Комментарий |

«Кость от костей»

Говорить о любви вообще-то неохота. Очень уж несчастный ассоциативный
ряд и у этого слова, и у стоящего за ним понятия. Да и в целом-то,
по сути, плохо обстоят дела в русском языке с образными ассоциациями,
о чём очень здорово в своё время написал Сергей Юров: «У нас,
например, слово «охота» прежде всего даст спонтанную ассоциацию
«несчастный случай», а уже потом, может быть, затрубят егеря и
полетят борзые прозрачной осенней далью».

Какую спонтанную ассоциацию даст теперь, прежде всего, слово «любовь»?
— «Займёмся любовью», наверное. В девятнадцатом веке ассоциации
были, разумеется, другими: томный взгляд на луну, лютня в руках,
плащ Чайльд-Гарольда. Но и это, конечно, было всё не то, совсем
не то. И, по сути дела, в той же степени «не то», как и сейчас
— несмотря на то, что лютня в руках может восприниматься как знак
чего-то утонченного и «культурного», а похабный рисунок на стене
общественного туалета — как повод поговорить о том, «как-некультурно-мы-живём-и-выражаемся».
А потому я начну от Адама. То есть в буквальном смысле от Адама
— от библейского рассказа о сотворении женщины из Адама. Потому
что именно тут для меня всё — «и закон, и пророки», и предельно
общее — космическое и онтологическое, и предельно частное — конкретное,
личное и даже, в какой-то степени, интимное.

Предваряя эту цитату, неоднократно пародировавшуюся безбожниками,
юмористами и зубоскалами, я сразу хочу предупредить, что не хотела
бы вступать в бесплодные дискуссии с феминистками и феминистами:
в иерархическом плане, в плане творения, Адам — как совершенный
Человек и совершенный Мужчина — безусловно первичен, и Женщина,
Ева, является, в этом смысле, существом «второго порядка», хотя
из этого, разумеется, не вытекает того, что «баба — не человек».
(В частности, ещё и потому, что курица, безусловно, является птицей,
потому что её принадлежности к классу пернатых никто не отменял.)
Первичность в иерархическом порядке отнюдь не предполагает ущербности
в качестве. Понятно же, по-моему. Так сказать, «реальность, данная
нам в ощущениях». Ну, а если кто её, этой реальности, не ощущает
(как в предельно общем смысле, так и в предельно личном), тому
я просто-напросто выражаю глубокое соболезнование. Итак, Книга
Бытие, глава вторая.

21. И навёл Господь на человека крепкий сон; и, когда он
уснул, взял одно из рёбер его, и закрыл то место плотию.

22. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену,
и привёл её к человеку.

23. И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть
от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа.

24. Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится
к жене своей; и будут одна плоть.

25. И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились.

Вообще-то, у меня очень странное, несовременное, кондово-средневековое
восприятие библейских текстов: я не вижу в них образов, аллегорий,
назидательных иносказаний — ничего такого, что могло бы послужить
материалом для проповеди в стиле «почему сие важно в-пятых». Когда
я читаю про Голгофу, я как-то совсем не думаю о том, что «Сын
Божий взошёл на крест, чтобы спасти погрязшее в грехах человечество».
Я не понимаю, что это такое — «человечество». Я его как организм
и собственным организмом, не чувствую. Я чувствую другое — хруст
костей, боль вывихнутых суставов и разорванных связок. В принципе
именно это и является для меня христианством — боль на грани вероотступничества:
«Боже мой, Боже мой, зачем Ты меня оставил?»

Так вот примерно так же воспринимаю я и этот вот библейский стих:
«…взял одно из рёбер его, и закрыл то место плотию». Читая его,
я вспоминаю те «приятные» ощущения, которые связаны у меня с переломами
пальцев. Так вот: если сломать палец — это больно, то сломать
ребро, вернее, выломать ребро — это как? А тем более — без наркоза,
хотя и во сне. Нет, вы только представьте себе проснувшегося Адама.
Представьте, что вот вы просыпаетесь от дикой боли: к боку, там,
где было ребро, притронуться невозможно, но и палец в свою кровоточащую
язву тоже не всунешь и обломков своих костей не пощупаешь, потому
как место травмы и язвы уже предусмотрительно покрыто аккуратным
кусочком трансплантированной кожи. Ну вот, в принципе, то самое
главное, что можно сказать об онтологии любви — онтологии, предшествующей
всем остальным её компонентам — интеллектуальным, психологическим
и физиологическим. Вначале была боль переломанных костей и разорванных
сухожилий — боль, которая мало чем выражает себя вовне, потому
что место её средоточия «прикрыто плотию». И именно потому-то
так называемая «лирическая поэзия», описывая так называемые «любовные
муки», говорит по большей части совсем не о том, совсем «не в
кассу»: там, где речь должна идти о чистой онтологии, о генезисе,
употребляют, как правило, язык «не той оперы», язык психолого-эротических
образов, отчего, читая разного рода высокохудожественную муть
про «томленье», иногда хочешь сказать словами Базарова: «Чепуха,
романтизм, гниль, художество», потому что боль, если к себе прислушаться,
сосредоточена, оказывается, не в сердце и уж тем не в органах,
расположенных ниже, а, как ни странно, в костях, в тех же самых
рёбрах, отчего возникает ощущение отнюдь не психологической или
там «сердечной» травмы, а травмы натуральной, требующей вмешательства
костоправа.

И, пожалуй, единственное приходящее мне на память стихотворение,
которое радикально «выламывается» из многовековой традиции психолого-эротической
поэзии, парадоксальным образом возвращая нас к библейской онтологии,
это уникальное, на мой взгляд, стихотворение Цветаевой с обалденными
ритмическими и словообразовательными дефисами внутри слов:

Рас-стояние: вёрсты, мили…
Нас рас-ставили, рас-садили,
Чтобы тихо себя вели,
По двум разным концам земли.

Рас-стояние: вёрсты, дали…
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это — сплав

Вдохновений и сухожилий…

Вообще-то, к поэзии Цветаевой отношение у меня, что называется,
«неоднозначное». Как, впрочем, и ко всему тому, что несёт на себе
печать упадочнической поэтики Серебряного века, разрушившего классическую
сдержанность и выдержанность Золотого века. И тем не менее у Цветаевой,
я так считаю, есть то ценное, редкостное качество, которое с лихвой
перекрывает её экстатическую неистовость, — качество медиума.
И вот тогда — да: тогда, в качестве посредника между небесным
и земным, в такие моменты, она начинает говорить почти, как Кассандра,
а её стих, при всей его эмоциональности, обретает лаконическую
силу, сдержанную мужественность, рационалистическую чеканность.
Как, например, в данном случае.

Правда, если говорить именно об этом стихотворении, то оно, помимо
той страшной онтологической правды, о которой я скажу ниже, имеет
и свой парадоксально-комический аспект: оно посвящено Пастернаку,
которого Марина Ивановна знала не лично, а только по стихам, что
не помешало ей воспылать к нему неистовой, но почти мистической
страстью, каковая, несмотря на её чистую мистичность, имела своей
стратегической целью личное знакомство и бурный роман, который,
по мнению Цветаевой, должен был непременно увенчаться их общим
с Борисом Леонидовичем ребёнком. Ну, а пока препятствия (географические
и политические) не давали им воссоединиться, они вели не менее
бурную переписку — эпистолярную и стихотворную, которую можно
считать прообразом самого тесного электронного общения двух пользователей
интернета. Правда, когда их мимолётная встреча в Париже всё-таки
состоялась, вопрос о неистовом романе и уж тем более об общем
ребёнке немедленно отпал сам собой: вместо отвязного, парящего
над землёй романтика, каким представлялся Цветаевой Пастернак,
её взору предстал филистер, конформист и долбоёб, который, пока
она говорила ему про «слёзы», упорно отвечал ей про «колхозы»,
нахваливая успехи социалистического строительства. И Цветаева
в глубине души, наверное, очень пожалела, что, преодолев все преграды,
всё-таки встретилась с предметом своего виртуального обожания.
А посему… пользователи интернета: сто раз отмерьте, прежде чем
переносить ваши встречи из виртуальных пространств в реальные.
Но это так, к слову.

А если по сути, то стихотворение, конечно, гениальное. И уникальное.
Потому что по сути, если абстрагироваться от реально-виртуальной
ситуации «Цветаева—Пастернак», оно именно об этом — о том, о чём
повествует библейский рассказ о сотворении женщины из мужчины
(или, что в данном контексте одно и то же — из человека): «…сплав
вдохновений и сухожилий». Ну, «вдохновения» — это понятно, коль
скоро речь идёт о поэтах, или, по мысли Цветаевой, об одной единой
поэтической Душе, разорванной (а также расклеенной и распаянной)
на две ипостаси — мужскую и женскую, в чём, как явствует даже
из ритма самого стихотворения, нет ровным счётом ничего гармонического,
а как раз совсем наоборот, потому что эта разлука — географическая
и онтологическая — воспроизводит (путём ассоциативной метафоры)
как трагедию Христа, второго Адама, на Голгофе («…в две руки развели,
распяв…»), так и лежащую в основании бытия трагедию первого, изначального,
Адама - тогда, когда изъятое из него ребро пока что не было возвращено
ему обратно уже преобразованным — в виде женщины, одной-единственной
женщины, именно его женщины, потому что их изначальная взаимосвязь
была установлена и закреплена на уровне тканей, суставов, костей,
«сухожилий» — закреплена на биологическом, клеточном, молекулярном
уровне.

«Вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она
будет называться женою, ибо взята от мужа»
. Так вот: повторяя
этот библейский стих о сотворении женщины из мужчины (то есть
и Женщины из Мужчины, и, в прикладном плане, конкретной — одной-единственной
— женщины из конкретного — одного-единственного — мужчины), я
хочу обратить внимание на два момента. Во-первых, само изъятие
«костей и плоти» из мужского существа — это, по сути, своего рода
рождение (и, в буквальном смысле, «из боку чисту», согласно православной
формуле, описывающей рождение от Девы) как разновидность онтологического
партеногенеза при посредстве Бога как акушера, а потому, в этом
смысле, мужское и женское начала — это, так сказать, порождающее
и порождаемое, чем и объясняется само по себе мужское первородство.
Ну и, во-вторых, в самой фразе «Вот, это кость от костей моих
и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от
мужа» более всего важно именно это притяжательное местоимение
— моей.

Ну и вот тут, для аналогии, ещё одно стихотворное сравнение. На
сей раз — из поэзии Бродского, к которой, в общем и целом, я отношусь
довольно кисло, в силу присущей ей самовлюблённой заунывности
профессионального интроверта, хотя не могу не признать за ней
того специфически еврейского качества, которое я назвала бы метафорической
наблюдательностью. Так вот, воспользовавшись случаем, процитирую
по памяти последнее четверостишие этого стиха — столь же остроумного,
сколь и скабрёзного:

Он одевался в комнате своей,
Не глядя на припахивавший потом
Ключ, подходящий к множеству дверей,
Ошеломлённый первым оборотом.

(Речь идёт об обоюдно первом сексуальном опыте, разумеется.) Так
вот, хорошая метафора: «Ключ, подходящий к множеству дверей» —
столь же остроумная и, по всей видимости, подтверждаемая практикой,
сколь и неверная. Потому что если любой ключ подходит к любой
двери (а физиологически, за исключением патологических случаев,
так оно и есть), то тогда в чём вообще смысл ключей и дверей,
если в обыденной жизни человек назовёт вором и взломщиком того,
кто проникнет в его квартиру с помощью набора отмычек? Так вот,
если, по Евангелию, «душа не больше ли тела?», то, соответственно,
не важнее ли тело имущества?

«Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится
к жене своей; и будут одна плоть»
. Так вот: «прилепится»
— это не метафора. Речь идёт о ретрансплантации предварительно
изъятых костей и плоти. «Нас расклеили, распаяли» должно завершаться,
логически завершаться обратным по смыслу «нас склеили, нас спаяли»:
срастание вывихнутых костей, разорванных сухожилий происходит,
должно происходить на микробиологическом, так сказать, уровне
во всех его измерениях — духовном, душевном и телесном, потому
что, при наличии отсутствия хотя бы одного из этих компонентов,
вся эта конструкция будет распадаться.

«Должно происходить», — говорю я. Ну да, а если в силу объективных
и, так сказать, уважительных причин этого не происходит реально?
Если, предположим, «нас рас-ставили, рас-садили… по двум разным
концам земли»? «Боже мой, Боже мой, зачем ты меня оставил?» —
вот, в сущности, и всё, что можно в таком случае самому себе ответить,
с упорством сумасшедшего вопрошая себя: «Почему?», потому что
именно этот вопрос упрямо задавал Богу Иов, неизвестно отчего
лишившийся абсолютно всего. Ну да, почему Иову-то страдать, праведному
и богобоязненному? "Господи, почему?" - «По кочану», — безмолвно
отвечал ему Бог, призванный Иовом к суду в качестве ответчика.
Так вот, если перевести тяжбу Иова на язык той безысходной онтологической
ситуации, когда «нас расклеили, распаяли», изъяв рёбра и разорвав
сухожилия, то, на первый взгляд… оно, конечно, да: это как бы
и совсем непонятно, потому что разъединенность созданного друг
для друга
, созданного друг из друга может восприниматься
как пощёчина правильности, упорядоченности и разумности самого
по себе творения, как своего рода вызов вере. «Боже мой, Боже
мой, зачем ты меня оставил?» Или, если переложить тяжбу Иова на
язык этой ситуации, можно сказать так: «Ты вырвал из меня это
ребро, вырвал у меня его без наркоза, а потом, вместо того, чтобы
меня уврачевать, издевательски прикрыл кровоточащую рану кусочком
кожи. Ты создал эту женщину из моих костей, из моей плоти, из
моей души, Ты сделал меня ущербным, не прилагая ни малейших усилий
к тому, чтобы этот ущерб мне возместить, вернув в меня то, что
было у меня Тобой изъято. Но почему?»

Не знаю. По кочану. Ждите ответа.

И он, этот ответ, разумеется, придёт.

Жизнь-то проходит быстро.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка