Проективный словарь философии. Новые понятия и термины. №5. Общество и его фикции. <Как бы> и его спутник <недо>. Как марксизм дружит с платонизмом.
Если в предыдущих выпусках в основном рассматривалась философия
техники, то следующие посвящаются философии общества.
В этом выпуске:
Общество и его фикции. «Как бы» и его спутник «недо». Как марксизм
дружит с платонизмом.
кАк бы (as if, as it were) — союз-философема, обозначающий
условно-симулятивную, «кажимую» природу мироустройства внутри
определенных культур и социумов.
«Как бы» означает: «может быть да, может быть нет»,
т. е. содержит смысловой континуум всех переходов от «реального»
к «фиктивному», в котором невозможно провести дискретные разделения
«истины» и «лжи». Ум, богатый опытом веры и сомнения, надежды
и страха, не торопится переводить предположения в актуальное изложение
факта. Каждое общество развивает свои методы проверки реальности
и действенности своих институций и соответственно обладает разными
степенями их допустимой фиктивности, терпимой фантасмагоричности.
В одних обществах господствует «реалитет», в других
— «фактазия», причудливое сочетание фантазий, выдающих
себя за факты, и фактов, более невероятных, чем сами фантазии.
«У нас все мечта и призрак, все мнится и кажется и чудится, все
только будто бы, как бы, нечто, чтопто...»,— отмечал В. Кюхельбеккер.
Маркиз де Кюстин, который, по словам Герцена, написал «самую занимательную
и умную книгу» о России, так выразил этот «номинативный» и «симулятивный»
характер как бы реальности: «У русских есть лишь названия
всего, но ничего нет в действительности. Россия — страна фасадов.
Прочтите этикетки,— у них есть цивилизация, общество, литература,
театр, искусство, науки, а на самом деле у них нет даже врачей...».
[1]
Не только западный наблюдатель, но и почитатель российских корней,
один из самых искренних и горячих славянофилов Иван Аксаков наблюдает
то же «как бы» в отечественной цивилизации. «Всё у
нас существует будто бы, ничего не кажется серьёзным,
настоящим, а имеет вид чего-то временного, поддельного, показного,
и всё это от самых мелких явлений до самых крупных. У нас будто
бы есть и законы и даже 15 томов свода законов..., а
между тем половины этих управлений в действительности не существует,
а законы не уважаются». [2]
Здесь даже интонационный рисунок сходится с маркизом де Кюстином:
«У них есть цивилизация — а на самом деле...»; «У нас будто бы
есть и законы — а между тем...» Оба писателя, с противоположных
точек зрения, отмечают половинчатость российской цивилизации.
Для маркиза де Кюстина она — недостаточно европейская, для Аксакова
— недостаточно русская, но результат один: номинативный и симулятивный
характер цивилизации. Она усвоена в демонстративных, презентационных,
номенклатурных формах, лишённых как «настоящего европейского»,
так и «внутреннего русского» содержания, и остаётся царством названий
и видимостей.
Одно из проявлений вездесущего «как бы» — вошедший
в обиход в начале 1990-х гг. общественный ритуал под названием
«презентация». В беднеющей и распадающейся империи каждый день
проводятся торжественные «презентации»: то презентируется торговая
биржа, то совместное предприятие, то кинофестиваль, то выставка,
то новый журнал, клуб, партия, движение, ассоциация... Всё это
формы западной цивилизации, которых Россия заждалась за семьдесят
лет общественного вакуума и жадно втягивает их теперь: но в значительной
своей части они не прививаются, а именно что презентируются, как
некогда «потёмкинские деревни». Событие подменяется своей собственной
идеей, схемой, концепцией. Создаются не партии, не предприятия,
а всё новые концепты партий, симулякры предприятий. Если при коммунизме
господствовали идеологические формы «как бы»: планы, отчеты, рапорты,
симуляции выполняемых предначертаний и достигнутых успехов, то
после развала коммунизма преобладают «презентации» — рекламно-визуальные,
коммерческие формы.
В 1990-е годы «как бы», становится фирменным словцом
российского общества — как знак стирающихся граней между «есть»
и «нет». [3] Это можно истолковать и как слабеющее чувство реальности
в условиях почти невероятного, «чудесного» крушения советского
режима и непрерывной череды последующих кризисов, подрывающих
ощущение стабильности. Все становится «как бы»: как
бы демократия и как бы капитализм, как бы деньги и как бы контракты,
как бы общество и как бы семья, как бы жизнь и как бы не-жизнь...
Виртуальность, в форме вездесущего «как бы», проникает во все
клеточки российского языка, миросозерцания и общественных отношений
и как бы заранее готовит их к поголовной компьютеризации. На этой
виртуальности самой действительности, которая тает в мерцающих
знаках собственной условности, уходит в голубой экран, превращается
в компьютерную игру или в фабрику двойников и подделок, построена
мыслеемкая проза Виктора Пелевина и Владимира Сорокина.
Как бы, историческое олицетворяемое образом «потёмкинской
деревни», выступает в России не как политический обман, но как
метафизическое разоблачение обманности всякой цивилизации, всякого
положительного делания. Это видимость такого рода, которая почти
не скрывает своей обманчивости, но и не разрушает её целенаправленно
(как всточная духовная практика ставит целью разрушить Майю, «великую
иллюзию», «сансару»), а заботится об её сохранении в качестве
видимости. О метафизическом и религиозном смысле «как бы»
см. в ст. Недо-.
1. Маркиз де Кюстин. Николаевская Россия, М., изд-во Общества
политкаторжан, 1930, с.79.
2. Материалы для физиологии русского общества. Маленькая хрестоматия
для взрослых. Мнения русских о самих себе. Собрал К. Скальковский.
СПб., типография А. С. Суворина, 1904, с.106.
3. По данным русскоязычного интернета, «как бы» по частоте употребления
в сети (около 4 млн. ) сближается с такими «вездесущими» служебными
словами, как «который», «куда», «над», «потом», «самый». При этом
следует еще учесть, что «как бы» свойственно более устной речи
и реже фиксируется на письме, а «который», напротив, тяготеет
именно к письменному использованию.
Лит.: М. Эпштейн. Философия возможного. Модальности
в мышлении и культуре. СПб., Алетейя, 2001, сс. 59, 201, 244–246,
278.
нЕдо — (under-) — категория культурологии, историософии,
социальной метафизики, обозначающая недовершенность строительных
акций, материальную недовоплощенность созидательных проектов как
глубинное свойство данной цивилизации. Соответственно образуются
и такие социально значимые разновидности недо — как:
недострой (understruction), недодел (underdoing,
underaction), недоработка, недород, недобор, недосмотр, недостача.
В России недо-, недостроенность, недовершенность материального
и социального обустройства, выступает как важная категория национального
миросозерцания и самосознания. Ф. М. Достоевский восклицал: «Боже,
да у нас именно важнее всего хоть какой-нибудь да свой, наконец,
порядок! В том заключалась надежда и, так сказать, отдых: хоть
что-нибудь, наконец, построенное, а не вечная эта ломка, не летающие
повсюду щепки, не мусор и сор, из которого вот уже двести лет
все ничего не выходит». [1]
Н. В. Гоголь сетовал на то, что, хотя в России больше умных людей,
чем в Европе, те менее умные люди «хоть какое-нибудь оставили
после себя дело прочное, а мы производим кучи дел, и все, как
пыль, сметаются они с земли вместе с нами». [2] Даже такой «охранитель»
России, как Константин Победоносцев, всячески пытавшийся законсервировать
страну, признавал безуспешность этих попыток из-за отсутствия
самой субстанции, которую можно было бы запечатать и оберечь.
Ведь сохранять можно только то, что уже существует, что уже возникло
и ещё «не сникло»; а то, что находится в полупостроенном-полуразрушенном
состоянии, нельзя сохранять, можно только дальше строить — или
дальше разрушать. «Стоит только пройтись по улицам большого или
малого города, по большой или малой деревне, чтобы увидеть разом
и на каждом шагу, в какой бездне улучшений мы нуждаемся и какая
повсюду лежит масса покинутых дел, пренебрежённых учреждений,
рассыпанных храмов». [3]
Но именно эта рассыпанность, покинутость и пренебреженность и
сохраняется в России — как своеобразнейшее сочетание консерватизма
и нигилизма, как консервация самой негативности, непреходящий
памятник разрушению памятника. Трудно определить, что есть недо-:
«полу-наполненное» или «полу-пустое» культурное пространство,
но присутствие этих двух половин равно обязательно, чтобы одна
очерчивала и оттеняла другую. Этим определяется и отношение между
именем и предметом в культуре недо-: по сравнению с
именем, обозначающим «идеально» некую полноту предмета, сам предмет
оказывается «недо» — ущербным, стертым, отсроченным
или пропавшим, перенесенным на потом или отодвинутым неизвестно
куда (см. «Как бы»).
Недо — вовсе не сводится к множеству недостач и недоделок
в материальной жизни, хотя и объясняет их системный характер.
Недо — обусловлено целостным характером культуры, которая
положительно оценивает материальные блага и исторические завоевания
цивилизации и одновременно дистанцируется от них, относится к
ним с долей презрения, пренебрежения, равнодушия. Такоe двойственное
отношение к позитивным основам цивилизации: труду, успеху, богатству,
здоровью, житейскому благополучию, экономическому и техническому
прогрессу,— свидетельствует об особом типе религиозного мироощущения.
Если Запад развил интуицию религиозного оправдания земного мира,
общества, политики, ремесел и профессий, истории, культуры, а
Восток развил интуицию их отрицания, то в России постепенно развилась
сложная, парадоксальная интуиция одновременного утверждения и
отрицания позитивного мира. Россия страстно, лихорадочно, неистово
конструирует мир позитивных форм — политики, истории, экономики,
культуры — и одновременно «деконструирует» их, открывая за каждым
знаком пространство «недо-» — полуотсутствия и полупустоты.
В отличие от восточных способов созерцания, направленных на Ничто
в его изначальной и чистой пустоте, в России Ничто раскрывается
как НЕДО, как одновременное утверждение и самостирание
позитивной формы, как полупризрачность самой позитивности, ee
постоянная вибрация на границе смысла и бессмыслицы.
В одной из ранних упанишад читаем про атман — духовное начало
всего, божественное «я»: «Он, этот атман, /определяется так/:
«Не /это/, не /это/». Он непостижим, ибо не постигается; неразрушим,
ибо не разрушается; неприкрепляем, ибо не прикрепляется; не связан,
не колеблется, не терпит зла». [4] Если это восточное откровение
о Ничто перефразировать в терминах НЕДО, русской религиозной
интуиции, получилось бы, что «атман» непостижим, ибо постигается,
неприкрепляем, ибо прикрепляется, и т. п. Именно положительные
действия служат средством обнаружения этого Ничто, которое проявляется
в недоконченности, обессмысливании самих действий. Российский
нигилизм, исходя из чисто позитивистских воззрений, отрицает и
разрушает самое позитивность. Опыт тщетности самой позитивности,
которая тем не менее должна оставаться позитивностью, чтобы вновь
и вновь демонстрировать свою тщетность — это и есть сердцевина
российского религиозного опыта. Действует как бы не «магнитная»
тяга влечения к Абсолюту, а «реактивная» тяга отталкивания от
всех частичных, «недостаточных» форм Его воплощения, так что Он
являет себя как «минус-форма», как «недо», которым
перечёркивается «нечто», но которое не может очертить себя иначе,
как этой косой, смещённой чертой, не имеет другого «почерка»,
чем совокупность этих падающих, клонящихся вещностей.
Конечно, очень рискованно втеснять в границы «специфики» мироощущение
целого народа, но быть может, суть именно в этом: необходимость
позитивных, осязаемых форм для непрерывного процесса их частичной
«аннигиляции». То же самое, однако, можно определить и по-другому:
как потребность материально закрепить сами следы этой аннигиляции,
чтобы пустота не просто висела в воздухе как ничто, а выглядела
бы «недостатком» — значимым отсутствием каких-то элементов,
придающих культуре завершённость и самодостаточность. Как отмечают
западные наблюдатели, в самом облике российских городов и зданий
есть какая-то неустранимая обшарпанность, обветшалость, как бы
присущая самому духу этих мест,— и едва появляется какое-то новенькое,
«с иголочки» сооружение, как в ближайшие дни его так «в меру»
порастрясут, оборвут, обклеят бумажками, выхлестнут помоев, что
оно волей-неволей превратится в недо — (деланное, строенное,
вершенное).
Эти процессы конструкции и деструкции совершаются как бы одновременно,
так что здание ветшает в процессе своего сооружения, словно по
мере того, как одна сила толкает его вверх, другая стягивает вниз.
Художник и теоретик российского постмодерна Илья Кабаков объясняет
эту постоянную недосозданность или полуразрушенность российского
ландшафта самим условием его существования в метафизической пустоте.
«Каждый человек, живущий здесь (в России.— М. Э.), живет осознанно
или неосознанно в двух планах: в плоскости своих отношений с другим
человеком, со своим делом, с природой, и — в другом плане — в
своем отношении с пустотой... Первый есть «строительство», устроение,
второй — истребление, уничтожение первого. На бытовом, житейском
уровне эта разведенность, раздвоенность, роковая несвязанность
первого и второго планов переживается как чувство всеобщей деструкции,
бесполезности, безосновности, бессмысленности всего, что ни делает
человек, что бы он ни строил, ни затевал — во всем есть ощущение
временности, нелепости и непрочности». [5]
Эти два процесса, сооружения и разрушения, воплощения и размывания,
не просто происходят одновременно, но они завязаны вместе в один
тугой, неразвязный узел: недо-. Если «до-» указывает
на процесс до-стижения чего-то определенного, до-ведения дела
до конца, то «не-» как раз препятствует этому «до-», действует
как сила оттяжки, отсрочки, образуя пустоты именно накануне, на
пороге возможного достижения. Промежуточный слой между «до» и
«не» — та грань, по которой скользит это «очарованное странничество»
российского духа. Таково промежуточное место этого религиозного
опыта между Востоком и Западом: полупризрачные постройки позитивного
мира, вечно стоящие в лесах, через которые вольно гуляется ветру,—
постройки, всем своим видом говорящие, что они никогда не будут
достроены, что начаты они вовсе не для того, чтобы получить завершение,
а чтобы пребывать в этой блаженной, ничего не заполняющей, но
не совсем опустошённой середине, в царстве «остановленного мгновения».
Не пустота совсем уже голого места, пустыни или пустыря, но и
не завершённость зодческого труда в башне и шпиле, а именно вечная
стройка, «долгострой», «недострой», в котором брусья
и перекрытия столь же значимы, лелеемы, как и прорехи, сквозящие
между ними. Обязательно начать — но ни в коем случае не закончить.
Недо — межеумочность вольного духа, который равно чужд и восточной
созерцательной практике мироотрицания, и западному деятельному
пафосу мироустроения.
«Недо-» глубинно сопряжено с другой философемой российской
цивилизации — «как бы» (см.), обозначающей условно-симулятивную,
«кажимую» природу социального мироустройства. Если «недо-»
указывает на востребованность и одновременно нехватку реальности
в данной общественной системе, то «как бы» — на избыток
фиктивных, условно-иллюзорных форм ее проявления.
1. Ф. М. Достоевский. Подросток, ППС, Л., Наука, 1975, т. 13, 453.
2. Н. В. Гоголь. Выбранные места из переписки с друзьями. гл.
ХХУ11, «Близорукому приятелю». Собр. соч.. в 7 тт., т.6, М., Художественная
литература», 1986, с. 299.
3. Материалы для физиологии русского общества. Маленькая хрестоматия
для взрослых. Мнения русских о самих себе. Собрал К. Скальковский.
СПб., типография А. С. Суворина, 1904, с.132.
4. Брихадараньяка Упанишада. Антология мировой философии в 4 тт.,
М., «Мысль», 1969, с. 82.
5. Илья Кабаков. Жизнь мух. Kolnischer Kunstverein. Edition Cantz,
1991, с. 86.
Лит.: М. Эпштейн. Постмодерн в России: литература
и теория. Москва, ЛИА Р. Элинина, 2000, сс. 85–104, 226–230.
плАтомарксИзм (Platomarxism) — сочетание платонизма
и марксизма в тоталитарных практиках и теориях 20 века; философская
основа государственной идеократии советского образца.
Платон |
По определению А. Н. Уайтхеда, западная философия — это совокупность
примечаний к диалогам Платона. В таком случае русской философии,
и особенно советского периода, принадлежит одно из почетных мест
в истории мировой мысли, поскольку нигде учение Платона об идеях,
как основе государственного строя, не воплощалось столь грандиозно
и буквально, как в коммунистической России. Никогда и нигде мысль
так не билась над воплощением «высших» идей в ткань общественных
отношений и повседневной действительности — так что, в результате
полной философизации бытия, мысль становилась пленницей этих самых
идей, приобретавших форму тотальной власти. То, что платонически
обобщалось в мысли, марксистски обобществлялось в бытии.
Россия никогда не играла особой роли в мировой философии, но философии
суждено было сыграть исключительную роль в России (см. Filosofia).
Эта невзаимность требует объяснения. Россия не столько производила
философские идеи, сколько старательно внедряла их в общественное
бытие и сознание. Россия — не рассадник новых идей, но место их
завершения и воплощения, где они обретают черты «философского
града», «идеального государства», «страны мудрецов» (она же, по
вполне понятным причинам, оказывается порой и «страной дураков»:
фигуры мудреца и дурака амбивалентно сливаются в образе юродивого,
чудака, простеца, мечтателя). Россия оказалась той страной, где
самые общие, абстрактные построения ума приобретали наглядное,
предметное воплощение. Марксизм был государственной философией
России на протяжении 70 лет — нигде, кроме конфуцианского Китая,
да еще вымышленного платоновского государства, философия не обладала
таким весом в обществе. Если в других странах высшей инстанцией
и объявленной ценностью общественной жизни были религиозные учения,
мифологические верования, экономическая выгода, военная сила,
политическая власть, то в России такой инстанцией, на которую
ссылались в последнем счете, была именно философия — верность
учению диалектического материализма и научного коммунизма. Именно
в философии все политические, экономические и технические решения,
не говоря о культурных, находили свое последнее обоснование —
дальше, за пределы философии двигаться было некуда. Соотношение
лирических и эпических элементов в поэме или наследование приобретенных
признаков растениями — все эти сугубо специальные вопросы поэтики
и биологии решались исходя из высших философских соображений.
В советской России больше, чем в какой-либо другой стране и в
другую эпоху, философия становилась субстратом самой действительности
и выступала высшим законодательным органом. Философия уничтожала
отдельных философов именно потому, что приобретала черты сверхличного,
универсального разума. В своем безграничном господстве разум тождествен
безумию, поскольку отличительным свойством разума, как писал еще
Паскаль, является его способность к самоограничению: «Ничто так
не согласно с разумом, как его недоверие к себе». Разум, который
доверяет только себе, презирая «неразумие» жизни, веры, любви,
единичного, сам становится опасной формой безумия. Россия страдала
не от недостатка, а от избытка философизма, который проникал в
каждую клеточку общественной и частной жизни, выстраивая ее по
правилам материалистической идеологии, т. е. системы
идей, не отражающих, а переделывающих материальную действительность
по своему образу и подобию.
К. Маркс |
Какую роль сыграл марксизм в этой платоновой драме русской философии?
Казалось бы, марксизм, с его выведением всех идей из экономического
фундамента общества, прямо противоположен платонизму. Но ведь
сам марксизм есть не что иное как перевернутая система гегелевского
идеализма, исходящего из самодвижения абсолютной идеи. Правда,
новое у Гегеля в сравнении с Платоном — именно поступательное,
историческое развитие идеи, но конечный итог этого процесса —
тоже государство, вобравшее в себя полноту самопознавшего разума.
Этот платоновский и гегелевский идеализм, обращенный у Маркса
в самодвижение материальной действительности и общественных формаций,
вовсе не исчезает, но остается скрытой потенцией истории и вырастает
в ее конечный идеал, грядущее коммунистическое общество, достижению
которого и служат все частные, субъективные усилия людей. Упразднив
царство идей, отрешенное от истории, Маркс вслед за Гегелем и
в еще более обязательной форме, воздвиг его как конечную перспективу
истории. Вот почему русская мысль перенимала и усваивала платонизм
не только от самого Платона, не только через неоплатонические
учения отцов церкви, не только через воздействие гегелевского
абсолютного идеализма,— но и через Маркса. В свое время философ
Сергей Булгаков, совершая переход от марксизма к идеализму, высказывал
намерение перевести Маркса на язык Платона. Собственно, такой
перевод и осуществила советская идеология, превратившая материализм
в программу материального воплощения чистых идей. Более того,
Маркс оказывался более рьяным платоником, чем сам Платон, поскольку
если у древнегреческого мыслителя царство идей существует само
по себе и не нуждается ни в каком социальном воплощении, то у
Маркса идеи неотделимы от материального процесса и потому страстно
жаждут воплощения, «теория овладевает сознанием масс и становится
материальной силой». Платомарксизм советского образца
есть завершающая фаза всемирного развития и осуществления платонизма,
когда его сущность окончательно воплотилась — и исчерпала себя,
обнаружив в своем итоге разрушение предельно идеологизированного
бытия и саморазрушение царства воплощенных идей.
Платон, Гегель и Маркс представляют как бы три стадии развития
идеализма в направлении социальной инженерии: 1) Сверхъестественный
мир идей; 2) Воплощение абсолютной идеи в истории; 3) Преобразование
истории силой идей. При этом на третьей, марксистской стадии усиливается
как материалистическая направленность идеализма, так
и моноидейность, однопартийность, тоталитарная
направленность материализма. Одиннадцатый тезис Маркса о
Фейербахе: «Философы до сих пор лишь различным образом объясняли
мир, тогда как задача состоит в том, чтобы изменить его» — содержит
существенную асимметрию: переход от «объяснения» к «изменению»
достигается утратой «разнообразия», которое исчезает во второй
части тезиса. Предполагается, очевидно, что объяснять мир можно
разными способами, а изменять — только одним.
Смысл диалектического материализма, каким он был воспринят в России,
через толкование Ленина и его учеников, как раз и состоял в том,
что диалектика идей неотделима от общественной реальности и внедряется
в ее основание, в экономический базис. Отсюда пятилетние планы,
подчинившие материальное развитие страны идейным предначертаниям.
Если у Платона и Гегеля идеи еще отчасти парили над миром, отвлекались
в особую область Высшего Ума, Абсолютного Духа, то теперь они
легли в основание всего: в строй хозяйственной деятельности и
повседневной жизни, в ритуалы партийной чистки и субботники по
очистке территорий. Идеи теперь уже не прощали ни малейших слабостей
и отступлений от своей чистоты; поскольку они снизошли в бытие,
то требовали от него полного себе подчинения. Диалектический
материализм оказался орудием воинствующего идеализма,
жаждущего все новых и новых жертвоприношений на алтарь великих
идей.
Господство материализма, по замечанию Андрея Белого, привело к
исчезновению материи в СССР — рост всяческого дефицита, падение
материального уровня жизни, и т.д. (см. Недо-). Сам
суффикс «изм» в советских понятиях «материализм» и «реализм» следует
понимать не гносеологически, а телеологически. Материализм и реализм
— это отвлеченные понятия «материи» и «реальности», которые претендует
стать материей, отождествить себя с реальностью, заменить собой
всякую иную реальность и материальность. Историческая функция
этих «измов» как установочных идей — не в бесполезном удвоении
реальности, а ее практической, насильственной идеализации. Заводы
и колхозы, каналы и дирижабли, спортсмены и пионеры были воплощением
коммунистических идей не в меньшей степени, чем романы о заводах
и колхозах.
Вот почему господствующее интеллектуальное движение советской
эпохи следует называть не просто марксизмом, а платомарксизмом,
то есть таким идеализмом, который утверждает себя как закон
самой материальной действительности. Если Платон, исходя
из идеалистических предпосылок, пришел к системе коммунистического
государства, то Маркс, исходя из коммунистических предпосылок,
должен был прийти к системе идеократии, что и осуществилось
усилиями его самых последовательных российских учеников. Материализм
стал идеологией, и словосочетание «материалистическая
идеология» звучало вполне естественно для слуха советских
людей — столь же естественно должно звучать и понятие «платомарксизм».
Платонизм был обратной стороной марксизма, его плохо
скрываемой изнанкой, и последующий развал идеократического государства
был приговором для них обоих.
Платомарксизм советской цивилизации явился основой
развития позднесоветского и постсоветского концептуализма как
художественного и интеллектуального движения, демонстрирующего
семантическую пустотность идей, их чистую номинальность и и отвлеченную
концептуальность. Концептуализм (см.) — это номиналистическая
критика и пародия на платомарксизм как новую форму
средневекового реализма.
Лит.: Карл Поппер. Открытое общество и его враги,
в 2 тт., пер. под ред. В. Н. Садовского. М., Международный фонд
«Культурная инициатива», 1992, т. 1, сс. 71–72, 113, 211; т. 2.
сс. 138, 204; Mikhail Epstein. The Phoenix of Philosophy: On the
Meaning and Significance of Contemporary Russian Thought, in Symposion.
A Journal of Russian Thought, Los Angeles: Charles Schlacks,
Jr., Publisher (University of Southern California), vol. 1, 1996,
35–74; М. Эпштейн. Постмодерн в России. Литература и теория. М.,
Изд. Р. Элинина, 2000, сс. 27–29, 56–59.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы