские дети стали лидерами или членами маленьких группировок вполне интернационального состава. Во всяком случае, когда в девятом классе неожиданно часть мальчишек заявились в школу обритыми наголо, что вызвало гнев школьной администрации с последующим расследованием, среди них были как русские, так и чеченцы, и евреи, и дети других национальностей. Размежевания по национальному признаку в школе не было.
 
СРЕДНЯЯ ШКОЛА номер три города Грозного в шестидесятых обладала всеми признаками достойного во всех отношениях заведения. Трёхэтажное здание из тёмно-красного кирпича с длинной и широкой лоджией на втором этаже, с широкими входами, ведущие в большое фойе, с центральной и боковыми лестницами, с дубовым паркетом в коридорах, с большими светлыми классами, было удобно и свидетельствовало о прочности и добротности всего института обучения в то время.
 
Поднимаешься по центральной лестнице и первым делом видишь директора — Нину Яковлевну Зеленскую, да будет ей земля пухом, — строгую, немногословную даму, встречающая каждое утро коллектив учителей и поток учеников на втором этаже у дверей своего кабинета. Стриженая голова её всегда была повязана лёгкой косынкой в виде скромной чалмы. Ходили слухи, что косынка скрывала под собой плешь.
 
Авторитетом Нина Яковлевна пользовалась беспрекословным. Учителя никогда не сидели в её присутствии, дети замедляли шаг возле её кабинета, и каждое слово, произнесённое ею, было руководством к самому прилежному поведению. При ней возле каждого окна в коридоре на втором этаже стояло по высокой пальме в большой кадке, и уборщицы восемь часов подряд строгали большие бруски воска на дубовый паркет, мыли подоконники и полировали стёкла до прозрачности. Обязанностью детей было лишь подобрать бумажки в классе после уроков.
 
В буфете имелись непритязательные, но любимые многими детьми песочные пирожные за семь копеек, какао и таблетки антиструмина на каждом столе, скармливаемые детям за завтраком для предупреждения заболеваний щитовидной железы.
 
В том Грозном родители внушали своим детям, что первая УЧИТЕЛЬНИЦА — это вторая мама. Дети воспринимали гиперболу вполне адекватно, полагая, что если и не мама, то статус её очень высок, и всё, что ею ни делается — для нашего же добра. Моя первая учительница — Валентина Васильевна Яковлева, учившая меня первые четыре года в одном и том же классе на первом этаже с видом на стволы высоких ясеней на Комсомольской улице, была такой же непоколебимой частью моей жизни, как и моя семья. Подумать только, четыре года, исключая воскресенья, каникулы и гриппозный карантин, она учила, наставляла, поощряла нас и всячески воздействовала на наши умы! Благодаря ей к пятому классу мы многое могли, а главное, ею была создана та атмосфера ровности, терпимости друг к другу, которая была свойственна и ей самой.
 
В старших классах, когда сменился директор, ввели кабинетную систему. И до этого были КАБИНЕТЫ для тех предметов, которые просто не могут обойтись без них — химии, физики, биологии, но каждый класс имел свою комнату с газетой на стене, шкафами, классными делами, бумагами, — свой дом. Учителя приносили в класс таблицы и карты, штурмуя лестницы и коридоры. С введением кабинетной системы, они расселись по своим кабинетам, а школа пришла в немыслимое движение, заполнилась пылью и стала необыкновенно тесной. Одновременно исчезли пальмы, помутнели окна, а туалеты стали грязными.
 
Началось строительство нового здания цирка напротив школы, но очень медленно. Охвативший нас было энтузиазм исчез, когда мы поняли, что если и пойдём на представления этого цирка, то не с уроков. Убегать с уроков называлось "хилять". Я изредка "хиляла" с урока физкультуры в МУЗЕЙ на проспекте Революции с его Айвазовским, Ярошенко, серебряными кинжалами и чёрными черкесками под стеклом. Помимо экспонатов притягивала сама музейная атмосфера, тот факт, что всё это добро собрано для того, чтобы я приходила и смотрела. Впоследствии музей переехал в новое помещение, его эклектичная коллекция была спрятана в запасники, а по стенам развешены большие портреты чабанов, написанные основными цветами. Для меня музей умер. Мир становился беднее, — завитки бытия выпрямлялись в прямые линии, будущее всё суровее поглядывало в нашу сторону черным квадратом Малевича.
 
Нефтяной ИНСТИТУТ и УНИВЕРСИТЕТ ковали образованных граждан силами достойных во всех отношениях преподавателей, совокупный контингент которых очень украшал людскую панораму Грозного. Трагически погибшего ректора Грозненского университета Виктора Абрамовича Кан-Калика я знала с детства.Помнила его в спектаклях, в которых он участвовал студентом, — мама преподавала английский язык у него в группе и брала меня на вечера. Я любила приходить в здание тогда ещё пединститута, с его большим вестибюлем, огромными гранитными подоконниками, до которых едва дотягивалась и удивительно красивой, как мне казалось, публикой. Возле такого подоконника мама и представила меня своему студенту. Я была польщена его вниманием. Годы спустя я защищала диплом под его руководством. Он был замечательным человеком, педагогом и ректором. Магнетизм его личности легко объяснялся радостным мироощущением и подвижным интеллектом. Лекции его казались очень короткими — так живы они были и неординарны. Человек широких интересов, эрудиции, полный всевозможных идей и планов, он, безусловно, должен был стать ректором вуза, который так любил и которому отдал всю свою жизнь. Его подозвали к машине возле главного корпуса, и он пошёл, и был увезён преступниками, и убит ими, и брошен в лесополосе, и семья металась сначала в неведении, потом — в отчаянии, и ничего нельзя было поправить.
 
…Трамвай резко затормозил, стоящие в нём люди стали заваливаться друг на друга, и одна больно ушибла другую. Между ними начался обмен оскорблениями. Сидевший рядом чеченец с выражением презрения на лице тихо произнёс фразу, которую, тем не менее, все услышали: "Скоро вы все отсюда покатитесь". "Сам ты покатишься", — ответила одна их ругавшихся женщин. Это было в девяносто втором году. Я приехала повидать родителей и город, в котором выросла. Мне хотелось поснимать его для семейного альбома, но после нескольких кадров, снятых на кладбище и из окна трамвая, фотоаппарат сломался. "В следующий приезд", — подумала я, но так случилось, что следующего приезда уже не получилось.
 
Родители мои не хотели покидать свой город, но жизнь становилась всё опаснее — Добрая СОСЕДКА-ЧЕЧЕНКА покупала им хлеб, потому что на улицу выйти было страшно. Если одни чеченцы не давали голодать, то другие приходили с требованием освободить квартиру, угрожая смертью. Муж и свёкор моей двоюродной сестры были расстреляны чеченцами в упор — дом их приглянулся. ЧЕЧЕНЕЦ — ВЛАДЕЛЕЦ ГРУЗОВИКА, бесплатно (!) помог моим родителям не только выехать из Грозного, но и вывезти почти всё имущество до бомбёжки. Дом сестры моей мамы на площади Минутка не пережил бомбёжки. Всё сгорело дотла — мебель, вещи, фотографии, медали, — все свидетельства прожитой ею жизни.
 
По вине жадных до нефти и власти, по вине завистливых к целостности большой и единой страны, лилась кровь,  погибли десятки тысяч людей, был разрушен прекрасный динамичный город.
 
Всё, что случилось в Грозном и с Грозным с тех пор терзало сердце, но не было почему-то слёз. Год за годом: беда, смерти родных, друзей, знакомых — нет слёз. Больно. Жизнь будто пеплом присыпана, праздники — скучные, радости — блеклые. Нет слёз. И вот в Киото набираю в гостинице ванну водой. Что-то ещё не осознанное, но пронзительно знакомое, родное пронзает меня насквозь — запах грозненской воды. Сладкий, горный, неповторимый ЗАПАХ ВОДЫ, — не хлорированной, самой вкусной в мире, незабываемой. В чужом городе чужой страны, сидя в ванне, плачу, наконец, горючими слезами о городе, которого больше нет.
 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка