Que triste es la vida, verdad?
В прошлую пятницу, за полдень, стояла я на платформе далёкой подмосковной
станции и дожидалась электрички. Где-то далеко за Каширой чинили
пути, поезда «туда» и «обратно» шли по одной колее, вне расписания,
как Бог на душу положит. Короче, электрички не было, и никто не
знал, когда она будет. Впрочем, ожидающих у-моря-погоды было совсем
немного: бабушка с внучкой, закутанной как капуста, молодая девица,
курившая сигареты одну за другой, трое мужичков раннего пенсионного
возраста, возвращавшихся то ли с охоты, то ли с рыбалки (при очевидном
отсутствии трофеев определить, откуда именно они возвращались,
было невозможно), и, наконец, автор этих строк.
Это был первый по-настоящему холодный день первой половины ноября
– и именно потому, с непривычки, особенно холодный. Ощущение холода,
ветер с редким дождём, тяжёлое серое небо, неопределённость ожидания,
покорное и угрюмое молчание моих товарищей по несчастью – всё
это, вместе взятое, могло бы настроить на более чем тоскливый
лад, но услужливая память подсказала: «Дежа-вю». Ну да, это я
уже видела, или, вернее, ощущала в таком же вот примерно антураже,
но только три года, ровно три года назад. Правда, не здесь, а
в Испании, которую я теперь всё чаще и чаще называю «любезное
моё Отечество». Ну да, разумеется, я уже вспоминала недавно эти
слова: «Отечество есть то, чего ищет душа наша».
А дело было так. Посетив одно милое моему сердцу и связанное с
историческими воспоминаниями древнее имение в Старой Кастилии,
я направилась в сторону, где, по моим соображениям, должна была
пролегать дорога на Мадрид. Не без удовольствия и наугад долго
ходила я по окрестностям, пока просёлочными дорогами да полями
не вышла к совсем маленькой железнодорожной станции, вернее, к
полустанку с одноколейкой. Платформа была чисто выметена, но абсолютно
пуста. На ней не было ничего, совсем ничего – ни вывески с названием
станции, ни будки с кассой, вместо которой имелся только приваренный
к столбу автомат для продажи пригородных билетов. Автомат работал,
из чего я сделала тот логически вытекавший вывод, что поезда мимо
этой станции всё-таки ходят и даже (иногда) здесь останавливаются.
«Театр абсурда», – сказала я про себя, и это мне понравилось.
В дальнем конце платформы чернела какая-то фигура, которую я на
первых порах приняла за тюк или мешок. Однако, как оказалось,
это был молодой человек, совсем молодой человек, который – не
поверите! – сидел, вместо скамейки (по причине отсутствия оной),
на самом обыкновенном пеньке. Двадцать первого века и находящейся
где-то близко, но отсюда не видимой и не слышимой цивилизации
как ни бывало. Окружающий пейзаж был лаконичным, трагичным и,
как уже было сказано, абсурдным. Ну да: полное безлюдье, пустые
поля с голыми и безобразно изогнутыми оливковыми деревьями и,
будто единственный человек во всём мироздании, замерший, застывший
и словно бы заледеневший юноша, сидящий на пеньке от каштанового
дерева. Молодой человек сидел уронив голову в ладони и поставив
локти на колени. Лицо его было скрыто не только ладонями, но и
густыми и довольно длинными светлыми волосами, выбивавшимися из-под
завязанного на пиратский манер платка. Я деликатно кашлянула.
Незнакомец поднял голову и, увидев перед собой женщину, встал,
указав рукой на пенёк. (И вы ещё спрашиваете, за что я люблю Испанию?)
Я поблагодарил, вынула из китайского рюкзачка газету «El País»,
расстелила её на пеньке и села. «Что это за станция?» – спросила
я его. «Толоса (Tolosa)», – ответил он. «А когда будет поезд?»
– «А кто его знает… (Qué sé yo)» – ответил он. Слова
его были мягкими и вежливыми, но мне сразу же стало ясно, что
говорить ему тяжело, трудно, не хочется, да и вообще – просто
невозможно.
Он отошёл несколько в сторону, сел на корточки и невидящим взглядом
стал смотреть куда-то вдаль – туда, где уже терялось на горизонте
осеннее поле с голыми и судорожно изогнутыми оливковыми деревьями.
Он смотрел туда молча и неподвижно и только время от времени издавал
что-то вроде стона, звучавшего наподобие трагической песни или
молитвы: такое тихое, протяжное, но мучительно-сдержанное «Ай-ай-ай-ай…»
Мне стало страшно. «Вам чем-нибудь помочь?» – спросила я. Он посмотрел
на меня ясным взглядом совершенно здорового, разумного, вменяемого
человека и сказал: «Спасибо. Ничего. Не беспокойтесь».
Я снова села на пенёк, и мы опять замолчали. Прошло ещё полчаса.
Поезда всё не было, и я уже смирилась с перспективой заночевать
прямо здесь, на этой платформе, потому что кастильский ноябрь
– это вам не ноябрь среднерусский. Холодно, конечно, но терпимо.
Главное, что ветер тут мягкий и тихий, не замёрзнешь. Я вынула
из рюкзака полбатона хлеба и пакет вина (вино для пикников в Испании
продают в пакетах, как у нас – сок). Есть одной, в присутствии
другого человека, было неловко, и я, тронув моего невольного спутника
за плечо, протянула ему вино и хлеб. Он не удивился, не отказался,
а, поблагодарив, отломив кусок хлеба, отпил несколько глотков
вина и возвратил пакет мне. Я тоже отпила вина и тоже отломила
хлеба, а потом в молчании снова протянула то и другое моему попутчику.
И так оно повторялось, в абсолютном молчании, ещё несколько раз,
пока хлеб был не съеден, а вино было не выпито.
И это была самая священная (скажем так) литургия в моей жизни.
Я уже отчаялась ждать, когда неслышно подошёл поезд. Мы вошли
в вагон. Сели друг против друга. Долго молчали. А потом между
нами состоялся разговор, и я воспроизведу его в том виде, в котором
он происходил. Таким я его запомнила и буду помнить всегда. Он,
мой попутчик, меня спросил:
– Adónde vas? («Куда ты едешь?» После совместной и своего
рода сакральной трапезы переход на «ты» был неизбежен.)
– A Madrid. («В Мадрид». Как будто в этом направлении можно было
ехать куда-нибудь ещё…)
Он немного помолчал, а потом, не изменив тона, произнёс так, как
если бы его новая реплика логически продолжала предыдущую:
– Amor y muerte, muerte y amor… Qué triste es la vida, verdad?
(«Любовь и смерть, смерть и любовь… Как же печальна жизнь, не
правда ли?»)
И больше он не сказал уже ничего. Не попрощавшись, он внезапно
вышел на одной из пригородных станций, названия которой я даже
не успела запомнить. Но почему-то я нисколько не жалею о том,
что даже не успела узнать его имени, а он не поинтересовался узнать
моего. Да какая разница! Потому что запомнилось и всегда будет
помниться только это: тишина, безлюдье, серое и печальное нежное
кастильское небо, голое поле с искривлёнными стволами олив, одинокий
в своём страдании человек, которому не поможет уже никто и никогда,
и, наконец, это безысходное, как в последний день творения, «Ай-ай-ай-ай…»
– сдержанное и мучительное, как плач испанской гитары.
...Вот эту, трёхлетней давности, историю и вспоминала я в прошлую
пятницу – и когда дожидалась электрички на холодной подмосковной
платформе, и когда, уже в поезде, тщетно пыталась согреться, потирая
озябшие пальцы.
Ну да, конечно: эта рана неисцелима.
Qué triste es la vida, verdad?
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы