Антимимесис №1. Топография внутреннего города.
Вступление
В своих пафосных, но зачастую маловразумительных «письмах Вовы»
я попытался сформулировать ценность Зачарованного
Места – зыбкого, но очень реального пространства, куда приходит
читатель книги. Это место дышит свободой, оно свободно от гнета
индивидуальности, оно полно неслужебных вещей,
которые вовсе не обязаны иметь какие-то определенные функции.
При этом Зачарованное Место очень интимно, очень дорого каждому
из нас. И здесь нет никакого парадокса. Зачарованное Место часто
возникает спонтанно и творится не нами. В мир Зачарованного мира
мы приходим как гости. Мы выхватываем какой-то фрагмент пространства,
«обживаем» его. Мы чувствуем непроницаемую инаковость вещей Зачарованного
Места. Они – другие. Не мы. Мы вживаем их в себя. Наше сознание
– лишь инструмент для их вживления. Но нас нет – живые, по-настоящему
живые именно они, свободные вещи в свободном пространстве.
Наши эмоции, интимные эмоции крепко связаны с этими вещами-в-пространстве. Более того, только в связке с ними они и существуют. Из одного такого места один Я перепрыгивает в другое место и становится другим Я. Одно это место или их много? Города, которые нам снятся, это один город или много городов? Почему из бесконечной череды Мест мы выбираем только одно или несколько?
Я пытался нащупать точное определение Зачарованного Места. Через
осознание междумирья психоделического трипа,
через сновидение. Но, пожалуй, главное, о чем не было сказано
– именно об этом я хочу попробовать сказать сейчас, – что Зачарованное
Место – это наш внутренний интертекст, определенный набор текстов-пространств-ощущений,
которые сформировали наш внутренний мир в детстве.
Внутренний мир не в смысле – личность. А в смысле – пространство.
Где-то глубоко в нашем подсознании есть такое пространство, где
из земли прорастают цветы и деревья, возникают города, со своими
лабиринтами и помойками. Самое забавное, что некоторые разные
люди живут в одном городе. Зачарованное Место – одно для нескольких
или многих. Пример отражения Зачарованного Места – внутренняя
Москва, Петербург, какой угодно другой город, которые мы постоянно
видим во сне и который, как показывает практика, мы можем делить
с другими людьми. Интересно, что Мы привыкли пользоваться Атласом
автомобильных дорог, но в создании подобного атласа для нашего
внутреннего города чудится что-то фантастическое.
Справедливости ради, стоит сказать, что и с обычным атласом возникает много проблем. Наряду с банальными одинаковыми атласами, я бы выпустил серию совершенно различных атласов, где те же самые дороги отличались бы по длине. Потому что полное совпадение пространства – внешнего и внутреннего (тут нет особой разницы) – встречается достаточно редко.
Топографию Зачарованного Места можно было бы назвать и набором
клише, которые мы усвоили и законсервировали: от рождения до юношеского
возраста, того момента, когда внутренний город построен и уже
способен либо оставаться таким же, либо прирастать новыми улицами,
либо разрушаться, гнить и так далее. Надо сказать, что попытка
проникновения во внутренний город предпринималась в 20 веке многажды
– от Джойса и Арто до Акер и Нуна, однако все они были излишне
агрессивны, и результатом разрушения сна и яви становилась полнейшая
дезориентация, по сути своей противоречащая созданию внутреннего
Атласа.
Подвожу маленький итог. Не рефлексия и этика составляет
основу Зачарованного Места, но осязаемая вещественность и наша
вовлеченность в определенные, усвоенные в детстве пространственные
отношения. Зачарованное место значимо для нас, поскольку зафиксировано
и маркировано острой непроговариваемой эмоцией. Эмоцией счастья,
грусти, страха и т.д.
Поскольку единственный критерий оценки внутренней читательской
топографии – это мы сами, я буду говорить преимущественно о своих
собственных ощущениях. То, что я предлагаю, едва ли можно назвать
литературоведческим методом, но все же имеет некоторую прикладную
ценность. Более того, я попытаюсь сформулировать поле существования
таинственного писателя-ребенка , о котором лишь намекнул в «Вовиных
письмах».
Игрушки
Вполне вероятно, что неслужебные вещи в Зачарованном Месте – это
игрушки, которыми мы играли в детстве. Детство наполнено тем,
что Шкловский называл остранением: «дать ощущение вещи,
как видение, а не как узнавание». Пока игрушка новая,
пока ей можно играть, пока мы ее видим и воспринимаем как новую,
у нас не возникает желания спросить: «Зачем она? Почему именно
она? А не похожа ли она на те, что были раньше?» Радость от книги
как от новой игрушки. А теперь возьмем восприятие книги в более
взрослом возрасте. Скажем, Достоевский. До сих пор, когда я его
перечитываю, намного большую ценность, нежели этические и богоискательские
проблемы, для меня имеет его внутреннее душное, замкнутое, но
уютное и одновременно огромное пространство и герои-солдатики,
расставленные внутри. Солдатики – не как прообразы людей реальных,
безо всякого мимесиса. Мне не важно узнать их, мне важно поиграть
с ними. Как только текст работает на узнавание, подключается мыслительный
аппарат и никакого просветления мне уже не гарантировано. Речь
здесь вовсе не идет об аутичности, хотя по всем показателям описанное
восприятие текста подходит под модель дискретного сознания дебила.
Существующие в пространстве вещи-игрушки объединены непроговариваемым,
но очень ярким светом. Интимная привязанность ребенка к игрушкам
побеждает дискретность, они оказываются озаренными этой привязанностью.
Не знаю, как это получается. Знаю только, что игрушками, вещами
и книгами это не ограничивается. Но это уже – в область богословия,
куда я не чувствую себя вправе входить.
Комната и улица
Само слово Зачарованное Место. Насколько вы можете заметить, это
цитата. И даже не столько цитата, сколько отзеркаленный кусок
пространства. Из «Винни-Пуха». Именно из него. Без всяких отсылок
к штудиям Вадима Руднева. Банально или нет – человек сам по себе
существо банальное – в мои три-четыре года именно в этом пространстве
я находился, жил и через его призму контактировал с миром. Я не
ассоциировал себя ни с кем из персонажей – в тексте Милна не заложено
самоотождествления, этот текст лишен диктата обязательности. Что
это значит? Любое заложенное в текст самоотождествление, узнавание,
мимесис – это диктат, несвобода. Например, в «Карлсоне» ты обязан
отождествить себя с Малышом, в «Маленьком принце» слащавая мораль
забивает пространство сказки. В «Винни-Пухе» тебе просто предлагается
мир: живи там, пожалуйста, и делай, что хочешь.
Угу, мир, уютный для существования – я был жителем тамошнего леса
и в совершенстве знал его топографию. Которую перенес на быт:
в маленькой комнатке в коммуналке я развесил на шкафах, стенах,
тумбочках бумажки с накарябанными милновскими топонимами. И даже
обои были разрисованы иллюстрациями к Винни-Пуху. Какой-то дядя-художник
постарался.
В финальной главе Винни-Пух и Кристофер Робин сидят в Зачарованном
Месте. Уютному маленькому миру грозит опасность, мальчик и медведь
подходят к Последнему Пределу, за которым пропасть, а в ней безграничное,
свободное, пугающее своей пустотой пространство. Такое огромное,
что хочется спрятаться. И одновременно влекущее, неизвестное.
Книга кончается на том, что для этого маленького мира наступает
Конец Света. Тотальное исчезновение. Но Винни-Пух и Кристофер
Робин останутся. Потому что время для них исчезло.
Таким образом, в три-четыре года у меня отчетливо сформировалась
пространственно-безвременная парадигма. Пока
что еще не топография. Оппозиция двух миров: маленького-уютного
и огромного, безразмерно-гигантского, продувающего все щели. Если
вдуматься, отражением чего может быть эта оппозиция? Конечно же,
своей комнаты и чужой улицы,
которые не могут существовать друг без друга. Любимые ощущения
детства – ночь и светящиеся окошки домов, первый снег на улице
города (можно идти далеко, в лес, или вернуться домой – туда,
где тепло). Все это относится к той же оппозиции. Которая все
время расширяла сферы применения. Мне все время хотелось нарисовать
огромную картину, сотканную из бесконечного количества крошечных
деталей. Где внутри было бы тепло, а снаружи холодно и, соответственно,
все детство я рассматривал Босха и Брейгеля. В 13 лет, увидев
Филонова, я был просто в шоке: это было ОНО. А потом, еще через
15 лет, я прочитал Бротигана и Давенпорта. Это были новые места,
но они вписывались в мою модель «комнаты – улицы». Все до безобразия
просто.
Итог: эта модель, эта оппозиция осталась со мной навсегда,
потихоньку обрастала частностями, и именно с точки зрения этой
модели я, по большому счету, анализировал, принимал / не принимал
книги, картины, фильмы. Даже окружающее реальное(?)
пространство. И, вероятно, делаю так до сих пор. Подобные модели
у разных людей, без сомнения, отличаются. Но не думаю, чтобы моя
была какой-то уж шибко индивидуальной.
Коридор
Пожалуй, лишь восемнадцать лет спустя, топография Роб-Грийе поколебала
мою уверенность в том, что модель «комната – улица» – единственно
(для меня) возможная. Но эта новизна тоже оказалась достаточно
иллюзорной. Потому что кроме комнаты и улицы в детстве были еще
и коридоры.
Как-то раз вечером – мне было опять же три-четыре года – папа
взял меня к себе на работу в институт математики. Пока он сидел
в своем кабинете, я вышел в темный коридор и шел-шел… долго шел
мимо каких-то курилок, стеклянных стен, закрытых дверей. Потом,
когда мы пришли домой, папа прочитал мне с начала до конца «Горе
от ума». Это было моим первым погружением в художественное «коридорное»
пространство текста. Забавно, дом Фамусова для меня оказался тождественным
темному институту. Это был лабиринт с запертыми дверями коридоров.
А за дверями творилось черт знает что:
Потом пропало все: луга и небеса. – Мы в темной комнате. Для довершенья чуда Раскрылся пол – и вы оттуда, Бледны, как смерть, и дыбом волоса! Тут с громом распахнули двери Какие-то не люди и не звери, Нас врознь – и мучили сидевшего со мной. Он будто мне дороже всех сокровищ, Хочу к нему – вы тащите с собой: Нас провожают стон, рев, хохот, свист чудовищ!
Все это было, разумеется, на полном серьезе. По-настоящему. Очертания
дома Фамусова становились то невыносимо ярким, то угасали. Источник
звука – то тихий, то такой громкий, что заглушал все вокруг. В
кромешной темноте появлялись странные персонажи. Невыносимо прекрасный
Загорецкий, по непонятным причинам – мой любимый персонаж – стоял
у ночного фонаря. Я видел его тень. И еще был какой-то странный
бал, множество таких-да-не-таких комнат, хитроумно соединенных
друг с другом.
Через двадцать лет я посмотрел «Прошлым летом в Мариенбаде». И
узнал тот самый грибоедовский бал. Что вовсе не говорит о том,
что я был таким вот умным мальчиком. Даже наоборот. Ни Рене, ни
Роб-Грийе, видимо, ни имели все это в виду. Возможно, именно это
детское клише помешало почувствовать абсолютно другое
пространство. Речь идет лишь о том, что коридор явился
для меня одной из важных координат в построении внутренней топографии.
Коридорное пространство было лишено отчетливого эмоционального
наполнителя. Что естественно. С оппозицией «комната – улица (окружающий
огромный мир)» я существовал все время, по длинным коридорам и
тем более лабиринтам я ходил не всегда. Но единожды возникнув,
коридор проник в мою внутреннюю еще не сформировавшуюся топографию,
и детское ощущение резонировало потом в пространстве «Процесса»
Кафки (было страшновато), в пространстве «Стеклянного города»
Остера (было светло). Единственный общий знаменатель – угасание,
растворение. И отчуждение. Коридор как возможность идти долго,
перестать понимать, куда идешь, перестать понимать, кто ты такой.
Коридор как возможность искривления пространства, коридор как
гибкая змеящаяся арматура: от «Алисы» до расходящихся тропок пространства
Роб-Грийе и воображаемого средневекового города с узкими, совсем
узкими улочками.
Продолжение следует
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы