Комментарий |

Хорошее настроение

«Судьба не приносит нам ни зла, ни добра, она поставляет
лишь сырую материю того и другого и способное оплодотворить эту
материю семя».

Монтень «Опыты, книга первая, глава XIV»

«Эта работа даст тебе понимание того, что такое зло. Научит,
что зло столь же бессмысленно, но, по крайней мере, интересно».

Джонатан Кэрролл «Дитя в небе»

Книга живых

Вступление

Так меня убили во второй раз. Первый раз это случилось в две тысячи
надцатом году, но об этом я расскажу отдельно. А теперь Маугли,
развернувшись, ударил меня прикладом в плечо и сломал ключицу.
Потом, когда я уже лежал на холодном бетоне, он разрядил в меня
пол-обоймы. Стрелял, пока одежда на мне не начала дымиться. Ирония
ситуации заключалось в том, что меня незадолго до этого, просто
в то же самое утро, канонизировали. Я был наречен Святым Волкодавом
и навеки вошел в Святки Нового Времени. Как же случилось, что
маленький смуглый Маугли стоит, широко расставив ноги, надо мной,
и в руках его остывает автомат Калашникова? В это мгновение моя
жизнь превращается в смерть. Я все еще здесь, я – это кладбище
потерянных клеток. Электричество утекает из моих рефлекторно подрагивающих
членов. Как так случилось.

Часть первая

Щука и Лунный человек

Чтобы ответить на этот вопрос, надо вернуться в тот день, когда
на пороге моей квартиры возник Иван Кудыбин. Лето шло на убыль,
пиво в холодильнике оставалось теплым, солнце, раскалив крыши,
как гигантские противни, медленно поджаривало город. Я сидел на
кухне, и передо мной на столе лежала газета, в которой я только
что прочел статью про Московского вурдалака. Людоедами в то время
было уже никого не удивить, но вампиры встречались редко. Они
только начинали мало помалу завоевывать полосы желтой прессы.
По телевизору озабоченные стражи порядка демонстрировали их очередные
жертвы: ссохшиеся обескровленные тела, похожие на египетские мумии.
Иван не был похож на классический образ вампира, созданный литературой
и кинематографом прошлого века. Он не был худ и бледен, а наоборот
так и лучился здоровьем. Красные налитые щеки. Пухлые пунцовые
губы. И клыков у него никаких специальных во рту не было. Он просто
вырывал у жертвы зубами кусок мяса, и теплая кровушка сама лилась
ему в рот. Челюсти у него были стальные. Мощные желваки так и
гуляли под кожей. Одет Кудыбин был в светлые льняные брюки и белую
шерстяную безрукавку, набухшую подмышками от пота. Он рассказал,
что всегда одевается в светлое. Ему нравилось, как во время «работы»
одежда покрывается темно-красными пятнами. Как будто на крымском
рынке вишней объелся, говорил он.

Что такое зло? Как можно его описать, пояснить, классифицировать?
Я думаю, что зло – это просто продукт переработки жизни. Некий
вид шлака. Но в моем рассказе речь пойдет о зле как способе существования.
Зле как добровольном выборе свободного духа. Как о непременном
знаменателе в работе тела. Иван Кудыбин любил зло, как дети любят
МакДональдс. Преданно и бескорыстно. Более того, для многих миллионов
людей он сам олицетворял зло, являлся его персонификацией, был
Злом. Его цветущий вид не обманул меня. Я знал, как труден выбранный
им путь. Ненависть, как и любое миротворчество, очень утомляет.
Я сам не раз уставал от ненависти к людям, предметам, событиям…
Ненависть, как и любовь, слепа, но слепо и правосудие: компромисс
ненависти и любви. У Фемиды завязаны глаза. Я представляю ее себе,
распятой на кровати – руки и ноги привязаны к железной раме –
в ожидании своего небесного жениха. Ох уж он ей вставит! Пусть
она никогда не увидит его, это только во благо. Вспомните, как
Розмари, тайком выкинув пудинг, узрела своего возлюбленного. С
правосудия-то все и началось. Иван Кудыбин пришел без приглашения
и звонка. Он сидел на кухне и вежливо наблюдал, как я дрожащими
руками наливаю себе в стакан теплое пиво. Холодильник сломался,
– пояснил я.

– Все мы когда-нибудь сломаемся, – ответил он. Он сказал, что
нашел меня по запаху нечистой крови, по обуглившимся скелетам
в траве, по посаженному на кол плюшевому медвежонку. Он сказал,
что мы должны собрать вокруг себя таких же уставших от ненависти
и безделья мужчин, как и мы сами, и он дал мне понять, что это
первая часть головоломки, которую называют судьбой. Люди не будут
слушать его, сказал он, они боятся вампиров, но они будут слушать
меня, простого, уставшего от ненависти мужчину. Люди погрязли
в насилии, говорил он дальше, но не потому, что в них не осталось
ничего человеческого, а потому что насилие – это единственный
способ сохранить себя человеком. Это наш метод выживания, сказал
он, и не только наш. Насилие это лишь высшая форма воли. Самая
выраженная и последовательная. Бессмысленное насилие, никак не
связанное с борьбой видов, естественным отбором и прочей херней,
делает мыслящее двуногое человеком. Я молча кивал. Было в этом
всем что-то чарующе маргинальное, абсолютная нереальность, смесь
недопонятого подростком Ницше с недочитанным до конца Палаником.
ДА! ИМЕННО БЕССМЫСЛЕННОЕ, КРОВАВОЕ НАСИЛИЕ, ЖЕСТКИЙ ЗВЕРИНЫЙ СЕКС
И ХОРОШЕЕ НАСТРОЕНИЕ! – вот вещи, к которым стоит стремиться,
– говорил между тем Иван. – Ради которых, да что там, которыми
стоит жить!

Я допивал пиво, и лето шло на убыль. А что Маугли, спросите вы,
он так и стоит, расставив ноги над тобой, пока горячий калаш остывает
в его руках? Маугли пришел много позже. В то время, с которого
я собираюсь начать, ему было от силы лет десять.

Мы познакомились с Иваном на вечере поэзии. Это было так давно,
что кажется, будто наши роли играли какие-то замшелые актеры типа
Брюса Виллиса или Гарри Гранта. Нас представил один общий знакомый
– убогий литератор – из тех, что пишут, как мастурбируют, от одиночества.
Мы сразу понравились друг другу. Тогда ни он, ни я еще не знали,
что ему суждено будет стать вурдалаком. Уже потом, через много
лет, профессор Зелянский расскажет мне, что вампиры – это просто
мутанты, побочная генетическая ветвь, опасные и обреченные на
вымирание уроды. Великая Жажда до поры до времени дремлет в их
извращенных телах, пока вдруг однажды не взрывается внутренний
детонатор. Ржавый будильник вырожденческой ДНК.

– С чего мы начнем? – спросил я его.

– С вокзалов, – сказал он, смеясь. Он смеялся открыто и во весь
голос, как смеются лишь в детстве.

Помню, что на поэтическом вечере читали такие стихи:

отзвенели реторты мудреца-глупца
опустели колбы не видать лица
в лужице гомункулус мертвенький лежит
время из разбитых часов не убежит

сколько лет точили сколько верст морщин
сколько женщин было у скольких мужчин
то ли небожитель то ли небожид
время из разбитых часов не убежит

где тени собирались в ночи на водопой
духи говорили но только не с тобой
ибо тот кто умер тот словом дорожит
а время из разбитых часов не убежит

не создать живую душу на авось
бесполезно прятать зародышей в навоз
особливо если кто за свою дрожит
и время из разбитых часов не убежит.

– Это про нас, – сказал Кудыбин, – это мы мертвенькие гомункулусы.
А тот, кто разбил колбу, не ушел, а стоит рядом и с интересом
наблюдает, как мы ползаем.

В нем при всей его жизнерадостности было что-то трагическое. Это
нас и сближало. Кроме того, мы оба любили полноватых брюнеток
и немецкую поэзию, оба, не имея ни слуха, ни голоса, охотно пели
на вечеринках. Ему нравилась кровь, мне – красное вино. Нас рознило
только то, что он уже умер, а я еще нет. Из всех полноватых брюнеток
мы больше всего любили Юлию.

Юлия тоже писала стихи. Они были не хороши и не плохи, как и она
сама. Не красива и не уродлива, не зла и не добра, так, по крайней
мере, мне казалось тогда. Мы оба впервые увидели ее на том поэтическом
вечере, где наш общий знакомый литератор-мастурбатор пил кислое
вино и читал набивающие оскомину вирши. Иван был выше меня, он
первый разглядел ее в толпе, но я стоял ближе, и я первым осторожно
взял ее за локоток и спросил:

– Что ты думаешь обо всем этом?

– Я думаю, что если бы люди больше трахались и меньше писали,
воздух был бы чище.

– Ты имеешь в виду, что нас душит чужая макулатура?

– Я имею в виду деревья, – ответила она и улыбнулась. У нее не
хватало одного переднего зуба, и было видно, как маленький темный
язычок мечется во рту.

– А почему ты пришла на этот вечер?

– Просто мне не с кем трахаться, – ответила Юлия.

Иван так и не рискнул подойти к ней тогда.

Мы снова встретились через три дня. Теперь это была вечеринка
движения «Графоманы против наркотиков». Обычно сборища этого ублюдского
литобъединения проходили в заброшенных домах под обильные вино–
и словоизлияния, что порой привлекало на них радикалов пера типа
Ивана и меня. Но в этот раз горбатый, насупленный проводник, кстати,
двоюродный брат того самого мастурбатора, провел нас длинным лабиринтом
подземных туннелей и казавшихся бесконечными железных лестниц
без перил, и мы оказались в полутемном зале. Он был пошловато
освещен большими красными лампами, которым место либо на стройке,
либо в борделе, и одновременно походил на заброшенную подземку,
на пещеру людоеда из дешевого испанского фильма ужасов и на разросшийся
мавзолей. Меж грязными бетонными стенами уныло бродили пьяные
графоманы, по собственному кретинизму лишившие себя наркотиков.
Дауны от высокой поэзии, пропахшей носками и паленой водкой. Еще
один продукт переработки внутренней жизни человечества, проще
называемой пищеварением. И среди этих чад культурного метаболизма
стояла моя, черт с ним, пусть наша Юлия в чем мать родила, а у
ее ног на полу расположился какой-то урод в клоунском трико и
темных очках. Юлия читала стихи, а клоун смеялся и громко хлопал
не в такт.

Пусть Вам такое и не снилось,
Но я сегодня удавилась
Его бичом
Вечор ты помнишь вьюга злилась
И в темном небе мгла носилась
Нам нипочем!

Пусть он не ласков и не робок,
Но сладостен его обрубок
Там в глубине,
Как посреди Манжурских сопок,
Как в жерле Бухенвальдских топок
Во мне, во мне!

Иван чуть не свалился с винтовой лестницы, по которой мы как раз
спускались к этому милому сборищу вавилонских блудниц и олигофренов,
и громко неприлично заржал. А я залихватски, как мне тогда казалось,
вскинул ладонь вверх, изображая нацистское приветствие, и завопил:

– Я думаю, если бы люди больше пердели и меньше писали, воздух
был бы намного чище.

Наш горбун-провожатый, в некоторой мере отвечавший за нас перед
этим скопищем мудозвонов, испуганно оглянулся, но толпа внизу
ответила одобрительным гулом, а Юлия, близоруко прищурившись,
разглядела меня в полумраке и тоже засмеялась. Должен сказать,
что отсутствие переднего клыка ей определенно шло. Мы растворились
в обществе, и вечеринка продолжалась. Заиграла навязчивая электронная
музыка. Кто-то запел про гной на подушке, и я решил, что пора
напиваться. Это удалось мне быстрее, чем я рассчитывал. Последнее,
что я видел, был Иван, пытавшийся засунуть Юлии во влагалище бутылку
с Шампанским, потом грохнула пробка, брызнула сладкая, пенящаяся
кровь, и я упал под чьи-то жесткие кованые сапоги.

Открыв глаза, я долго не мог понять, где я нахожусь, и когда,
наконец, вновь обрел ориентацию, то обнаружил себя в чужой постели,
на смятых простынях. Рядом со мной бесформенной грудой храпела
Юлия. Ее я узнал почти сразу. Я попытался тихонько встать и осмотреться,
но тут храп прекратился, и Юлия приоткрыла один глаз, как спящий
динозавр в этих гребаных ужастиках (ах, а все-то было уже решили,
что он мертв!). Ее зрачки были похожи на цветные зонтики, которые
кто-то из шалости закрутил и теперь не может остановить. Такие
фокусы старика Лукое как-то не вязались с графоманским отказом
от наркотиков.

– С добрым утром, – хрипло сказала она.

– Мы переспали? – это было единственное, что я хотел знать.

– И не один раз.

– Но как?

– Как, как, сядь да покак! – Юлия вынесла свое большое тело на
середину душной девичьей спальни, где, судя по обстановке, по
всем этим плюшевым чертикам и огаркам свечей, действительно больше
творили, нежели прелюбодействовали, и продолжала:

– Не скажу, что ты был неотразим. Но и я была не лучше. Нормально.

– А где Иван?

– Я сказала ему, что ты мой жених, и он ушел.

– ЧТО ты сказала ему?

– А, прекрати, он пытался выебать меня бутылкой с красным шампанским,
пока она не пролилась, что я, по-твоему, должна была делать?

– У тебя есть выпить? – спросил я. Не подумайте, что я алкоголик,
просто я понимал, что если сейчас же не выпью, то либо умру, либо
облюю все на свете.

– Можешь выпить здесь все, включая меня, – кокетливо сообщила
Юлия и, увидев мой однозначный позыв, поспешно добавила. – Та
самая бутылка, там еще половина осталась, сейчас принесу.

Надо ли говорить, что потом она сбегала в магазин, прикупила еще
пару фугасов какой-то приторной шипучки («обожаю шампанское с
похмелья») и читала свои стишки, где «под мостом» рифмовалась
с «твердым и нежным хвостом», а «ментальный оргазм» с «мы кончили
разом» и другой полной херней. Чтобы хоть как-то заткнуть ей рот,
простите за каламбур, а может в перспективе и спасти пару деревьев,
я вяло занялся с ней самым что ни на есть астрально-инфернально-ментальным
сексом. На большее я все равно был не способен.

Примерно так же прошли первые две недели. В начале третьей я сделал
ленивую попытку выйти из дома, купить («сам, я хочу это сделать
сам, понимаешь, выйти в тапках и твоем драном-ссаном халате, дойти
до гребаного киоска и купить сам, сам купить этих гребаных…»)
сигарет, но решил, что время еще не пришло. Считайте меня циником
и раздолбаем, забегая вперед, я скажу, что вы абсолютно правы,
но мне так было удобнее. Играть на расстроенных алкоголем и монашеским
воздержанием чувствах этой неплохой, в общем, бабы. Лишать моих
знакомых – друзей у меня к тому времени уже не осталось – возможности
постоянно одалживать мне деньги. А друзей, которых, может быть,
по этой причине у меня и не осталось, напоминать мне о долгах.
Просто жить и жрать, и пить, и спать, и иногда делать это все
самое с Юлией. Я свято верил, что не люблю ее, мне было достаточно
того, что она не делала вид, будто любит меня. Конечно, иногда
она плакала, запираясь в туалете. В такие моменты я врубал магнитофон
на всю мощность, чтобы хоть как-то заглушить ее завывания. Мамонов
и Курт Кобейн делали свое дело, настроение у меня поднималось,
и мне больше не хотелось утопить эту сопливую плаксу в унитазе.
Правда, со временем перестала помогать и музыка, но об этом после.

Иногда у нас случались бессмысленные разговоры, типа: Я считаю
тебя гением, а ты меня? Или: ты веришь, что Антон Шандр Лавей
– это реинкарнация Иуды и его Сатанинская библия, лишь доработанный
вариант одноименного Евангелия? Но чаще мы просто молчали вдвоем
или читали друг другу стихи, не комментируя их, или слушали пластинки.
Однажды ночью я проснулся, оттого что почувствовал на себе тяжелый,
недобрый взгляд. Он умудрился проникнуть сквозь плотную паутину
моего сна и проделать в ней изрядную дыру. Юлия сидела на кровати
и с отрешенным видом смотрела на меня.

– Ты чего? – спросил я. Мне внезапно стало не по себе. С таким
взглядом она вполне могла достать откуда-то из-за спины тесак
и поинтересоваться, какого цвета у меня мозги. Или просто отрезать
яйца секатором.

– Мне страшно, – ответила Юлия.

– Тебе приснился кошмар?

– Нет, мне просто страшно.

– Так выпей вина и ложись спать. Утром самой будет стыдно.

– Нет, ты не понял, мне страшно за тебя. За то, что ты с собой
делаешь и позволяешь делать другим.

Я начал терять терпение.

– Если хочешь читать проповеди, так иди на балкон. Все бомжи нашего
подъезда с удовольствием послушают тебя, а потом еще и трахнут
из благодарности.

– Зачем ты такой? – с отчаяньем сказала Юлия. – Такой… злой.

– Так, интересно, я злой, а ты, дай-ка угадаю, ты добрая. И что
же, по-твоему, тогда зло?

И Юлия ответила словами, которые мои внутренние демоны тут же
заставили меня забыть, и которые я впервые вспомнил только сейчас,
они будто выплыли, как из бездонного туннеля, из дула того автомата,
остывающего в руках Маугли.

– Зло, – сказала она, – это то место, откуда ушла или куда еще
не пришла нежность. Лавкрофт называл его Долиной Ленг, а Стивен
Кинг концом всех железных дорог.

Что-то было в этих словах неправильно. Они причинили мне боль,
и мне пришлось два раза ударить Юлию по груди, чтобы боль прошла.
Она вскочила и убежала в туалет плакать, а я встал (о том, чтобы
теперь заснуть и речи быть не могло) и поставил на полную громкость
Раммштайн.

Да, я циник, урод, бессердечная мразь и, скорее всего, клинический
извращенец, но так проще жить, поверьте мне, особенно, если вам
не хватает ХОРОШЕГО НАСТРОЕНИЯ.

Забегая вперед, скажу, что Юлия все-таки оказалось отличным товарищем.
Она не разочаровала нас с Иваном, и в год Большой Войнушки послушно
вышла из окна гостиницы Украина, причем далеко не из партера.
Правда, в тот год многие кончали жизнь самоубийством, но наша
Юлия, можем мы с гордостью утверждать, оказалась одной из первых.
Она сделала шаг, и через мгновение ее тело превратилось в кладбище
потерянных клеток.

Что такое Зло? Это продукт переработки жизни. В некотором роде,
шлак. А что такое страх? Страх в таком случае – продукт переработки
Зла организмом, к нему, то бишь Злу, неподготовленным или неприспособленным.
Юлия была ко всему готова, включая меня, но не смогла в нужный
момент приспособиться. Тем не менее, страх был ей неизвестен,
точнее не интересен. Так незнакомец под дождем, у которого просишь
походя закурить, существует ровно столько, сколько горит спичка
в его дрожащей горсти. То есть совсем ничего.

Я же отчаянно боялся. Я боялся ранней импотенции, боялся отравиться
фальшивой водкой и ослепнуть, боялся, что так и не успею поучаствовать
в мелодраме, выспренно называемой «НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ», при этом
я развлекал себя, как мог. В Юлии жила тяга к бессмысленному насилию,
изрядно сдобренная мазохизмом, особенно в сочетании с жестким
сексом, но при этом совсем не оставалось места хорошему настроению.
Она писала идиотские, депрессивные стишки, считая это «классной
чернухой». Она так же заслуживала смерти, как и все мы, как и
те бедолаги на многочисленных поэтических тусовках заслужили,
чтобы им ездили по ушам этой заунывной белибердой, то есть в полной
мере. Я не любил Юлию, но ее экзальтированная тяга к небытию,
ее подспудное желание исчезнуть были для меня, скажем так, приемлемы.
Мы вполне уживались вместе. У нее были бесстрашие и трагизм, у
меня – страх и хорошее настроение. Утренние похмелья не в счет.
Но обо всем этом я подумал уже позже, когда лето медленно поджаривало
город на противнях раскаленных крыш, и Иван сам пришел ко мне
без звонка, одетый в белую шерстяную безрукавку.

Если вы думаете, я хочу вас шокировать, то это не так, за всю
мою жизнь я пытался и пытаюсь шокировать лишь одного человека
– самого себя, ну, может, еще немного Ивана. С ним мы не виделись
все те полгода, что я просидел в прокуренном однокомнатном вытрезвителе,
гордо именуемом Юлией НАША ОБЩАЯ МАСТЕРСКАЯ, где всегда было на
завтрак теплое Шампанское и прокисший запах нашей нелюбви, медленно,
но верно перераставшей в ненависть. Но однажды он позвонил, когда
Юлии не было дома (может, он специально выждал, когда она, наконец,
уберется, пойдет за вином, прогуляется до очередного литбара,
шагнет из башни гостиницы «Украина»), и сказал своим, всегда таким
здоровым и до неприличия бодрым голосом:

– Ну что, отец, а не выпить ли нам пивка.

Я молчал. Я не помнил, чтобы мы обменивались телефонами, тем более,
чтобы я давал ему номер Юлии, но это было знамение, то есть это
было абсолютно все равно, это просто не имело значения, и я ответил:

– Да.

Иван был первым на этой грешной земле, кто ничуть не удивился,
когда я поведал ему, что полгода проторчал в этом затхлом курятнике,
не отлучаясь дальше мусоропровода. Просто время еще не пришло.
Оно вообще не торопится приходить. Время делать что-то самому.

Зима подходила к концу, но еще и не думала сдавать позиций. Мы
сидели в кафе на Чистых прудах, и мимо нас за стеклом террасы
в мазутной радужной жиже, не знавшей льда, скорбно проплывали
остатки лебединых домиков из моего детства. Вот ведь бывает: лебедей
всех давно пожрали, а домики так и плавают. Иван заказал себе
томатный сок и кампари (из-за цвета, ха-ха), но не притронулся
ни к тому, ни к другому, он уже тогда предпочитал алкоголю кровь,
которую нацеживал, он сам мне в этом признался, из хилых городских
голубей. Болезнь, как сказал бы профессор Зелянский, брала свое.
Я пил пиво и плевал на пол.

– Я понимаю тебя, – сказал Иван, – будь у меня такая сдобная пышка
под боком, я тоже бы носа не казал в эту гнилую реальность.

Я не ответил.

– Ты много пьешь, – продолжал он. – Ты плохо кончишь, и это хорошо.

Я опять промолчал.

– Ты самый отпетый сукин сын, из тех, с кем мне довилось пить,
– сказал Иван. Мы виделись с ним третий раз в жизни.

– Как ты меня нашел?

– По запаху нечистой крови, по обуглившимся скелетам в траве,
по посаженному на кол плюшевому медвежонку, – медленно произнес
Иван, словно декламируя стихотворение. Тогда я, помнится, счел
это проявлением экзальтации. – Я нашел тебя, чтобы рассказать
тебе про щуку.

– Про щуку?

– Да, про щуку, но прежде ты должен мне ответить на один вопрос.

– Спрашивай.

– Это правда, что вы с Юлией повенчаны?

– Ты с ума сошел, – с облегчением воскликнул я, инстинктивно опасаясь
какого-то другого, куда более неприятного вопроса. – Конечно,
нет!

– Но ты любишь ее?

– Опять мимо.

Петух еще и не думал кричать, а я уже дважды успел откреститься
от Юлии.

– Ага, – Иван внимательно изучил свои безупречно желтые ногти
на руках и стал рассказывать. Вот его рассказ.

Никогда на свете я не признаюсь никому в трех вещах. Во-первых,
во-вторых и в-третьих. Как я дошел до жизни такой, тоже пока не
понятно. Я не говорю об обычных параноидальных заскоках. О том,
что я стал бояться светофоров и никогда, ни за какие деньги не
спущусь в метро, которое моя бабка по-прежнему упрямо зовет подземкой.
О том, что я больше не читаю «нормальных» книг и не слушаю музыку.
Просто не могу, меня от них то тошнит, то в жар бросает. Когда
мне исполнилось восемь лет, отец взял меня с собой на Большую
Рыбалку. Десять-двенадцать палаток стояли на берегу какого-то
заповедного Чудо-Озера, где еще водилась рыбка, не загубленная
нашей борьбой за мир во всем мире. Сюда ездили только по блату:
без особой ксивы – никак. Молодой прыщавый солдатик недоверчиво
понюхал папину «книжечку» и откинул проржавевший шлагбаум. Так
я впервые оказался в мире «настоящих мужчин», пропахшем дорогим
табаком, женским потом и еловой коптильней. Щук коптили прямо
после рыбалки. Толстые партийные дядьки в трусах с банкой финского
пива в одной руке и обглоданным рыбьим хвостом в другой. Довольные
и лысые. С плохими зубами и хорошими окладами. Кто с дочерью друга,
кто с чужой женой, а кто и по-домашнему с секретаршей. Детей там
было немного. Кроме меня, еще один шкет, но то ли совсем тупой,
то ли очень умный. Короче, он все больше молчал и какал. То есть,
это было единственное, о чем он находил нужным нас оповестить.
«Я иду какать», – громко заявлял он и уходил. Каждый день мы выплывали
на лодке в озеро и рыбачили. Однажды отец, шутя, бросил в меня
только что выловленную здоровенную щуку. Я закричал, будто в фильме
«Челюсти». А это склизкая тварь хитро приоткрыла один мертвый
глаз и ка-ак цапнет меня за палец. Кровищи было. А отец только
смеялся и называл меня «беспорточной командой». Но вдруг лицо
его резко изменилось, будто попало в тень, и улыбка мгновенно
превратилась в гримасу ярости. «Трус, – заорал он, – баба, что
ж ты меня, сука, перед друзьями позоришь!» – и он сильно, наотмашь
ударил меня, заплаканного и покусанного, по лицу. Слезы у меня
тут же высохли. И я думаю, что даже в Нью-Йорке было слышно, как,
натянувшись, лопнула во мне какая-то очень важная струна, словно
перитонит взорвался, и яд стал планомерно растекаться по детским
членам. До этого отец меня никогда не бил. Я думаю, у него просто
не было времени. Он много и ответственно работал, его часто и
заслуженно «бросали» все на новые и новые «участки трудового фронта»,
и со мной он просто не успевал познакомиться. Наверное, где-то
глубоко под сетчаткой, он считал меня своей надеждой, опорой,
может даже, гордостью, «настоящим парнем», без бабского этого
сюсюканья. Только кто же виноват, что воспитывали меня мать да
бабка, а «настоящих мужчин» я только в кино и видел, когда по
утрам прогуливал школу. И честно вам скажу, не нравились мне они.
То друг другу рожи по чем зря квасят, а то от какой-то кокетки
с ума сходят и обязательно «Роковую Ошибку» совершают. Я ведь
только потом узнал, что это просто ход такой сценарный. А еще
позже понял, что в жизни нашей куда больше от сценария, чем во
всех этих сценариях от жизни. Ну, так вот. Вернулись мы на берег.
Я молчу, как тот засранец. Отец тоже молчит, но видно, что стыдиться
своей выходки. Мучается. А может, просто похмелиться хочет. Они
ж на озере каждый день новый год справляли. А потом кто спал,
кто плакал, а кто, как мой отец, с чужими женами «валялся». Той
же ночью, когда эхо порванной во мне струны еще гуляло по псковским
лесам, отец выставил меня из палатки, сказав, что должен немного
поработать, а эта толстая веселая тетя в съехавшем на плече купальнике
будет ему помогать. Я пошел гулять между палатками, но скоро стало
совсем темно, и я испугался, что в слепую наткнусь на горячую
еще коптильню. Тогда я покинул палаточный городок, где лысые дяди
усердно работали с веселыми тетями, и спустился к Чуду-Озеру,
которое ночью напоминало пролитые чернила и было густым, как вишневое
варенье, если его ложкой разгладить. У причала, тычась в берег
тупыми мордами, стояли лодки, похожие на гигантских рыб, терпеливо
ожидающих, что их покормят. По их наглым, плотоядным улыбкам было
понятно, что питаются они исключительно восьмилетними мальчиками,
и я тут же решил, от греха подальше, скормить им в ближайшее время
нашего засранца-молчальника. У лодок на земле лежал мешок, обыкновенный
такой полиэтиленовый пакет с побледневшими олимпийскими кольцами.
Я до сих пор, когда смотрю на этот масонский знак, представляю
себе некие астральные наручники для какого-нибудь отпетого Шивы…
впрочем, пустяки. Итак, я, осторожно присев на корточки, заглянул
в пакет и тут же об этом пожалел. Там в зловонной, тесной темноте
свилась кольцом жирная щука. Та самая, что сегодня в последней
агонии цапнула меня за палец, который, смазанный йодом и перебинтованный,
до сих пор давал о себе знать. Видать, отец, расстроенный сценой
в лодке, в сердцах бросил ее на берег и забыл, а, может, это и
вовсе была не наша добыча. Я уже хотел закрыть мешок, когда почувствовал
под рукой какое-то шевеление. И вот второй раз за этот проклятый
день бледное бельмастое веко метнулось вверх, и щука вперилась
в меня мутной бусинкой глаза, похожего на капельку ртути. Сначала
он был не более дробинки, но потом начал медленно, тошнотворно
расти в моем сознании, пока я не почувствовал себя запертым в
иссиня-черной масляной капле. Со всех сторон наваливался невозможный
рыбный дух, и я понял, что сам нахожусь в щуке, где-то в самой
глубине ее узкого, злого естества. Она вбирала меня жабрами и
чешуёй, как озерную водицу, пока полностью не поглотила. Так я
стал щучьей совестью, а она стала живой моей смертью. И все по-честному,
без принуждения. Я даже не испугался, Я ОБМЕР, но все равно понимал,
что где-то, сам того не зная, совершил ту самую «Роковую Ошибку»,
и теперь мне кранты. Неподалеку смеялись и жалобно стонали веселые
толстые тети, рядом тихо поскрипывали голодные лодки, а я сидел
не жив не мертв, у грязного пакета на берегу заповедного Чуда-Озера
и внимал. Поскольку Щука говорила со мной, не раскрывая зубастой
пасти, а лишь загадочно улыбаясь, пригвоздив меня на месте своим
тухлым глазом. И все, что она рассказала мне в тот вечер, все
эти тьфу-тьфу-тьфу и ай-ай-ай – и есть те самые «во-первых». Поскольку
на горькой черной воде и на терпкой склизкой траве, и на горькой,
как вода, и терпкой, как трава, своей крови поклялся я тогда Щуке
никому об этом не говорить. Вот так.

На следующий день мы с отцом позавтракали как ни в чем не бывало,
и он не скрывал своей радости, что я опять с ним разговариваю,
словно и позабыл о вчерашнем. Только зря он радовался и думал,
что я не замечу, как он под столом гладит ногой толстую веселую
тетю, которую, кстати, к утру стали звать Зина, гладит между ее
полными ляжками, а она пукает от удовольствия. Но теперь-то я
целую кучу вещей стал видеть да замечать, мне Щука очень много
всякого разъяснила, о чем я и не догадывался. Даже немножко противно
было поначалу. И меня несколько раз за ночь, во время нашего «разговора»
и потом, рвало.

Позавтракав, мы втроем, отец, Зина и я, отправились собирать бруснику
на близлежащее болотце, да заодно и поудить. Поначалу Зина меня
стеснялась и отворачивалась, когда отец хотел ее поцеловать. Но
потом попривыкла и даже давала ему хватать себя за грудь. Через
час мы сделали привал, и отец вдруг взял Зину за плечи и начал
прижимать ее к земле. «Ну-ка, Зинаида, – пьяно закричал он, –
покажи моему сыну, как баба служит мужику». И Зина покорно встала
на колени. Отец, повозившись, стянул плавки, и Зина взяла его
пипиську в рот и стала ее катать за щекой, как карамель. Я, помню,
еще думал, что будет, если он вдруг захочет писать. Наверное,
в этот момент и порвалась во мне вторая не менее важная струна.
Но это уже было не так больно, потому что Щука предупредила меня
о многом, в том числе и об этом.

Придя на болото, мы долго собирали мелкую бледную бруснику, и
Зина еще два раза показывала по просьбе отца, как бабы служат
«настоящим мужчинам». При этом оба много пили и скоро едва могли
идти. Отец заедал водку пригоршнями горьковатой неспелой брусники,
но все равно быстро хмелел. Дома он держался обычно дольше.

Потом мы недолго поудили, где-то с полчаса, ничего не выловили,
только промокли да испачкались в иле. Чтобы я не заболел, отец
дал мне глотнуть «воды для взрослых». Она обожгла горло, но полностью
очистила разум. От нее пахло Зиной и Щукой одновременно, и я хотел
их обеих, если ты понимаешь, что я имею в виду. Как хотят в восемь
лет. То есть позарез. А потом мы потоптались еще по болотцу и
решили идти домой, погреться у костра. Отец шел первым. Но дорога
назад оказалась гораздо более длинной. Наконец, утомившись, мы
присели передохнуть на какую-то коряжку. Вокруг простирался перелесок,
смущенно прятавший под зеленым подолом глубокую гнойную топь.
Земля вместо того, чтобы становится суше, совсем развязла и предательски
хлюпала под ногами. Зина закричала, что мы давно потерялись, и
что она сразу поняла, что мы пошли не туда. Отец довольно спокойно
спросил, почему она не сказала об этом раньше. Зина опять заорала,
что он, тупой козел, погубит и ее, и ребенка. Отец так же спокойно
попросил ее заткнуться. Но Зина не желала затыкаться. Она вскочила
и, некрасиво дрыгая полными ногами, поливала нас проклятиями,
а потом вдруг, захлебнувшись собственным криком, повернулась и
помчалась прочь от нас. Ее пышное тело с хрустом ломилось через
кустарник. Так, наверное, рвется напролом загнанная медведица.
Отец только устало усмехнулся. Он сказал, чтоб я не брал в голову,
что у Зины белая горячка, и что он с ней еще потолкует ласково.
Мне не понравилось его лицо, когда он говорил эти слова.

Отдохнув, мы решили вернуться назад, туда, куда убежала Зина,
так как путь ее был хорошо протоптан. Мы шли минут тридцать, и
я знал, что Это вот-вот должно случится. У меня очень разболелась
голова, и воздух вокруг наполнился удушливым рыбным запахом, затмившим
на время миазмы болота. Временами мне даже казалось, что у отца,
шедшего впереди, вырастают хвост и плавники. И тут он оступился.
Это была его «Роковая Ошибка». Он грузно осел сразу по щиколотку,
попытался высвободиться и провалился по пояс. Потом он, безумно
заревев, рванулся назад, и болото, чавкнув, проглотило его по
грудь. Он уже не мог повернуться ко мне лицом и лишь бешено косил
глазом. Я никогда не забуду этот глаз, начисто лишенный Щучьей
мудрости, грязный репей, цепляющийся за жизнь.

– Сынок, – опять заревел отец, – дай руку, слышишь! Чего встал,
руку дай, бестолочь!

Я молчал. Я не знал, принято ли в таких случаях что-либо говорить.

– Дай руку, сынок, – выл отец, – дай руку.

Меня сильно колотило, сердце билось где-то в животе, а голова
просто пылала адской болью. Рыбный дух становился невыносимым.
И я сделал то, что должен был сделать. Те самые «во-вторых», про
которые никто никогда от меня не узнает. Кроме Щуки, конечно,
поскольку Щука знает все. Ты, наверное, умираешь, хочешь узнать,
что же это было такое особенное, и про в-третьих тебе тоже интересно
послушать? А я вот не скажу. Я и сам еще не все понимаю.

– Ну, как?

Юлия медленно убрала потную прядь со лба и улыбнулась своей щербатой
улыбкой, за которую ее хотелось то ли по стенке размазать, то
ли хорошенько трахнуть.

– Классная чернуха. И это ты сам написал?

– Сам, – соврал я. Но это было допустимо. Потому что женщинам
не надо знать правду. Им абсолютно необязательно и даже вредно
знать правду, – Всю ночь на скамейке сидел и писал.

– Ну, иди же тогда ко мне, мой смелый рыбак, – засмеялась Юлия,
– лови меня на свой крючок.

– Да пошла ты…

– Ну, хочешь, я тебе тоже что-нибудь почитаю? Новые стихи, например?

– Нет, – честно ответил я.

На следующее утро я тихонько собрался и, пока Юлия сладко посапывала
в теплой постельке, ставшей за последние полгода НАШЕЙ ТЕПЛОЙ
ПОСТЕЛЬКОЙ, убрался восвояси. Больше я ее не видел.

Продолжение следует.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка