Комментарий |

Хорошее настроение. Книга мертвых

Хорошее настроение

Книга мертвых

Начало

Продолжение

Глава первая

Жизнь после смерти или профессорская голова

Декрет номер пятьдесят семь:

«Я, единственный и неповторимый Производитель Личных Желаний
(далее ПЛЖ), проклинаю и подвергаю анафеме Ветер, ворвавшийся
этим утром 200… года ко мне в окно и разметавшего мои Личные Бумаги,
а также Прочую Мишуру по полу моего Личного Кабинета. Сим предписывается
всякому, кто увидит или подумает, что увидит оный Ветер, не теряя
времени, гнать его, ловить густой сетью и подвергать остракизму
и экзорцизму, то есть всячески ущемлять. Тот же, кто этого не
сделает, да сам будет проклят во веки веков. Имя его исчезнет
из всех свитков, книг и прочих Личных Бумаг, а также из Святок
Нового Времени, буде окажется ошибочно в них занесенным. Этого
человека отныне и самого считать Ошибкой, а Ветер лишить его грозного
имени и присвоить ему позорную букву «Ы».

Я открываю глаза. Я вижу расплывчатые круги, вижу странные всполохи,
вижу аморфные жирные пятна. Я не сразу понимаю, что это жизнь
после смерти, я просто еще не успел вспомнить, что меня уже нет.
Я умер. Я навсегда обращен в кладбище потерянных клеток, которым,
чтобы освободиться, теперь придется разжижать и разваливать мою
бренную плоть. Я пал в бою. Это второе, о чем я вспоминаю. Мое
тело не только бренное, оно еще и бранное, как слово, как бывает
бранной и смерть. Кстати, вот и она, как водится, по левую руку,
то есть так мне кажется, просто я еще не до конца вспомнил, какая
рука левая, и для чего руки вообще нужны. Я силюсь, я вспоминаю.
Они нужны для бремени и брани. Моя смерть нечетко белеет на фоне
расплывчатых кругов. Она накланяется ко мне, и от нее пахнет лекарствами
и сладковатой гнилью. От нее веет лаской и немножко усталостью.
Да, это она. Я узнаю ее, только я забыл, звал ли я мою смерть,
или она сама зашла меня навестить. Смерть нагибается. От нее пахнет
помойкой, но не такой, куда выкидывают протухшее мясо и паленую
шерсть, а такой, куда выбрасывают подгнившие фрукты и увядшие
цветы. Она нежна и заразна, но не как болезнь, убивающая во сне,
а как материнская любовь, убивающая всю жизнь. Я улыбаюсь ей,
я закрываю глаза.

Я опять открываю их. Кажется, прошло пять минут. Но круги превратились
в жирных питонов, сонно свернувшихся на потолке. Наверное, я уже
покинул тело и теперь лечу над землей. Подо мной движется и не
движется вся из лунного серебра среднеазиатская степь или какая-то
другая степь с курганами свернувшихся кольцами змей. Внезапно
все змеи, как по команде, вспыхивают ярким светом, и я слепну.
Я зажмуриваюсь. Некоторое время их сверкающие тела преследуют
меня в моей Личной Внутренней Темноте, но понемногу блекнут, теряют
контуры, исчезают.

«Он проснулся», – слышу я чей-то голос. Я в третий раз открываю
глаза. Нет, это не питоны, это просто трубы ламп дневного света.
Их кольца и впрямь напоминают спящих змей. И я не лечу, я лежу,
крепко привязанный к жесткой койке. Надо мной беленый потолок,
под ним угрожающе нависла капельница, что-то мутное бежит по трубочкам,
по змеевику в мои исстрадавшиеся вены. Человек – как самогонный
аппарат культуры. Чем чище перегонка – тем выше градус, яснее
слеза. А гонится он, наверное, из говна, чтобы дешевле. Я чувствую
себя созревшим. Подавайте меня на стол, господа, пейте меня под
канапе с креветочным маслом или уж на худой конец под бородинский
с засушенной сардинкой из госбуфета. Надо мной опять склоняется
моя смерть. У нее нечисто выбритое лицо, сероватые мешки под глазами,
похожие на настоящие мешки из-под картошки, блестящие, больные
глаза. От нее уже не пахнет перележавшими фруктами, от нее несет
водкой и засохшей госбуфетовской сардинкой, но может это и канапе
с креветочным маслом. На ней засаленный белый халат в розоватых
подтеках, словно она пила и проливала, пила и проливала розовое
вино, но что-то подсказывает мне, что пятна не от вина.

– Ну что, молодой человек, – говорит мне смерть, – ожили?

Это не вопрос, но звучит, как вопрос. Я понимаю, что надо ответить,
но не могу. Я забыл, как это делается. Кто-то еще склоняется надо
мной. Женщина. С некрасивым плоским лицом, с опухшими глазами.
Она что-то лопочет, но я, увы, разучился ее понимать, а может,
никогда не умел. «Он узнал тебя, Паула?» – говорит кто-то третий,
стоящий за спиной моей смерти. Сказав это, он выглядывает из-за
белого плеча. «Появляется на сцене» – всплывает в моей голове
забытая фраза, еще бы знать, что она означает. Парень, довольно
молодой, с копной непослушных черных волос на голове, словно в
шапке из колючей проволоки. «Где-то я тебя уже видел, – говорит
он мне и смеется, – ой, где-то видел»/

– Помолчи, Маугли, – говорит моя смерть.

Сонет номер десять:

Я, единственный и неповторимый Производитель Личных Желаний
(далее ПЛЖ), проклинаю и подвергаю анафеме птицу, поджидавшую
меня утром 200… года и нагадившую мне за Личный Воротник. Сим
предписывается всякому, кто увидит или подумает, что увидит оную
Птицу, не теряя времени стрелять в нее из рогатки, плеваться свинцовыми
дробинками из тростниковых трубок, стараясь попасть в хитрый глаз,
похожий на высранную ребенком пуговицу, то есть всячески ущемлять
ее птичьи права. Тот же, кто этого не сделает, да сам будет проклят
во веки веков. Имя его исчезнет из всех свитков, книг и прочих
Личных Бумаг, а так же из Святок Нового Времени, буде окажется
ошибочно в них занесенным. Этого человека отныне и присно называть
Непрушкой, а Птицу лишить ее гордого имени и присвоить ей вонючую
букву «Й».

Так случилось, что профессор Зелянский спас мне жизнь. Паула рассказывала,
что меня еле дотащили по узкому лабиринту канализационных труб
до подземной столицы. Я так и норовил развалиться на части. Скажу
только, что не все пальцы удалось найти и пришить обратно. Дружище
Бим постарался на славу. Меня воскрешали так же долго и с таким
же энтузиазмом, как Иисуса и Франкенштейна вместе взятых, только
первый, по-моему, сам воскрес, ну да хер с ним, пусть будет Лазаря
и Франкенштейна. На мне появилось много интимных заплаточек, под
которыми худо-бедно пытались ужиться, как обитатели доисторических
коммуналок, мои и чужие органы. Вместо собственной простреленной
печени я получил отличный кусок сочной свиной печенки. Селезенкой
тоже кто-то со мной поделился. А уж кровушки группы А с положительным
резусом я столько выцедил из моих доноров, что Иван просто лопнул
бы от зависти. В общем, меня собирали, как гребаный пазл с картинкой
на темы «Русской зимы». Пазл из фарша с костями. Но профессор
воистину знал свое дело. Умелыми руками он скроил из кровавых
ошметков, которые в пору было пустить на колбасу, симпатичного
монстра с неумолимой волей к жизни. Первые недели зеркала мне
не давали. Но сказать, чтобы я сильно горевал, не могу, напротив,
по-моему я никогда не чувствовал себя лучше. Коктейль из обезболивающих,
антибиотиков и препаратов, предотвращающих отторжение чужых тканей,
которым меня регулярно накачивали, творил со мной чудеса. Тяга,
я бы даже сказал, жажда жизни, подаренной мне в виде призовой
игры, вдохнула в мое тело (точнее в то, что от него осталось)
новые силы. Паула поутру, осоловев от изнеможения, просила пощады
и уползала в другой конец кровати хоть немного поспать. «Ничего
себе, – шептала она, – санта Мария, ничего себе. Если б я не видела,
как он Его тебе пришивал…» Скоро я настолько окреп, что мог без
посторонней помощи вставать и даже выходить из «палаты», так условно
назывался темный, нечистый подвал, где я впервые очнулся, больше
похожий на бомбоубежище, чем на больничный покой.

Мы находились глубоко под землей. Слухи о том, что происходит
наверху, доходили до нас нерегулярно, урывками. Поговаривали,
что там бушуют уличные бои, что наземная столица окружена войсками
повстанцев, что генерал Елдохин объявил войну бывшим колониям
и республикам. Потом говорили, что мятеж подавлен, но что город
в руках мародеров и крыс, электричество не работает, и не ходит
метро. У смельчаков-разведчиков, которым время от времени удавалось
выбраться на поверхность и даже вернуться живыми, мы узнавали
о раздувшихся трупах на московских бульварах, о собаках-мутантах
с двумя головами, из которых одна рычит, а другая кусает, о странных
бледных созданиях, называемых в народе «плесенниками», которые
внезапно появляются на улицах и ведут ночную охоту на одиноких
солдатиков с блокпостов.

– Плесенник, он хуже генеральских берсерков, – шептались в народе,
– они не люди, но и не звери, они, типа, растения.

Первое время я еще как-то интересовался событиями, происходившими
над нашими головами. Но скоро толстые слои камня, песка и бетона,
отделявшие нас от верхнего мира, отдалили и укрепили мою душу
настолько, что я лишь изредка спрашивал у разведчиков, не видели
ли они Ивана или кого-то еще из наших. Или не встречался ли им
бледный клоун с черными, насквозь сгнившими глазами. Разведчики
лишь пожимали плечи, но я-то знал, что где-то там наверху бродит
мой славный Бим, мой бесстрашный паяц, один среди двуглавых собачек
и прямоходящей плесени.

Подземная столица, в которой мы теперь поселились, спасая свою
жизнь и, главное, разум от страшной заразы хаоса и распада, завладевшей
всем верхним миром, заразы, выжившей нас из наших домов, была
чуть ли не больше ее наземной сестры. Глубоко в землю-матушку
запускала она свои старые, но крепкие корни, разветвлявшиеся во
все стороны и уходившие, казалось, в бесконечность. Со времен
Ивана Калиты и вплоть до сталинских времен ее строили и перестраивали,
не покладая рук. Она врастала все глубже в землю, как гигантская
пирамида, поставленная на острие. Словно зеркальное отражение
реального города, который, как известно, расширяется книзу, росла
она ближе к поверхности земли вширь, но чем дальше вы забирались
вглубь, тем у’же становились проходы, сумрачней залы, теснее туннели.
Здесь под землей и вершились из века в век реальные судьбы империи.
Здесь же содержался в заточении царевич Димитрий, давно уже наверху
почитаемый убиенным. Профессор Зелянский показывал мне его келью,
маленькую сырую конурку с ржавым крюком посредине, намертво схватившим
еще более ржавую цепь. Правда, пыльный скелетик в углу принадлежал,
как оказалось, не человеку, а одному из «кошмариков».

Здесь пережидали войны и бунты, глад и мор почти все российские
правители. Последними здесь прятались Сталин с Генштабом, пока
немцы обстреливали московские окраины. Еще в двадцатые годы прошлого
века он тайком саботировал приказ Ленина, повелевшего взорвать
подземную столицу, как отвратительный пережиток феодального строя
и наследие царских времен. Уже при Ельцине хотели даже открыть
здесь музей, но средства разворовывались наверху с такой скоростью,
что даже не доходили до кремлевских подвалов, не то что до истинных
катакомб.

В них-то в начале девяностых и был размещен секретный Институт
Неестественных и Безответственных Наук (сокращенно ИНЕБЕН, или
как его ласково называли сотрудники, ЕБЕН), в котором и работал
профессор Зелянский, возглавляя кафедру аномальной биологии. Институт
просуществовал около пятнадцати лет, но потом Федерация распалась,
и он был закрыт за недостатком средств, а скорее из-за нежелания
новых властей прокармливать ученых затворников. Многие сотрудники
разбрелись кто куда, большая часть уехала за границу, но нашлись
и такие, в основном одинокие и пожилые мозгляки, которые отказались
покидать подземелье, ставшее для них родным домом. Им не стали
мешать. В те времена уже мало кто помнил (или имел право помнить)
о Нижней Столице. Военные и секретные службы считали ее подземелья
стратегически невыгодными из-за плохой и устаревшей системы вентиляций:
хватило бы одной газовой бомбы средней величины, чтобы уничтожить
добрую половину ее обитателей.

Так и случилось, что пещерные схимники от науки кое-как влачили
нищенское существование в покинутых лабораториях и общежитиях,
перебиваясь подачками от редких, далеко не всегда бескорыстных
меценатов. Одним их таких мозгляков и был наш профессор. Его жена
погибла во время беспорядков 2005 года, его взрослая дочь наотрез
отказалась делить с ним прелести подземной жизни, и самым близким
и родным ему существом была кошка-мутант по имени Полина, отличавшаяся
философским складом характера. А что вы хотели бы от кошки, имеющей
шесть лап и бойко плетущей паутину из собственной шерсти, в которую
попадались не только мыши, но и жирные канализационные крысы?
Одной такой крысы хватало на их скромный семейный ужин, так кошка
платила профессору, если не за любовь, то, во всяком случае, за
моральную поддержку. Как вы уже поняли, Зелянский был человеком
неприхотливым и добросердечным.

Наверное, поэтому он и проникся неким подобием отцовской нежности
к Маугли, когда тот, блуждая во времена своей беспризорности по
лабиринтам подземной столицы, набрел однажды на его лабораторию.
Одинокие люди часто тянутся друг к другу, только их одиночество
должно быть одного полюса. Профессору и Маугли повезло, оба были
неразговорчивы, флегматичны и самоотверженны. Оба не любили, когда
им лезут в душу, и стремились найти себе в жизни настоящее Дело.
Для профессора этим Делом стала наука, а для Маугли, до момента
нашего знакомства, его функции исполняла псевдопоэзия столичного
авангарда. Но потом пришел я и вдохнул в его душу Идею, а это
порой важнее просто Дела. Согласитесь, БЕССМЫСЛЕННОЕ НАСИЛИЕ,
ЖЕСТКИЙ СЕКС И ХОРОШЕЕ НАСТРОЕНИЕ куда увлекательней биологии,
пусть даже и аномальной. По крайней мере, для нас, для творческих
душ. А Маугли был творцом, это я сразу разглядел в нем и не ошибся.
Он и сейчас творит, стоя надо мной с калашом в дрожащих (не от
страха, нет, от отдачи) руках, он творит историю. Он сумел распознать
и приручить свое время. Время, которое, увы, не торопится приходить,
а ко многим так никогда и не приходит. Время делать что-то самому.

Профессор тоже познал его. Оно явилось ему из прозрачных, почти
бесплотных пробирок, на вид столь безобидных, а на деле наполненных
до краев смертным ужасом и скрежетом зубовным. Но Зелянский не
убоялся, он принял свое Дело, как вызов, как присягу. Он был смелым
человеком. Он остался жить и творить под землей, и пусть даже
его дорогим «кошмарикам» и прочей нежити не надолго суждено было
пережить своего создателя, но он спас мне жизнь, а это уже, знаете,
кое-что. Вот вам приходилось спасти хотя бы одну, пусть даже такую
никчемную жизнь? То-то. Остальные горазды их лишь отнимать.

Итак, Маугли подружился (если это слово здесь применимо) со старым
чудаком и провел целый год в душных, пыльных лабораториях, наблюдая
через плечо, как профессор колдует над своими колбами, творя один
гребаный ужастик за другим. Однажды поклявшись старику никому
не рассказывать о заброшенном институте и уж тем более не показывать
дорогу к его святилищу, лаборатории, он сдержал свое обещание
и даже мне ни словом не обмолвился о своей подземной жизни. Этим
он спас меня, спас нас всех. Прознай Иван, а значит, и Варя-Поганка
про это убежище, Тараскин быстро бы вспомнил про никудышную вентиляцию.
Честь тебе и хвала Маугли, хотя ты, конечно, и сукин сын!

Портрет номер сорок один:

Я, единственный и неповторимый Производитель Личных Желаний
(далее ПЛЖ), проклинаю и подвергаю анафеме бабушку Веру, окатившую
меня этим днем 200… года возле пивного ларька помоями и испортившую
мои Личные Вещи. Сим предписывается всякому, кто увидит или подумает,
что увидит оную бабушку Веру, не теряя времени плевать ей в лицо
жеваной бумажкой, бить ее крапивой по причинному месту, подвергать
колесованию и массовым захоронениям, тот же, кто этого не сделает,
да сам ножками своими топ-топ, потопает сам знает куда. Имя его
исчезнет из всех свитков, книг и прочих Личных Бумаг, а так же
Святок Нового Времени, буде окажется ошибочно в них занесенным.
Этого человека отныне и самого надлежит считать бабушкой Верой,
со всеми вытекающими отсюда (смотри, сука, выше), а саму бабку
лишить
ее родового имени и присвоить ей блевотную букву
«Бя».

– Ты был такой мертвенький, когда тебя донесли, – ласково рассказывала
мне Паула теребя за неимением кудрей, грязные бинты на моей макушке,
– такой очень мертвенький. Но очень романтичный.

– Почему вас не убили? – спросил я. – Зачем им оставлять свидетелей?

– Почему, нас всех убили. Это мы в аде… или в аду, как правильно,
скажи, пожалуйста?

– Нет, я серьезно.

– Не знаю, – Паула пожала плечами, – они нас пожалели, они искали
Ивана, и немножко тебя.

– Ничего себе немножко, – я поежился. – Козлы сраные! А что с
Иваном?

– Не знаю, – Паула беспечно улыбнулась, казалось, Иван ее совсем
не интересует. – Никто не знает. И Никита не знает.

– Никита? Горбун? Он был здесь.

– Он то там, то здесь. Он почти разведчик, все разведывает, разведывает.
– Она задумалась. – Меня хотел разведывать, но Маугли не дал.

– Да уж, он-то тебя сам разведает, будь здоров, – я почему-то
надулся. Вспомнил, как Маугли набросился на нее перед штурмом.
– Ну и хрен с ними. Есть вещи и поважнее, – подумал я, но легче
мне от этого не стало.

– Но не так хорошо, как ты, – серьезно сказала Паула, – ты самый
лучший разведчик женщин. Здесь. – Добавила она, подумав.

– Значит, вам дали уйти?

– Почему дали, мы сами ушли. Они в тебя постреляли и быстро убежали,
ну и мы вслед. Тебе же надо было к доктору.

– Вас даже не арестовали?

– Хотели, но нас спас талисман. Это очень хороший талисман, –
Паула лукаво стрельнула глазами в сторону Ловца Снов, висящего
над нашей кроватью. – Они сказали, сидите здесь, а то убьем, и
убежали. Одного оставили.

– И что, он вам не помешал?

– Я его убила, – спокойно сказала Паула, – вот так. – Она встала
с кровати, прошла в угол, виляя задом, подняла что-то с полу и
вернулась в кровать.

– Что это?

– Это палочка.

– Палочка?

– Ну, карандаш. Неважно. Тот, который остался, ударил Маугли,
бил меня, потом хотел меня спать. Я была почти голая.

– Да-да, я помню.

– Ну вот, а я сделала так. – Паула расставила ноги и осторожно
вставила карандаш во влагалище, потом она напряглась, лицо ее
покраснело от натуги, она скрипнула зубами, громко пукнула, и
вдруг карандаш пулей вылетел из ее половых губ и с силой ударился
о стенку. – Только у меня была спица. Я всегда ношу ее на всякий
случай.

– И ты убила его этой спицей?

– Да, в глаз. У него только глаза были открыты, – пояснила она.

– И где ж ты этому научилась?

– Подружки научили. Мы летом ездили вместе в Сан-Ремо, знаешь
Сан-Ремо?

– Слышал, не важно, ну?

– Ну, так там был интернат для католических девочек, и мальчиков
было звать совсем нельзя. Вот мы и развлекались по всякому. Первую
неделю только друг друга мастурбировали, но потом было скучно,
и мы придумали эту игру. Хорошая игра, веселая. Я была почти самая
лучшая, но Марта была еще лучше, у нее пизда очень сильная, она
могла огурец на много метров кинуть.

– Ничего себе, – я представил себе этот девичник. Итальянские
целочки, готовые положить штабелями любой спецназ, в обоих, так
сказать, смыслах.

– И тебе не было его жалко?

– Нет, – удивилась Паула, – это же, как в сериале. Я же должна
была освободить заложников!

– Спасибо, – сказал я, помягче устраиваясь на ее груди, как на
резиновой подушке, – ты меня спасла, я этого тебе не забуду. И
Маугли тоже. Вы оба меня спасли.

– И будем надеяться, правильно сделали, – тихо ответила Паула,
– хочешь, она еще раз карандаш бросит?

Мы поселились в бывшей институтской библиотеке. На меня умиротворяюще
действовали все эти гигантские стеллажи от пола до потолка, плотно
заставленные позеленевшими от сырости книгами. К сожалению, отопление
здесь не работало. Мы спали прямо на большом библиотекарском столе,
навалив на него матрасы, которые сами же притащили из бывшего
спортзала, накрываясь одеждой и содранным с полов ковролином.
Больше всего мне нравилось осознавать, что я никогда не прочту
ни одной из этих книг, но зато я любил читать их корешки, пока
Паула, прыгая на мне, как на батуте, выпевала свое сладенькое
«O-o-o-S-i-i». Маугли поселился неподалеку в лаборатории у Зелянского.
Он уже привык жить там, засыпая под мирное бормотание жидкости
в пробирках и под тихое шипение пара из реторт. Только было ли
их содержимое столь уж тихим и мирным, оставалось под вопросом.
Я думаю, вряд ли.

Подземная Столица и ее временные обитатели (а катакомбы постоянных
жильцов не терпят, для этого здесь слишком редко рождаются и слишком
часто умирают) приняли нас спокойно, даже благожелательно. Их
не испугало то, что за нами могут устроить погоню, а поймав, наказать
заодно и всех тех, кто нас приютил. Подземных старожилов вообще
трудно было чем-либо испугать. На нижних ярусах подземного города
водились такие ужасы. и таилось столько опасностей, что о каких-то
погонях в духе третьесортного американского боевика здесь и не
думали. «Это у них (у вас) наверху, – отмахивались они, – здесь
об этом и говорить смешно». «У них своя жизнь, у нас своя». Впрочем,
некоторая диффузия все-таки происходила. Одичавшие мутанты, бывшие
подопечные профессора Зелянского, прогрызали старые, ржавые замки
и прутья клеток, которые некому, да и не на что было починить,
и разбредались по городским подвалам, предпочитая бани и продовольственные
склады. Двуглавые собаки и зубастые лягушки, «плесенники» и «мохнатые
глаза». Даже в подземном мире мало кто догадывался об их настоящем
творце. Считалось, что ответственные за этот бестиарий давно уже
свалили за бугор с особенно удавшимися экземплярами, в Китай или
на Украину, а кто уж особенно жадный, в Балканские Эмираты.

Не подумайте, я не осуждаю Зелянского. Даже не потому, что он
спас мне жизнь, а просто так у него выражалось ХОРОШЕЕ НАСТРОЕНИЕ,
которое, как вам известно, я ценю превыше всего. Наука заменяла
ему даже ЖЕСТКИЙ СЕКС, а уж по части БЕССМЫСЛЕННОГО НАСИЛИЯ нам
было его не догнать. Лапками, клювиками, коготками и ложноусиками
своих детишек этот инфернальный Айболит мог бы трахнуть обе Америки
вместе с Японией. И все ради чего? Ради голого эксперимента. Это
была его жизнь, ведь каждый имеет право на свою жизнь. К тому
же, освоив свое право, так сказать, до конца, можно дальше оспаривать
эти права у других. Неестественные и Безответственные Науки, что
может быть ближе нашей идее литературно-мифологического хаоса?
Я думаю, Иван бы его одобрил. Мы превращали жизнь в литературу
путем творческого насыщения ее Злом, бескорыстным и оттого очищающим.
А он превращал ту же самую жизнь в полигон для научных открытий,
и порожденное им Зло было не менее бескорыстным и творческим.
Нам было по пути, профессор, пусть вы со мной никогда и не согласились
бы. Впрочем, что говорить о былом. Ивана нет. Наша идея втоптана
в грязь, раздета и изнасилована тупыми солдафонами и коварными
политиками, так же, впрочем, как и ваша, профессор, не находите,
что мы опять в одной лодке?

– Видите ли, молодой человек, – сказал Зелянский, – вы слишком
широко, я бы даже сказал щедро, дефинируете понятие Зла. Оно у
вас абсолютно и абстрактно. На мой взгляд, зло само по себе не
есть некая константа. Вот скажем, я болен раком и, вероятно, скоро
умру, это, по-вашему, Зло?

Я промолчал, не потому что не знал, что ответить, а просто соображал,
он это серьезно или так к слову пришлось…

– А по-моему, это не Зло, это закономерность. Зло же по своей
природе закономерным быть не может, оно всегда исключение. К примеру,
если вы меня сейчас пристрелите или зарежете вот этим вот скальпелем,
– маленькая, опасная молния в руках, в старческих руках, покрытых
темными пятнами пигментации, – тогда это будет без сомнения «злой»
поступок. Что же делает его таким?

– Зло, – говорила Юлия, – Зло – это место…

– Что вы сказали? Место? Зло как место? Допустим. Тогда мы уже
говорим о преисподнии, именно она является географическим определением
зла. Что ж, это вполне логично, что мы о ней вспомнили, мы ведь
с вами, в некотором смысле, и сами находимся в аду. Да-да, именно
в этаком маленьком, но уютном адике на несколько сотен персон.
Там, – старческий узловатый палец, палец в темных пятнышках пигминтации
целится в потолок, – там было Чистилище, а здесь самый что ни
на есть Ад, или Зад? Задница, извините за выражение, на латыни
infernus, то есть заднее место, оно же отхожее, но, простите за
каламбур, хожее, а по-нашему, жопа, филейная часть. Вы ведь и
сами не раз подумывали, что мы в жопе, фигурально, конечно, в
жопе, в пизде, то есть в телесном низу, ведь так?!

– Да, да, – рассеянно ответил я, – кажется, Паула тоже что-то
подобное говорила, это вы ее подучили?

– Мы беседовали с вашей подругой, – с достоинством произнес Зелянский,
– это женщина не большого, простите мне мою старческую прямоту,
но пронзительного ума. Он маленький и острый, как острие вязальной
спицы…

– Спицы? – Я вздрогнул. – Интересно, а как вы опишете мой ум,
со старческой, так сказать, прямотой?

– Му,. – сказал Зелянский.

– Простите?

– Му.

– Му?

– Да, му. Му – это ум. По-зазеркальному. А вы молодой человек,
живете в зазеркалье. У вас же, бог ты мой, все перевернуто. Насилие
– это изнанка страха оного. Секс – боязнь импотенции и лихорадочное
самотестирование, без пользы и души. А хорошее настроение – лишь
беспомощная попытка совладать с депрессией, вызванной его отсутствием,
точнее невозможностью им наслаждаться, а значит, и иметь. Вот
вам и импотенция по всем фронтам. Знаете, я немного сведущ в медицине,
и мне кажется, что ваша извращенность, не в морально-этическом
плане, а в плане плоскостных проекций, то есть обратность, именно
зазеркальность, следствие не долгих мучительных раздумий, а обычного
инфекционного заражения.

Я был слегка ошарашен неожиданной речью профессора, вот уж от
кого я не ожидал, то так себе все тихоня, все пробирочки, да синие
галочки в аспирантских тетрадях, а тут вдруг выдает целый гимн
с проповедью в придачу.

– Я польщен, профессор, – сказал я, – что мое незначительное Му
так заинтересовало вас и подвигло на столь пламенный экскурс.

– Ничуть, – ответил Зелянский, – вы сами напросились, а я ведь
здесь изрядно устал от безмолвия. То есть с моими бывшими коллегами
мы много беседовали о судьбах мира и науки, и Сведенборга поминали
всуе, и Шопенгауэр на язычок попадался, о Юнге уж и не говорю.
Но как-то последнее время мы все больше о погоде, а поелику она
под землей всегда одна, да и климат дуалистичен до крайности,
то холодно, как у северного оленя в жопе, то душно, как у слонихи
в пизде, то приходится обходиться дружеским молчанием. С Маугли,
как вы могли заметить, не очень-то поболтаешь, ну а про вашу подругу
я вам уже говорил, хотя, будь я помоложе, меня бы тоже устроил
такой ум, над такими сиськами.

– Жалко с нами нет Ивана, – искренне сказал я ему. Кажется, это
был, увы, первый раз после моего воскрешения, когда я действительно
почувствовал, что Кудыбина не хватает, – он был бы вам лучшим
собеседником. Я, знаете ли, скорее писака, нежели болтун, бумаге
доверяю больше, чем людям.

– И больше даже, чем себе?

– Несомненно.

– А ведь Иван, скорее всего, и был тем человеком, тем медиумом,
который вас заразил, – задумчиво сказал профессор, – не зря Маугли
и ваша подруга терпеть его не могут.

– Не могут терпеть? – Я аж поперхнулся. – Что за чушь?

– Поверьте мне, они его, мягко говоря, недолюбливают. Впрочем,
вы бы и сами это заметили, если бы не ваша болезнь. У зазеркальных,
знаете ли, часто глаза амальгамой снаружи затягивает, так что
они и видят только себя. Всегда и везде свое отражение.

– Он пил мою кровь, – наконец сказал я, – я позволил ему, иначе
бы он умер.

– Так он еще и вампир? Интересно. Это пока еще редко встречающаяся
мутация. Бедный мальчик, он, конечно, обречен. Его жажда будет
становиться все больше, все безжалостнее. Кто б мог подумать!
– Профессор сидел, уставившись на свои узловатые руки, покрытые
пятнами старческой пигментации, он словно позабыл о моем присутствии,
– Ведь мы разрабатывали их, наоборот, как счастливых людей. Они
могли бы стать практически самодостаточными. Единственный их рацион
должен был состоять из кровяной плазмы – немножко крови и больше
ничего. Немножко крови. Почему-то ген не прижился у подопытных
обезьян, потом были другие эксперименты, даже на добровольцах,
или почти добровольцах, ну кто по службе, но ген стал мутировать,
чертовски жаль, такая идея! А вы говорите, зло! Что такое зло
по сравнению с мутировавшим геном, с настоящей стихией в пробирке,
так… рифма на слово «козло».

Секрет номер сорок один

Я, единственный и неповторимый Производитель Личных Желаний
(далее ПЛЖ), проклинаю и подвергаю анафеме всех жителей дома номер
3 по Блошиной улице, не пожелавших мне этим вечером 200… года
доброго здоровья, когда я громко три раза подряд чихнул. Сим предписывается
всякому, кто увидит или подумает, что увидит оных жителей, не
теряя времени, жечь их каленым железом, пускать их на кораблики,
использовать в текстильном, машиностроительном и проч. производствах,
тот же, кто этого не сделает, да узнает Кузькину Мать и мою Личную
Памятливость. Имя его исчезнет из всех свитков, книг и прочих
Личных Бумаг, а так же Святок Нового Времени, буде окажется ошибочно
в них занесенным. Этого человека отныне и самого надлежит засмолить
в бочку и пустить по окияну прямо к острову Буяну (см. Полное
Собрание Сочинений Поэта Старой Эры А. Пушкина, украденное из
районной библиотеки Ждановского района г. Москвы 15 августа 1976
года), а самих жильцов лишить их группового имени и присвоить
им одну на всех прыщавую букву «Хряк».

Я нашел Маугли в заброшенном актовом зале института, он, как наседка,
нахохлившись, восседал на вершине целой горы старых знамен, настенных
карт, учебных пособий и просто какого-то тряпья. Основой этому
шаткому, но впечатляющему размерами тектоническому образованию
служили сваленные в кучу кресла с латунными номерками на протертых
спинках. Маугли угрюмо посмотрел на меня и снова уставился прямо
перед собой. Казалось, он медитировал, возвышаясь над символической
свалкой былого величия. Сколько талантливых или даже гениальных
задниц протирало обивку этих кресел, сколько лучших, светлейших
(не в смысле зоркости, а в смысле принадлежности к соответствующим
головам) глаз взирало на эти графики и чертежи.

– Сик транзит, – сказал я Маугли, – не печалься, парень, мы теперь
хозяева этой помойки, даже если ни шиша не рубим во всей этой
хреновой энтропии.

Маугли, как вы и сами можете догадаться, промолчал.

– Я знаю, – продолжал я, словно кто-то так и тянул меня за язык,
словно я оправдывался перед этим маленьким засранцем, – мы многое
вам обещали и еще больше собирались пообещать. Но сам посуди,
разве мы лукавили или сознательно обманывали кого-нибудь? Обманывали
самих себя? Мы верили в это ни чуть не меньше вас. И значит, мы
были вот настолько близки к нашей цели. К этой гребаной свободе,
от которой никому не лучше, но только иногда веселее, порой чертовски
интересно, и всем она поперек горла. Если чего-то очень хочешь,
то это сбывается на пятьдесят процентов, но если чего-то здорово
боишься, по-настоящему, до дрожи в коленных чашечках, то это случается
всегда.

– У меня в классе был такой мальчик, – сказал я Маугли, – его
звали Артем Нагаев. Он был татарином, и родители его были татарами,
но это неважно. Он был из вполне обеспеченного дома, его отец
не был обычным татарским дворником, и мать его тоже не была обычной
татарской дворничихой, они были инженерами, сечешь? Настоящими
инженерами с фотообоями на всю стену и корейской стереосистемой.
На обоях были виды Татарстана, но не в этом суть. И вот они все
дико боялись умереть от рака. Они всей семьей бегали по врачам
и искали у себя эти самые признаки, всякие туморы и уплотнения.
Даже Артем бегал с ними и проверял свои маленькие яички, хотя
был еще совсем мелюзгой. Об этом знали все, потому что и он, и
его родители только и говорили, что об этом гребаном раке или
его гребаной профилактике. И что б ты думал, Артем не успел еще
закончить школу, как его отец свалился с раком легких, а через
год у матери обнаружили рак груди. Ты думаешь, на этом все и закончилось,
как бы не так! Через пару лет, после выпускных экзаменов, я встретил
свою бывшую одноклассницу, ее звали Оля Щербицкая, ей было не
с кем трахаться, и мне было не с кем трахаться в тот момент, а
в школе мы уже как-то успели это попробовать вместе, и вот мы
встретились, просто чтобы потрахаться, и Оля рассказала мне, потом,
когда мы пили боржоми в постели, что Артем поступил в медицинский
институт и собирается стать врачом-онкологом. Точнее, собирался.
«Из него бы вышел отличный онколог, – сквозь смех сказала мне
Оля, – но, представляешь, он уже полгода лежит больнице, у бедняги
обнаружили лейкемию, рак крови! Вот тебе пример того, как следствие
находит свою причину!»

Маугли молчал.

– Что ты хочешь? – закричал я ему. – Ты, наверное, спас мне жизнь,
да что там, ты точно спас мне жизнь. Но я ни в чем не виноват
(каждый в чем-то виноват, думал я, невиновных не бывает), я делал
то, что мог, ради того, во что верил. Я просто решил, что мое
время пришло. Оно ведь так редко приходит, Маугли, это самое время.
Время делать что-то самому. Я хотел перестать быть зрителем, ты
понимаешь? Я хотел играть. Я всего лишь хотел поиграть.

– Иван предал тебя, – сказал Маугли, он впервые за все это время
посмотрел мне в глаза.

– Что? Это чушь, я никогда в это не поверю.

– Он не хотел, но она оказалась сильнее…

– Кто? – я уже не понимал ничего, – Юлия? – почему-то шепотом
спросил я.

– Нет, щука.

Я резко обернулся. Доктор Зелянский стоял в дверях, нервно теребя
пуговицу на грязно-белом халате.

– Вы знали, что Иван большую часть жизни провел в психиатрической
лечебнице, пока не попал в мои руки? Хотя откуда вам…

– Вы лечили его?

– Да мне казалось, что некоторыми хм… изменениями, я смогу помочь
мальчику избавиться от навязчивого психоза. Он был, например,
уверен, что убил своего отца. Но эксперимент не удалось завершить.
Вы же знаете, нас перестали финансировать. В общем, я так и не
смог стабилизировать его психику. Мне очень жаль. Он продолжал
фантазировать, и его подспудная агрессия, которую он представлял
себе в виде щуки, все больше овладевала его сознанием. Увы, это
очень печальный случай. Мне вообще не везет, – со вздохом добавил
доктор, он отпустил пуговицу и спрятал руки за спиной, – из всех
моих творений только один экземпляр оказался более или менее жизнеспособным.

– И где же это творение? – спросил я. Вопрос прозвучал язвительно,
но я этого не хотел, мне было не до смеху. Я уже подозревал, чье
имя он сейчас назовет.

– Да, вы правильно угадали, это Юлия, – спокойно сказал доктор,
– она была моей дочерью, и мне проще было следить за ее развитием.
Она почти удалась мне, – задумчиво закончил он, – если бы не вмешались
вы…

Совет номер ноль целых пять десятых

Я, единственный и неповторимый Производитель Личных Желаний
(далее ПЛЖ), проклинаю и подвергаю анафеме Старую Скамейку, провалившуюся
подо мной вечером 200… года и низвергшую меня с вершин моих Личных
Мыслей в мирскую пучину. Сим предписывается всякому, кто увидит
или подумает, что увидит оную Скамейку, не теряя времени рубить
ее топорами, жечь кислотой, сдавать в металлолом и макулатуру.
Тот же, кто этого не сделает, да сам будет в вышеозначенную пучину
низвергнут. Имя его исчезнет из всех свитков, книг и прочих Личных
Бумаг, а так же Святок Нового Времени, буде окажется ошибочно
в них занесенным. Этого человека отныне считать за козу рогатую,
а Старую Скамейку лишить ее родового имени и присвоить ей гнойную
букву «Уй».

В тот день, когда Зелянский показал мне кошмариков, я поссорился
с Паулой. Накричал на нее ни за что ни про что, потому лишь, что
никак не мог отыскать свой ножной протез, ну, а она обиделась
и ушла куда-то. Маугли тоже с утра пропадал, видно, шлялся где-то
в одиночестве, так что мне не оставалось ничего другого, как прыгать,
матерясь, на одной ноге по коридорам бывшего института и, неуклюже
вихляя костылями, искать проклятый протез. В конце концов, я отыскал
его в Полининой паутине. Кошка, вероятно, приняла болванку за
мертвую крысу и утащила к себе. Я кое-как очистил его от ее липкой
волокнистой шерсти и ушел, провожаемый недобрым Полининым шипением.
Но вступать со мной в схватку животное не решилось, либо боялось,
либо просто признавала друзей профессора. Она угрюмо шевелила
шестью мохнатыми лапами, и я внезапно испытал к ней что-то вроде
сочувствия. «Ты да я, – сказал я Полине, – оба мы жертвы этой
гребаной эволюции, лишь на время прикинувшейся революцией».

Профессор нашел меня на кухне, так мы называли одну из старых
лабораторий, приспособленную для готовки примитивной пищи, где
еще сохранились довольно сносный водопровод и газовая плита. Он
вошел шаркающей походкой, пошамкал ртом и сказал:

– А, вот вы где… пойдемте, я вам кое-что покажу.– Я думаю, молодой
человек, – сказал он, – это должно вас заинтересовать. При вашей
бурной литературной фантазии подобные кунстштуки еще кажутся забавными.

Делать мне все равно было нечего, и я поплелся за ним.

Мы вышли за территорию института и долго плутали по сырым, едва
освещенным горевшими в полнакала лампами, коридорам, которые сплетались
и вновь расходились, все больше напоминая пищевод какого-то гигантского,
окаменевшего ящера. Казалось, что еще шаг, и мы упадем в глубокий
мешок, наполненный едким желудочным соком. Но внезапно профессор
остановился и постучал по стене. Тук-тук. Словно хотел проверить,
не здесь ли спрятаны фамильные драгоценности. Стена под его рукой
внезапно задрожала, и в ней открылась потайная дверь, замаскированная
столь искусно, что никому и в голову бы не пришло остановить на
ней взгляд.

Мы прошли сквозь нее и оказались в настоящем зверинце. Узкий проход
вел между высоких клеток, забранных частой металлической сеткой,
по которой то тут, то там пробегали синие искорки высокого напряжения.

– Осторожно, – одними губами прошептал профессор, – коснетесь
решетки и тут же поджаритесь.

Я с любопытством оглядывался.

В клетках шевелились какие-то причудливые создания, отчасти похожие
на лысых обезьян, а отчасти на высохшие кустики, но из-за полумрака,
царившего вокруг, мне никак не удавалось разглядеть их как следует.

– Они не выносят яркого света, – так же шепотом объяснил профессор.

Одно из существ повернуло к нам продолговатую печальную морду
и зашипело, обнажив частые, желтоватые зубы.

– Что это? – спросил я. Ничего подобного мне видеть в жизни не
приходилось.

– Это? Это, мой юный друг, – кошмарики, – ответил Зелянский. Его
голос дрожал то ли от холода, то ли от гордости. – Самое интересное
из моих изобретений. И самое печальное, – добавил он, поразмыслив.

– И что они делают здесь?

– Они? Они живут здесь до поры до времени. Когда вы поближе познакомитесь
с ними, вы поймите, насколько эти твари неприхотливы. Им не нужны
ни свежий воздух, ни вода, ни тепло. Они практически неуязвимы
для болезней, только яркий свет и может их остановить.

– А чем же они питаются? – спросил я. Мне почему-то захотелось
побыстрее вернуться в нашу библиотеку и, накрывшись с головой
матрасом, поспать часочек-другой.

– А вот это самое интересное, – улыбнулся профессор. – Они питаются
снами, дурными снами, то бишь кошмарами… они высасывают их через
глаза и лакомятся ими, как мы бы лакомились деликатесной ветчиной
или дорогими винами.

– И этим можно насытиться?

– О, уверяю вас, вполне. Мы ведь и сами, говоря аллегорически,
сыты ими по горло. В наше время, когда кошмары преследуют нас
не только во сне, но и наяву, когда они практически составляют
нашу жизнь, этим тварям не грозит голодная смерть. Они жиреют,
как пиявки, на нашем холодном поту, на наших слезах в подушку.
Поверьте, им сейчас куда лучше живется, чем нам с вами.

– Но зачем вы их создали? – спросил я. Мысль спрятаться в уголке
и забыться на время, казалась все более соблазнительной, – какую
цель вы преследовали?

– Не помню, – удрученно покачал головой Зелянский, – наверное,
я пытался, как, впрочем, и всегда, облегчить людям жизнь. Мне
казалось, что, если их избавить от страшных снов, им станет проще
переносить страшную явь. Но получилось, что я ошибался. Наш мозг
так устроен, что мы не можем жить без наших кошмаров…

– И что стало с теми, ну с людьми, у которых их высосали? – спросил
я, смутно представляя себе некую помесь орального секса и сканирования.

– Они все или почти все сошли с ума.

– А эти… «кошмарики» не могут сейчас чего-нибудь из нас «вытащить»?

– Не бойтесь, – опять улыбнулся Зелянский, – они настолько сыты,
что скорее поделятся своим ужином с вами. Вот попробуйте посмотреть
им в глаза, только держитесь при этом подальше от решеток.

Я хотел было вежливо отказаться, но навалившаяся на меня сонливость
полностью подчинила себе мою волю. Сил противиться уже не было,
и я послушно поднял голову и встретился глазами с ближайшим кошмариком,
который все еще тихонько шипел, как будто выпуская невидимый пар.

Сначала я не видел ничего, потом полутьма, окутывавшая нас, расступилась,
и я почувствовал, что некая сила перевернула меня в воздухе, легко,
словно шахматную фигурку, перенесла куда-то на другую клетку и
осторожно опустила на землю. Я стоял посреди большого двора-колодца,
вроде тех, что встречаются в Питере или Берлине. Вокруг лежали
подтаявшие сугробы. Холодный ветер, завывая, нес по обледеневшей
земле пустые пачки из-под сигарет, обрывки каких-то рекламных
флаеров, смятые в лепешку пивные банки. Прямо передо мной я увидел
грязно-зеленые контейнеры, в которые обычно выбрасывают мусор.
Какая-то неуклюжая фигура, замотанная в многослойную пеструю броню
из драных фуфаек и свитеров, неспешно копошилась в помоях. Длинные
сальные волосы полностью скрывали лицо бомжа, и лишь негромкое,
мерное урчание, похожее на работу небольшого моторчика, раздавалось
из-под их бахромы, нарушая заиндевевшую тишину двора.

Я стоял, как вкопанный, не в силах сделать ни шага. Наконец фигура
что-то нашла, урчание прекратилось, и бомж стал медленно поворачиваться
ко мне. За секунду до того, как он впился в меня мутными сливами
мертвых глаз, я узнал его. Это был Иван, только на двадцать лет
постаревший. При этом Кудыбин не только полностью опустился, превратившись
в изможденного, вонючего старика, он еще и одолжил глаза у старого
греховодника Бима. Абсолютно черные, без намека на белки, поглощающие
весь свет и испускающие лишь гнойную вонь.

– Здорово, отец, – проскрипело чудовище, принявшее облик Ивана,
– хорошо, что ты пришел. А то я уже превращаюсь. Видишь, щука
была права. В-третьих, сечешь? – И оно протянул в мою сторону
перекрученный, грязный рукав. Но вместо пальцев из него торчал
плавник, похожий на черный, блестящий ласт.

– Иди сюда, отец, – продолжало чудовище, – будем превращаться
вместе.

Я стоял ни жив ни мертв. Холодный ветер, казалось, пронизывал
меня до костей, превращая в ледяной столб. А может, виною тому
был запах, невыносимая вонь протухшей рыбы, исходившая одновременно
из контейнеров с мусором и от монстра передо мной.

Мы простояли, наверное, вечность друг напротив друга, и я приготовился
простоять вторую, когда чудовище внезапно прыгнуло на меня, а
я, наконец, закричал, визгливо захлебываясь собственным криком.

Раздался холодный треск, посыпались голубые искры, и кошмарик,
отлетев на два метра от решетки, повалился на одного из своих
сокамерников. Я и сам бы упал, если бы Зелянский не поддержал
меня.

– С вами все в порядке? – озабоченно спросил он. – Вы слышите меня?

– Слышу, – ответил я, еле шевеля губами. Ощущение было такое,
словно меня только что крючьями вытащили из глубокого, как Марианская
впадина, сна.

– Что это было, профессор?

– Не стоит об этом, – Зелянский зябко пожал плечами. – Вероятно,
вам достался особенно неприятный кошмар, это бывает, если попадешь
на кислотные галлюцинации какого-нибудь наркомана. Но теперь все
будет в порядке, пойдемте, я отведу вас в институт.

– Это был Иван, – сказал я, – он бросился на меня, он хотел меня
убить…

– Вам только показалось, что это был ваш друг, но что-то, похоже,
действительно притянуло кошмарика, иначе он ни за что бы не бросился
на решетку. Гм, странный случай, весьма странный…

Он почти вытолкнул меня обратно в коридор и закрыл потайную дверцу.
Теперь стена снова выглядела девственной и неприступной.

– Не вздумайте ходить сюда без меня, – строго сказал Зелянский,
– и, пожалуй, никому не рассказывайте о том, что видели здесь.
Кошмарики что-то занервничали последнее время, это вряд ли хороший
знак. А теперь на кухню, мой желудок подсказывает мне, что Полина
поймала для нас недурственный завтрак.

Назад мы добрались без приключений.

Омлет номер два:

«Я, единственный и неповторимый Производитель Личных Желаний
(далее ПЛЖ), я, единственный и неповторимый Производитель Личных
Желаний (далее ПЛЖ), я ПЛЖ, я ПЛЖ, я ПЛЖ… я устал»

Я проснулся довольно рано со страшной головной болью. То ли с
вечера перепил ядреного профессорского самогона на крысиных хвостах,
который он гнал специально для нас, так как сам к спиртному и
не притрагивался, либо просто где-то простыл, благо чего-чего,
а сквозняков в подземной столице было достаточно. Голова раскалывалась,
и я уныло поплелся в нашу импровизированную кухню, попить водички
из-под крана. Там уже сидел горбатый Никита, один из немногих
скитальцев между мирами, еще со славных тусовочных времен знавший
катакомбы как свои пять пальцев. «Графоманы против наркотиков»
и другие панковские литобъединения любили гнездиться под землей
и устраивать здесь свои инфантильные сборища. Я поймал себя на
том, что впервые думаю о них безо всякой неприязни. Моя привычная
творческая ненависть ко всему миру как-то незаметно покинула меня,
оставив после себя пыльную пустыню апатии. Неужели это старость,
не без издевки подумал я.

Никита сидел за столом и прихлебывал чай со спиртом из большой
эмалированной кружки. Одутловатое лицо его раскраснелось, и хитрые
обычно глазки казались теперь отупевшими.

– Слышь, отец, – гнусаво обратился он ко мне, – говорят Елдохина
того, повесили.

Я пожал плечами, мне было все равно.

– Мужики деревенские, – продолжал Никита, – он их стал под ружье
ставить, мол, чебурашек громить по всему Приуралью, вот они его
вверх ногами и распяли, как святого Андрейку.

– Ну и ну, – ответил я. Мне совершенно не хотелось с ним разговаривать.

– А Москву опять поделили…

– Что значит опять? – Я, наконец, сфокусировал взгляд и посмотрел
прямо в его красные свинячьи глазки. – Ее что, еще при нас делили?

– При на-а-ас, – Никита похабно присвистнул, – ее за последние
пять лет, поди, уже третий раз делят, никак с Шереметьево разобраться
не могут. Аэропорт все-таки… а вы-то уже, почитай, седьмой год
под землей ховаетесь…

– Седьмой год! – Я выронил стакан с водой, которую только что
наполнил и собирался выпить, он ударился о бетонный пол, но не
разбился, а медленно и как-то степенно укатился под мойку. Семь
лет! Мы прожили под землей целых семь лет. Я готов был поклясться,
что всего месяц, ну, в крайнем случае, два месяца назад мерил
шагами тесный номер гостиницы «Украина», и с каждым моим шагом
его потолок опускался все ниже. Я слышал, конечно, что время под
землей течет по своим неисповедимым законам, но не до такой же
степени! Как мы умудрились проспать эти семь лет, пока наверху,
над нашими чугунными головами разваливалась страна, делились как
инфузории-туфельки города и полностью менялась картина мира.

– Никита, – дрогнувшим голосом спросил я, – а ты мог бы вывести
нас наверх?

– Что, возвращаться надумал? – спросил он, и я почувствовал в
его голосе злорадство. – Это можно, теперь вас никто искать не
станет. Не до вас там…

– Да, – сказал я, решительно тряхнув головой (и тут же пожалел
об этом, голова откликнулась мучительным приступом боли), – пора,
наверное, давно уже пора.

Маугли настоял на том, чтобы мы обязательно попрощались с профессором.
Да и я был не прочь пожать напоследок руку старому чудаку. Все-таки
он как-никак был моим Личным Спасителем.

Но Зелянский будто сквозь землю провалился, мы обыскали все закоулки
института и даже заглянули не без опаски во внешние коридоры.
Профессора нигде не было, лишь откуда-то издалека радовалось жалобное
мяуканье.

– Это Полина, – сказал Маугли, – странно, обычно она никуда не
уходит из лаборатории.

Я всматривался в сосущую пустоту туннеля, по которому неделю назад
мы с профессором ходили смотреть на кошмариков. Оттуда веяло спертым
воздухом и еще какими-то лекарствами. Прямо скажу, идти мне туда
не хотелось. Слишком свежо было воспоминание о дворе-колодце и
о зеленых контейнерах с копашащимся в них бомжем.

– Может, записку оставим? – предложил Никита.

Но Маугли лишь нетерпеливо мотнул головой и пошел первым, уверено
ступая по слезящимся влагой каменным плитам. Мы двинулись следом,
стараясь держаться вместе.

Я уже было тайком понадеялся, что мы заблудимся и, не найдя спрятанной
дверки, вернемся назад, когда Маугли, шедший впереди вдруг остановился.
Вход в потайную комнату был здесь, и он был открыт. Один за другим
мы осторожно пролезли в зверинец. Я хотел было предупредить остальных,
чтобы они держались подальше от клеток, но слова застряли где-то
на полпути.

Зверинец был пуст. Двери загонов беспомощно повисли, сорванные
с петель. Кошмариков и след простыл. Они исчезли, оставив по себе
пряный и какой-то сырой запах. Так пахнет парное мясо на рынке,
призывно и удручающе. Единственным живым существом в помещении
была Полина. Она сидела, зажав всеми своими шестью конечностями
красный, пропитанный чем-то липким сверток, и истошно мяукала.
Паула было нагнулась погладить кошку, но Никита вовремя удержал
ее. А потом Паула закричала, и горько, безудержно заплакал Маугли.
А я осел на своих протезах и дал Никите оттащить меня в угол.
Сверток, который кошка столь истово прижимала к своему пушистому
животу, была головой профессора Зелянского. Его широко раскрытые
глаза удивленно уставились в потолок.

– Это кошмарики, – сказал я.

– Это конец, – эхом вторила Паула.

Круг замкнулся. Вергилий был мертв. Так закончилось наше сошествие
в ад.

Окончание следует

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка