Прелюдия. Homo innatus
Предуведомление
Нарисовав крик, я взял холст и вышел на витрину. Это оказалось
единственным шансом донести образ до незнакомых прохожих. Покрытая
пылью витрина была просторна и пуста, человек с холстом в руках
должен был привлечь внимание. Но шел дождь, и по стеклу стекали
разветвленные струи, сквозь которые нелегко было что-либо разглядеть.
Кроме того, большинство людей вообще не смотрели в мою сторону,
лишь изредка некоторые из них останавливались, чтобы взглянуть
на свое отражение в стекле или поправить шляпу, и тогда они могли
мельком заметить меня и холст, который я держал в руках. Как правило,
на полотно обращали внимание единицы – не более одного человека
в неделю. На несколько секунд задержав взгляд на картине, они
равнодушно отводили глаза в другую сторону. А дождь, между тем,
не прекращался, даже наоборот: казалось, с каждым днем водопад
капель наслаивал все новые блеклые пласты на стекло. Серые кольца
переливались друг в друга, заплетая самые причудливые узоры. Улица
становилась почти не похожа на себя, изображение размывалось так,
словно я смотрел на мир глазами засыпающего пьяницы. Не сомневаюсь,
что снаружи видимость была ничуть не лучше. Скорее всего, заметен
был в лучшем случае размытый силуэт, искаженное очертание, не
более того, мало кто мог разглядеть, что именно я держу в руках,
и уж точно практически никто не разобрал бы, что изображено на
картине. Тем более, при такой спешке: фигуры прохожих буквально
мелькали за мокрым стеклом. А как-то раз утром водяные разводы
превратились в изморозь, в лед – на улице сильно похолодало. Стекло
полностью потеряло свой смысл, теперь оно ничем не отличалось
от стены, разве что самую малость: какие-то мелькания теней все
же оставались различимы. Но могу поклясться, что с улицы невозможно
было разглядеть ничего. Бело-голубой орнамент плотной завесой
скрывал мой крик от прохожих. Картина оказалась недосягаемой для
взглядов. Я провел на витрине около месяца в надежде на потепление,
но холод лишь уплотнял ледяную корку на стекле. Только однажды
произошло чудо, я даже не поверил своим глазам: в углу снежной
занавески образовался просвет, за которым показалась детская ладошка.
В протертое отверстие с интересом заглядывала маленькая девочка,
теплыми руками она растапливала сантиметр за сантиметром. Я попытался
улыбнуться ей, но у меня почему-то ничего не вышло. Губы лишь
слегка подернулись нервной судорогой. Однако я был невероятно
рад, тем более что больше месяца не видел ни одного живого существа.
Девочка заметила холст и стала внимательно разглядывать изображение,
она оказалась первым человеком, кто понял, зачем я стоял на витрине
все это время. И в этот самый момент кто-то, вероятно, ее отец,
схватил девочку за руку и повел на другую сторону улицы. Она несколько
раз обернулась и скрылась из виду. Холст выпал из моих замерзших
рук. Картина упала на пыльный пол. Я попытался поднять ее, но
вдруг осознал, что не могу пошевелить даже пальцем руки. Я абсолютно
разучился двигаться. За эти месяцы я успел превратиться в манекена
_ 1.
Глоссарий
Витрина – сценическое пространство, уготованное
спектаклем для художника.
Война – социальное состояние, спровоцированное
спектаклем.
Выплюнутость – ощущение, которое постоянно испытывает
пассажир.
Декорации – мертвые предметы в пространстве витрины.
Другие (переосмысленный термин Ж.П. Сартра) –
прохожие и манекены.
Игра (переосмысленный термин Ф. Шиллера) – противостояние
сценарию, бунт против законов спектакля,
способ достичь присутствия.
Капли – человеческие жизни.
Крик (переосмысленный термин А. Арто) – поиск
игры.
Манекен – актер, запертый в рамках стеклянного
пространства витрины.
Оболочка – смугло-серая масса, состоящая из пепла
и леденеющего снега; защитный панцирь, позволяющий выживать в
мире спектакля.
Пассажир (переосмысленный термин Ф. Кафки) –
существо, пребывающее в состоянии прелюдии. Он
не является ни манекеном, ни прохожим.
Плацента – искусственная форма, в которую заключен
пассажир.
Подлинность – все, что находится по ту сторону
спектакля.
Прелюдия – душевное состояние пассажира,
пытающегося постичь присутствие.
Присутствие (переосмысленный термин М. Хайдеггера)
– обретение подлинности, освобождение от власти
сценария, оно возможно только через уничтожение
спектакля.
Прохожий – безразличный зритель, коррелят манекена
в системе координат, созданной спектаклем.
Скорлупа и тесто – материал для изготовления
плаценты.
Слезы (переосмысленный термин С. Беккета) – спутницы
пассажира. Внешние проявления прелюдии.
Спектакль (термин, заимствованный у Г. Дебора)
– мир ложного, повседневного, мертвого. Спектакль
включает в себя и витрину, и улицу.
Сценарий – ход событий, предопределенный спектаклем.
Улица – зрительный зал, место обитания прохожих.
Она находится по ту сторону витрины.
Художник (термин, заимствованный у Дж. Джойса)
– основная ипостась пассажира.
Пролог
Гул ветра. Крики гиббонов. Фигуры в черных робах. Тусклое пламя свечи. Муэдзин нараспев читает фатиху.
Низкий голос: Когда он начнет, он начнет когда, когда
начнет он, когда он начнет говорить, я знаю, я точно знаю, когда
он начнет, ОНИ БРОСЯТ, когда он начнет, они все бросят, когда
он начнет, и они станут, станут слушать.
Декламирующий голос: Когда он начнет ночь, он точчно
наччнет ноччью, но ччью ноччью наччнет? Он наччнет ноччччччччч…
Дикий крик во второй октаве.
Голос из мегафона (дергающийся и напоминающий
скороговорку): Когда он начнет бррллла, когда он начнет,
когда он начнет говорить, я знаю, они бросят, когда он начнет,
они станут слушать, когда он начнет, я точно знаю, я, когда он
начнет, они чувствовать себя будут, в общем, когда он начнет,
когда он ночь, когда он, он, он, но айгд мигначнерт миндосройчен
доргес ноудувайдес невецруш зиа! ношурц ноа минносройч гагатес
ыншнот майкнойтс синнуадеган НО! НО! а я, они, когда он начнет,
они чувствовать себя будут, когда он начнет, они чувствовать себя
будут, ноунувайдес невецрущ, они, они себя чувствовать будут,
чувствовать будут себя… В ОБЩЕМ, ИМ ВСЕМ СТАНЕТ ПЛОХО.
I
скорлупа изнутри
Стук сердца.
Новый приказ желтым плевком об во ла ки ва ет Тонкую ветвь изнемоглого, волглого РАЗУМА. разума. Раз, Раз, Раз…
Из оконного проема высовываются руки, держащие ткань голубого цвета. На фоне неба она развевается на ветру и затем падает прямо на объектив кинокамеры.
Мелькающие изображения домов, мостов, тоннелей, коридоров, проходных дворов, проводов, перилл, полумесяцев, зонтов, человеческих фигур, глаз.
Разорванные капли распластались по стеклу, они стучат в окно, считают, волнуются, ждут, но они не умеют считать больше, чем до одного. Они не умеют считать больше, чем до одного…
Кадры с тканью повторяются, но уже в черно-белых тонах. Оперный вокал.
Детский голос:
Раз, раз, разбуди меня, Раз, раз, разбуди меня, Раз, раз, разбуди меня, Раз, раз, разбуди меня, Разбуди меня, Разбуди меня. когда Я УМРУ.
Женский голос: А 343 – шестой, заводской гудок.
Заводской гудок. Голый ребенок на камнях, свернувшийся в позе эмбриона. Безногого человека везут в инвалидной коляске по узкому проходу.
Шепот (многократно повторяющийся):
Медленно мимо бурых стен, Источая прогорклый страх, Ползти вдоль по коридору к Тем. Кровавой пеной, лавой тлена пестовать свой прах.
Декламирующий голос (поверх шепота):
По осклизлым стенам затхлого заброшенного колодца слизняками сползает
вязкая желтая слюна. Слюна луны. Сердце кровавится в груди ослабленной
души. Раскаты крови в небесах плоти. Сгустки любви.
Падаль.
Шепот прекращается. Работает станок.
Не спеши прощаться со мной.
Не спеши прощаться со мной.
Раз, раз, чмо, месячные,
Со слоненком подружиться!
чмо, залупа, раз… (слова монотонно произносятся в мегафон)
Со слоненком подружиться…
Свет в зале! Выключите свет! Голос в мониторы! Эй, звукорежиссер!
Просыпайся! Трезвей!
Шепот возобновляется.
Медленно мимо бурых стен, Источая прогорклый страх, Ползти вдоль по коридору к Тем. Кровавой пеной, лавой тлена пестовать свой Пра…
ААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААА
ААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААААА
Взрывы. Руки вытаскивают нерасколотое яйцо из куска смятого теста, напоминающего человеческий мозг. Треск. Вспышки стробоскопа. Кого-то тошнит.
Метроном. Мелодичная музыка. Сквозь лист бумаги проступают контуры плаценты.
Декламирующий голос Адольфа Гитлера: Es koennte nicht
anders sein, als wir uns verbunden! Und wenn die grossen kolonnen
unserer bewegung heute siegen... Dann weiss ich ihr schliesst
euch an den kolonnen an! Vor uns – nicht Deutschland, in uns marschiert
Deutschland! Und hinter uns kommt Deutschland! _ 2
Одобрительные возгласы. Скандирующие вопли: «USA! USA! USA!» Крик «Motherfucker let’s go!» Непродолжительные танцы.
Кадры из фильмов Триера и Тарковского.
За забором – заря. За изгородью города. Новая заря проливается
на степи. Золотым дождем, золотыми слезами орошает лоно земли.
Земля зачала ее…
Скрежет иглы по пластинке. Стук сердца. Дыхание.
Детский голос: Ты хотела бы видеть, как я буду умирать?
Нет? Но у тебя нет выбора. Я умру внутри тебя.
Вспышки стробоскопа.
В темноте рассыпаются искорки
от закуренной папиросы.
Мерцающий гнев. Запах табачного дыма.
Облачного дыма.
Пространство соткано из тишины. Я чувствую приближение. Пространство соткано из тишины. Я чувствую приближение. Пространство соткано из тишины. Я чувствую приближение. Солнца, солнца.
Бомжи танцуют танго.
Солнца, солнца.
В воздух взмывают разноцветные воздушные шары. Взрываются хлопушки с серпантином и конфетти.
Дефлорация неба. Я прожег окурком полинявшую простыню. Дефлорация неба. Я прожег окурком полинявшую простыню. Дефлорация неба. Я прожег окурком…
Эстрадный хор. Продолжительные танцы под ненавязчивую развлекательную музыку.
Африканские барабаны. Волынка. Хомус.
Навести ненависть. Извести невесту. Довести до белого каления, до ледяного огня. Замеси мести тесто. Навестить невесту не успел. Вывести из себя. Слепой спел. Поспел к слепоте. Это узаконенный приказ, ты обречен! Ну зачем ты вцепляешься пальцами в небо? Это так глупо! Так нелепо… Ты смешон. На кого в этот раз обрушится гневный млат?
Разбрызганная красная краска поверх плаценты растекается по белому полотнищу, образуя странный иероглиф. Маршируют солдаты. Два ребенка-близнеца в целлофановом пакете. Копошащиеся черви. Кадры из документальных хроник, старых советских кинолент, картин Бунюэля и Антониони.
Зарываться в норы, считая недели, дрожащей молитвой лелеять надежду, смотреть в зеркала – в лики прокаженных: на принявших яд свободы… Великий грех. Великий грех. God is a mystical mistake _ 3. Чахотка промокших улиц плюет мне в лицо улыбку. На эшафот выходят священник и палач, Первый – с топором. Первый – с топором…
На извлеченном из мозга яйце копошится насекомое.
Птаха на плахе не ведает страха. Красный воротник, чёрная рубаха, Ветром разорвано горло ворона, Горем зрачки пропитаны поровну. Весельный клич почему-то так на по ми на ет мне висельный.
Сладострастное пение слащавых юнцов. Раскачивающееся на ветру зеркало. Обрушивающиеся дома.
Голос старика: Нет, что ни говори, а приятно все-таки
после работы сразу прийти домой. Помылся, побрился, прилег…
Молодая женщина, оргазменно улыбаясь, возлегает на старинном диване.
Гримасничающая маска из теста. Спица прокалывает яйцо. Улыбка. Ребенок в целлофановом пакете. Тихий плач. Истерические крики. Продолжительные танцы. Ножницы разрезают забрызганную краской бумагу с изображением плаценты. Неразборчивый, наводящий ужас шепот.
В ДАННУЮ СЕКУНДУ МЕНЯ БОЛЬШЕ ВСЕГО ИНТЕРЕСУЕТ ТЕАТР.
Прозрачное тело в прозрачном шаре. Еле заметно шевелится. Нет,
неверно. Скорее неподвижно. Оно еще не знает движения. Оно едва
различимо. Может быть, только размытые контуры. Только контуры.
Хотя и в этом нельзя быть уверенным. Ни в чем нельзя быть уверенным.
Ведь прозрачное в прозрачном почти неразличимо. У него еще нет
формы. У него еще нет пола. У него еще нет голоса. Его еще не
существует.
За пуповину троса лифт подвешен в матке шахты. В своем медленном
полете вниз он монотонно покачивается, подобно маятнику. Из стороны
в сторону. Пассажир неизменно впадает в состояние гипноза. Истома
обволакивает виски мягкой паутиной, все лицо прячется под этой
тонкой вуалью, а память поддается соблазну забытья. Тело одолевает
свинцовая усталость, от которой клонит в сон. Но пассажир всеми
силами сдерживает себя, чтобы не уснуть. Он сворачивается в клубок,
зажимая голову между коленей, и сдавливает себе виски. Он хочет
свыкнуться с болью. У него нет ни уверенности в своем существовании,
ни надежды обрести эту уверенность. Только страдание. Только тишина.
Беспредельная и бездыханная. Его жизнь до ужаса бедна звуками.
Хотя иногда ему и мерещатся какие-то шумы, доносящие сквозь стены,
но все они слишком слабы, слишком тщедушны, чтобы быть уверенным
в их существовании. К тому же слышимости сильно мешает то, что
кабина лифта до краев затоплена теплой солоноватой водой. Мутная
жидкость заполняет каждый квадратный сантиметр этой металлической
коробки. В воде плавают какие-то прозрачные клочки, напоминающие
обрывки медуз. Периодически они возникают из глубины жидкой темноты
и снова впитываются ею. Их почти не видно. Пассажир заключен в
этом странном аквариуме. Со стороны его легко можно принять за
утопленника. К тому же внутри лифта слишком мало света. Тусклая
лампочка, вкрученная в потолок железного ящика, едва ли способна
осветить это небольшое пространство, к тому же она в любую секунду
может перегореть. В любую секунду. Но пассажир почти слеп, и его
это мало интересует. Барахтаясь в грязном аквариуме, он думает
совсем о другом. Коробка плавно опускается с девятого этажа на
первый. Этот процесс проистекает невыразимо медленно. Порой у
пассажира возникает ощущение, что он навсегда застрял в старом
обшарпанном лифте. Тишина пугает его. Он не чувствует, как движется
кабина. На стене нет кнопок, нельзя позвать на помощь, невозможно
вернуться обратно. Таковы правила. Ему приходят в голову мысли,
что он болтается в холодной шахте дома, предназначенного под снос.
Пассажир ощущает удушье. Рукам не терпится отпустить колени, а
ногам – распрямиться. Ему хочется вырваться из лифта плаценты.
Вся вселенная умещается в миниатюрный золотистый аквариум, укрытый
хлопьями пены. Когда смотришь сквозь стеклянную кружку, время
останавливается. Можно часами наблюдать, как бесконечные пузырьки
взлетают с самого дна прямо к этим взъерошенным облакам, и каждый
из них неизменно погибает, отдавая свою душу рыхлым холодным кружевам.
Из идеально сферических, зловеще-золотистых пузырьки становятся
аморфными, бледно-белыми. Их судьбы поразительно идентичны, каждый
из них одержим этой травмой рождения и всегда находит спасение
лишь в превращении в пену. Хотя, возможно, они не подозревают
о своей гибели; вполне может статься, что они слепы и не знают
о существовании вышнего кладбища. А может быть, пене известны
тайны магического магнетизма? Самое захватывающее – наблюдать
их в полете, когда они еще не достигли небесной накипи, но уже
оторвались от дна. Как правило, они совершают свое путешествие
в одиночестве.
Пассажир постоянно испытывает чувство тревоги. Это самое первое
ощущение, осознаваемое им. Но волнение охватывает его мозг не
оттого, что с ним что-то происходит, а оттого, что с ним вот-вот
должно что-то произойти.
Полукруглые липкие стены покрыты густой черной слизью, я ничего
не вижу, но могу прикоснуться к этому холодному мазуту, оставив
отпечаток ладони на темноте. Иногда мне даже кажется, что после
того, как цемент тьмы окаменеет, этот отпечаток тайным знаком
навсегда сохранится на новоявленной стене. Но я знаю, что не стоит
лишний раз прикасаться к липкости. От этого знания еще больше
знобит. Внутри шара всегда очень холодно. Мрак изредка прорезают
тусклые блики, стены сферы шевелятся. Мне постоянно мерещится
присутствие насекомых. Отвратительная черная слизь капает отовсюду,
от нее нет спасения. Она стекает по щекам, заползает в уши. Холодно.
Иногда мне кажется, что стены шара прозрачны, точнее – что они
затемнены только изнутри. А снаружи кто-то наблюдает. Я заперт
в круглом аквариуме. Запечен в прозрачном тесте. В моем кулаке
– коробок, наполненный мокрыми спичками. Они пригодятся. Это единственное,
что может мне понадобиться. Я чиркаю ими о размокшие края коробка.
Капающая слизь в один миг может потушить пламя, но взрывчатка
– это мой последний шанс, и нужно быть начеку. Необходимо разнести
на осколки этот липкий шар, взорвать его изнутри. Скорее всего,
я умру вместе с ним, ведь я – часть этой черной массы. Нужно только
закрыть глаза, не забыть закрыть глаза в момент взрыва. Я ДОЛЖЕН
УБИТЬ СЕБЯ, ЧТОБЫ РОДИТЬСЯ. Крик уже подступает к горлу и жаждет
вырваться на волю. Скорлупа взорвется, как мыльный пузырь. Момент
рождения кажется сопоставимым с бунтом.
Разбивая рекламный щит, ощущаешь невообразимый прилив энергии,
чувствуешь ветер весны. Солнце отражается в каждом осколке, переливаясь
всеми возможными оттенками, смеясь каждым взблеском. Словно птицы,
рассекающие облака, эти кусочки стекол врезаются в бледно-зеленый
пергамент неба. Разноцветными чернилами они расплескиваются по
неровному ландшафту старого сморщенного холста. Тысячами игольчатых
звезд они прокалывают занавес темноты, солнечными семенами рассыпаются
в омертвелые ледяные борозды. Взвившись ввысь, осколки на секунду
застывают в воздухе спермообразными брызгами и через мгновение
бросаются вниз ливнем-звездопадом. Разбитые стекла неистовой радугой
световых струй обрушиваются на бледный асфальт тротуара, нарушая
мертвую тишину города, горячими ручьями взрывая мерзлую корку.
А глянцевые бумажные обрывки, словно конфетти, ветер рассыпает
по выцветшей улице, и уже через минуту невозможно проследить траекторию
их хаотичного путешествия. Короста исходит трещинами, взрываясь
кипящей кровью. Отчаянным криком тысячи обнаженных капель превращаются
в священный водопад весны, неудержимым потоком хлещущий по мостовой.
Простой булыжник способен творить чудеса.
In principio erat Clamor _ 4.
Ярость из глаз бурлака прожгла мое естество и растворилась в крови.
Я чувствую ее в каждой артерии. Она наполняет душу вéщей
гордостью. Мои кости – труха, мой язык – червь, мои глаза – стекло,
мое сердце – сгусток гноя, мое дыхание мертво. Но ярость жива,
она незаметна для взглядов. Моя сила надежно спрятана. Я раздавленный
морской еж, размазанный по золотому пергаменту. Я мрачный комедиант,
понятия не имеющий о том, когда он врет, а когда говорит правду.
Я сумасшедший шаман, пляшущий в хороводе ветров. Я дышу первозданной
дикостью. Я бросаюсь под дождь, ныряю в сплетение трав и ветвей,
в стеклярус серебряных нитей, в неистовый русальский пляс, заплетаю
венки из рваных лучей. Я слушаюсь музыки, внимаю магии словесного
ритма. Крылья рукавов расплескались по ветру. Да и сам ветер тоже
пляшет, веселится на раскаленных углях. Хмель вьется в зоревеющем
вечностью воздухе. Сердце забылось в танце дождя. Волглые ветви
на обнаженных телах русоволосых берегинь блестят при вспышках
молний. Полеты рук, порывы ветра, вспышки перьев, изгибы тел,
жемчужные брызги, блеск зеркал, мимика жестов, волны ветвей, все
это – таинственные заклинания, в которых пульсирует ликующая энергия.
И я чувствую, что этот взрыв обладает неистовой первозданной мощью,
и я вижу, что его отблески будут проецироваться на всю мою последующую
жизнь. Круговорот хоровода. Тревожное томление. Бессилие ума.
Алхимия танца. Падаю в великую бездну. Паруса наполнены буйством
экзальтации. Я ворошу листву, вызываю века, возжигаю цветы. Неистовая
энергия поэтического магнетизма – ворожея, высекающая дождь из
облаков боли, шевелится первозданным хаосом в танце рождения.
Свист и скрежет камлания в одно мгновение рушит ледяные замки,
уничтожая зыбкую грань между хтоническим и реальным, выпуская
на волю пророческий ужас. Грохот литавр и африканских барабанов
рождается в стихийном вдохновении грома и обрушивается на нас
избытком экстаза, неумолимым и опасным гулом. Первородная мощь
переламывает горные хребты. Императоры, жрецы, властелины, прелаты
– умрите! Я швыряю в зрительный зал осколки собственных сновидений.
Поднимайтесь в неистовый пляс бунта! Танцуйте воспаленный бред
в рыжих облаках безумия! Вслушивайтесь в дыхание флейт и сердцебиение
дарабукк! Вдыхайте лед, выдыхайте пламя! Целительный гром должен
загрохотать в наших висках, в глубинах нашего явленного бессознания,
в артериях космического транса. В крови занимается заря. Настал
час вырваться из тюрьмы единобожия, из узилища ограниченного мироощущения,
из круговращения сансары! Речь идет не о религии, совсем не о
ней! Пора бы проснуться! Нужно избавиться от человеческого! Нужно
выплеснуться за края! Бездонные небеса открыты! Я слышу всеразрушительный
рокот камнепада!
Над головой одна за другой мелькают тусклые лампы. Мутные стекла
плывут по грязному течению потолка. С механической равномерностью
они сменяют друг друга. Некоторые перегорели, и только блеклые
ниточки-пружинки внутри них напоминают о прежнем свете. А иные
и вовсе разбиты – вывернутые наизнанку стеклянные коконы, из которых
извлекли личинок электричества. Я двигаюсь вместе с лампами. Меня
куда-то тащат на носилках. Я привык к созерцанию потолка. Это
единственное, что у меня есть. Мне даже не скучно, я нахожу разнообразие
в кривых линях трещин, переплетениях теней, мутных разводах и
бледных отблесках. Всматриваясь в эту паутину, каждый раз обнаруживаю
что-то новое. Иногда потрескавшаяся штукатурка крошится прямо
в глаза, и от этого они слезятся. Но я не расстраиваюсь, наверное,
это правильно. Холодный ветер сквозит по длинному коридору. Я
провел на этих носилках целую вечность.
Все стекла плотно зашторены. Сальные помятые занавески. Наверное,
когда-то они были белыми. И даже могли бы светиться в темноте
при включении люминесцентных ламп. Теперь же они темно-серого,
сумеречного цвета – сами стремительно эволюционируют к темноте.
Меня куда-то везут. Кабина скорой помощи изнутри напоминает застегнутый
на молнию черный мешок, в который убирают трупы. Все стекла зашторены.
Теперь у меня отняли даже потолок. Только в самом углу – небольшая
щель, сквозь которую мерещится небо. Твердь каменисто-серого цвета.
Небо сливается со шторками и пропадает. Я въезжаю в тоннель, соединяющий
плаценту с гробом.
Меня укачивает. Я чувствую тошноту и головокружение. Даже холодный
воздух не может помешать этому. Я ужасно хочу спать. Но руки и
ноги не слушаются меня – едва я начинаю клевать носом, как они
вздрагивают или нервно шевелятся. В животе копошатся обезумевшие
ежи. Тошнота борется со сном. Небо раскачивается из стороны в
сторону, я пытаюсь сохранять контроль над происходящим, но головокружение
постепенно одерживает верх. Я проваливаюсь в спасительный сон.
Мне снятся влажные осколки скорлупы.
Проснувшись, я не обнаруживаю неба над головой. Я снова внутри,
в этой душной комнате. Мутные краски расплываются и концентрируются
в один бледный шар. Я пытаюсь следить за его сгущением. Я наблюдаю
за рождением облака. Жду, когда же оно взорвется дождем. Но облако
бледно-розового цвета и не думает темнеть. Ни малейшего намека
на гром или молнию. Ни малейшего намека на жизнь. Бутон не распускается.
Головокружение. Туман влажной пылью липнет к рукам. Я чувствую
его. По-моему, я уже вовне. Я пытаюсь найти отличия. Но я все
так же связан по рукам и ногам. Жук, который не способен перевернуться
и встать на лапки. Судя по всему, он вообще не знает о существовании
лапок. Он не умеет двигаться. Меня опять тошнит. Ежи в животе
не перестают копошиться. Я задыхаюсь. И опять падаю в сон. В чем
же тогда разница? Кто мне объяснит?
Когда я просыпаюсь, размытые краски снова мерцают над головой.
Вдалеке слышны какие-то бессмысленные звуки. Иногда сквозь мерклый
занавес розового дыма мне мерещится блеск глаз. Да, все чаще и
чаще мне мерещатся чьи-то глаза. Кто-то прикасается ко мне. Кто
это? Но уже через секунду незнакомец безжизненным призраком пропадает
в липком тумане. Уходит с видом не собирающегося возвращаться.
Его фигура лишена четких контуров. Радость уже через миг оборачивается
тюремным кошмаром. Я кричу. Я зову на помощь. Не знаю, зачем,
не представляю, чьей помощи прошу, но кричу. От крика начинает
болеть горло. Рокочущее эхо неторопливо тонет в лабиринтах пустых
комнат и коридоров. В момент крика я почти ощущаю присутствие.
Нет, наверное, это правильнее назвать прелюдией присутствия. Во
всяком случае, в это мгновение мне кажется, что я невероятно близок
к присутствию. Почти вплотную. Или так легче переносить пытку
розовым дымом? Иногда глаза снова появляются. Но только на миг.
Чтобы они обратили на меня внимание, нужно окончательно надорвать
легкие. Нужно напрячь все свои слабые мышцы. Нужно довести себя
до истерики. И тогда надо мной повиснет жуткая маска. По-моему,
они называют это улыбкой.
Сейчас в моду все больше начинают входить необычные устройства
– электронные люльки. Они снабжены специальными приспособлениями
для укачивания, которые автоматически приводятся в действие плачем
младенца. К рамам, закрепленным по краям колыбели, можно присоединить
предметы сенсорной практики. В комплект входят шесть таких предметов,
представляющих собой улыбающиеся лица из пластика, предъявляемые
ребенку через специальное окошко.
Вокруг – фигуры в длинных черных робах. В их руках цепи и факелы.
Меня держит старший жрец – тот, что загримирован как клоун. Его
губы накрашены яркой помадой. Он неприятно улыбается. Мы внутри
огромного жертвенного храма. Я кричу изо всех сил, но крик растворяется
в необъятном пространстве святилища, сотканном из тишины и безмолвия.
Факелы пылают, но и их света едва хватает, чтобы осветить сумрачные
своды этой пещеры. Клоун окунает меня в мокрый пепел, смешанный
с леденеющим снегом, и несколько минут держит там, чтобы моя кожа
как следует пропиталась этой смугло-серой смесью, напоминающей
цементный раствор. Мне остригают волосы. Толпа с факелами монотонно
повторяет какую-то фразу на латыни. Мне на шею вешают серебряную
цепочку с малюсеньким крестиком. Может быть, поэтому обряд называют
крещением?
Пламя факелов становится еще ярче, зловещий гимн пульсирует в
каждой искорке. Это же желтоватое пламя плещется и в глазницах
грохочущих цепями жрецов. Лишь в самом углу я замечаю закутавшуюся
в траурную материю фигурку, в ее руках – не факел, а похожая на
увядший цветок свеча из зеленого воска. Ее глаза печальны. На
ресницах поблескивают слезы. Я понимаю, что она не с ними.
Маленькое существо завернуто в полиэтилен. Оно шевелится и пытается
выбраться наружу. Ему не хватает воздуха. Полиэтилен словно мокрое
тесто все больше обволакивает тело. Существо кричит. Оно дрыгает
ногами и руками, стараясь вырваться из липкого кокона. Но вопль
тонет в целлофановом вакууме, он никому не слышен. Говоря по правде,
никто и не стремится его услышать. Прозрачный пакет выставлен
на витрину, но прохожие не обращают на него внимания. Этот товар
давно перестал быть новинкой, которая могла бы заинтересовать
кого-либо. Он так же привычен, как любой другой предмет быта.
Крик мутным паром оседает на смятых стенках пакета и уже через
секунду стекает вниз теплыми слезами.
Жарко. В теплице всегда очень душно. Растения подвязаны грязными
бечевками к гнилым перекладинам – это единственный способ заставить
их тянуться к потолку. Миллиарды раз проверенный способ. Никто
уже толком не помнит, зачем им нужно тянуться туда – к мутному
небу из толстой, непробиваемой даже градом пленки. Но их по традиции
подвязывают. Иначе они упадут в грязь, и тогда их затопчут черные
нечищеные сапоги. Садовники подвязывают растения для того, чтобы
не затоптать их. Пленочный потолок не причем. Это только отговорка.
Ужасающе нелепая отговорка. Если не подвязать, то о них просто-напросто
забудут. Растения догадываются об этом, но что они могут сделать?
Они же не представляют, как сопротивляться происходящему, они
ничего не умеют, кроме как тянуться вверх – к мутному потолку,
сквозь который сочится тусклый свет. И это начинает обретать для
них смысл. Они тянутся вверх в надежде прорвать потолок. Но оледенелый
полиэтилен гораздо прочнее скорлупы, его практически невозможно
проткнуть. Тем более, таким слабым и беспомощным существам, как
эти болезненные растения с жухлыми стеблями и плакучими листьями.
Им нужна маленькая механическая кукла. Прелестная игрушечка в
розовеньком кружевном платьице с рюшечками и бантиками. Резиновый
пупсик, который моргает глазками и тихонько пищит, если ему нажать
на живот; он усердно делает вид, что любит их – взрослых манекенов.
Дрессированный человекообразный пудель, который лопочет тоненьким
голоском, копируя их нелепый язык. Заводной человечек, который
может корчить рожицы и вертеть ручками. Они учат его притворяться.
Они закутывают его в кокон из серо-голубого шелка. Так он впервые
попадает в спектакль. Ему становится страшно.
Пепел окутывает небо пыльной мглой. Нас встречает стальной рассвет.
Луна еще полностью не исчезла с небосвода, но уже начинает растворяться
в серебрящихся облаках. Новорожденный неизменно оказывается на
лунном пепелище. И во все времена ему мерещатся остатки тепла
в этом сером мху, но стоит опустить туда руку, как она тут же
покрывается мурашками. Холодный пепел, перемешанный с крошащимся
снегом, плотной пеленой липнет к коже. От него почти невозможно
избавиться, ведь в мире спектакля эта оболочка представляет исключительную
важность. Как желе, она прилипает к коже и превращается в несмываемый
нарост. Парадокс заключается в том, что только она гарантирует
выживание.
Оболочку имеет смысл изготавливать именно из пепла. Это способ,
проверенный временем. Серо-серебристой полупрозрачной чешуей мокрая
зола быстро пристает к лицу и быстро леденеет на ветру. Главное
– сохранить в этой маске прорези для глаз. Нужно научиться контролировать
оболочку.
Хлопья с еле слышным шелестом падают с сигареты, серебристым песком
оседают на толстых стеклянных стенках, бледным облаком сгущаются
в пыль. Новые слои, мерцая, снижаются по спирали, ниспадают на
серую насыпь на дне круглой пепельницы-витрины.
Если долго тереть глаза кулаками, а потом резко открыть их, то
кажется, что ощущаешь отголосок того чувства, которое может испытать
слепой в момент прозрения.
Пассажир – это святой варвар, для которого не существует ничего
неизменного. Для него не существует даже спектакля. Он настолько
безрассуден, что способен расколоть скорлупу. Его оружие – игра.
Пассажир представляет серьезную опасность для спектакля. Внешне
беззащитный, он обладает поистине несокрушимой смелостью. Любые
проявления окостенелости и постоянства он превращает в руины.
Пассажиры мыслят не словами. Они видят множество сказочных картинок
и складывают из них собственный универсум.
Рисунок художника-пассажира всегда носит экспрессионистский характер,
эти каракули исполнены внутренних переживаний – каждая кривая
линия несет свое индивидуальное начало. Это творчество совершенно,
ведь оно не направлено на результат. Оно немыслимо без криков
и жестикуляции. Рисунки пассажиров переполнены смыслом, и именно
поэтому они непонятны постороннему. Если бы непосвященный смог
расшифровать эту тайнопись, то он пришел бы в ужас, ведь он даже
не подозревает о том, что творится в голове у пассажира. Чтобы
отгородиться от смысла, другой трактует эти картины как ультрапримитивные.
Точно так незнакомый язык всегда кажется бессмысленным. У пассажиров,
как правило, отсутствует связь между суждениями, они не чувствуют
противоречий, но зато умеют объединять внешне несопоставимые вещи,
разрывая обыденные связи между предметами и их постоянными признаками.
Да, их удивляет едва ли не каждое явление, но одновременно для
них нет ничего невозможного, ведь окружающие их предметы еще не
обросли повседневными функциями.
Пассажир делает огромное количество беспорядочных движений, которые
представляют собой ничто иное, как проявление первобытной энергии.
Но в процессе социализации все эти первозданные, хаотичные, иероглифические
жесты проходят сквозь фильтры институтов спектакля и преобразуются
в функциональную деятельность. Его чувства, эмоции и мысли получают
свое значение лишь при условии их интеграции в спектакль, в противном
случае они устраняются как излишние.
Уже на самой ранней стадии автономное развитие инстинктов замораживается.
Вся полифония неизменно сводится к одной ноте. Усвоение выработанных
спектаклем эталонов поведения и методические упражнения в смирении
становятся обязанностью. Другой стремится организовать твой опыт.
Другой считает законы своей тщедушной жизни матрицами вселенского
бытия, не осознавая и даже не пытаясь понять, что это правила
лишь того жалкого, ограниченного пространства, в котором он существует.
Все, что не вписывается в эти рамки, рассматривается как вредное
и опасное.
Предтечей спектакля следует считать эдикт Константина. Концепт
первородного греха инициировал отношение к новорожденному как
к существу, нуждающемуся в постоянных инъекциях представлений
о «хорошем». То, что ты вкладываешь в сознание младенца, – и есть
добро. Свои прихоти ты превращаешь в его идеалы, свои заикания
и запинки – в его красноречие, свое самодурство – в его заповеди,
своего невежество – в его эрудицию. Так повелевает спектакль.
Подражание как единственная форма ориентировки в мире постепенно
превращается в ритуал. Пассажир получает предмет готовым, не предпринимая
никаких усилий для его конструирования. Эта подделка отныне заменяет
подлинный мир. Но иногда ребенок продолжает ожидать своего рождения.
И это желание обрести подлинность, если оно каким-то чудом сохраняется,
на самом деле, представляет собой стремление ее не утрачивать.
В сарае всегда было пыльно и темно. И еще здесь всегда отсутствовал
порядок. Сколько ни пытались систематизировать всю хранившуюся
тут столярно-огородную утварь, это неизменно ни к чему не приводило.
Лопаты, вилы и фуганки опять оказывались свалены в одну кучу,
ящики с гвоздями и шурупами снова были раскрыты, с потолка, угрожая
обрушиться, свисали старые автомобильные покрышки, в углу лохмотьями
скапливалась малярная и строительная одежда, на стеллажах косматилась
стекловата, ноги спотыкались о рулоны рубероида, из плохо закрытых
баков капала краска, на одном гвозде с пилой запросто мог висеть
автомобильный насос или дырявый чайник. Все это чем-то напоминало
сваленный в кучу реквизит развалившегося театра.
В самом дальнем углу сарая на горсти битого кирпича стояла старая
детская ванночка, до краев наполненная золой. Осенью золу высыпали
на грядки как удобрение. Мы с соседским мальчишкой Игнатом любили
забираться в дальний угол сарая, рядом с ванночкой, и сидеть там.
Это исконно было связано со страхом. Изредка к нам присоединялась
младшая сестра Игната, и мы пугали ее всякими шорохами в темноте,
уверяя ее, что это копошатся крысы. Когда же она отсутствовала,
страх возвращался к нам самим, и мы начинали вздрагивать от каждого
звука – шуршания пленки или грохота шишки, упавшей на старый шифер
крыши сарая. Мы наслаждались этим испугом, но это был второстепенный
страх. Ведь мы сидели и ждали, пока кто-нибудь из взрослых зайдет
внутрь. И нашей главной целью было остаться незамеченными.
Больше всего нам хотелось стать совсем крошечными и спрятаться
между гвоздей или гаек, превратиться в оловянных солдатиков. То,
что вошедший мог бы направиться в наш угол, было маловероятно,
но заметить нас все-таки было не так уж сложно, ведь, вдобавок
к просветам из трещин в старых стенах, солнце било и из настежь
распахнутой двери темного сарая. И эти яркие ленты, в которых
вовсю резвились хлопья пыли, извивались огненным серпантином прямо
у наших ног. Мы, как тени, вжимались в стену, прислоняясь к шершавым,
пахнущим смолой доскам, и пристально следили за вошедшим. Мы часами
просиживали в темноте. У Игната была очень большая семья – и почти
каждые пятнадцать-двадцать минут кто-нибудь из взрослых заходил
в сарай за граблями, отверткой или топором. Это было составным
элементом игры, которую мы озаглавили глаголом «следить». Обычные
детские игры нас тоже привлекали, но быстро надоедали, а в запретных
азартных (вроде карт) мы еще плохо разбирались. Сидеть в сарае,
впрочем, нам тоже не разрешалось, это преступление было равнозначно
чтению книг под одеялом (при помощи фонарика). Но запретить можно
что угодно, кроме фантазии. Поэтому мы изобретали свои игры –
наподобие той, что назвали «следить». В ней весь мир четко разделялся
на посвященных и непосвященных. Посвященных было двое (младшая
сестра Игната никогда не любила «следить» и не понимала смысла
этой игры). В качестве непосвященных фигурировали все остальные,
ибо посвятить их в нашу игру было невозможно по определению. Когда
они замечали нас, прятавшихся в кустах, они никогда не могли понять,
почему мы сразу же начинали убегать. Им все это казалось странным
хулиганством, заслуживающим наказания. На самом деле, быть замеченными
означало потерю игры. Это никак не было связано с темой «разведчиков»
и тому подобной ерундой. Нет, мы не выполняли никаких «спецзаданий»,
мы со скрупулезностью патологоанатомов исследовали вселенную непосвященных.
Игра была нашей сокровенной тайной.
––––––––––––––––––––––––
1. На протяжении всего текста слово манекен
склоняется как одушевленное существительное.
2. Мы должны объединиться – иначе и быть не может.
И если большие колонны нашего движения сегодня побеждают, то я
знаю: вы вливаетесь в эти колонны. Перед нами – не Германия. В
нас марширует Германия! И за нами идет Германия! (нем.)
3. Бог – это мистическая ошибка (англ.).
4. В начале был Крик (лат.).
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы