Комментарий |

Слова и ветер

Начало

Продолжение

Три дороги

Взял дорогу – отдал дорогу, поет Леонид Федоров. Взял полнеба
– отдал полмира. Этот вопрос стоит перед каждым. Ну, может быть,
не перед каждым, но перед теми из нас, кто жив. А их всегда немного.
Пять-семь из каждой сотни.

Там, в двух первых фразах, не один вопрос, а три. Они всегда втроем.
Один зрим, а двое – как рука, заведенная за спину. И не угадаешь
– в какой руке. Все левые, и других нет.

Киркегор говорит: есть человек верующий, есть неверующий, и есть
третий – художник. И он не может быть ни первым, ни вторым, иначе
перестает быть художником. И, со слов Киркегора, по промыслу божьему
место художника – предстояние Богу. Творческое пред-стояние. И
это пред, разумеется, ничего общего не имеет с меж тем и другим,
к чему склоняет нас пространственное мышление. Это пред откликается
на вопрос как и когда, и глухо к вопросу где.

Но и Бог – это не Бог верующего человека. Но и не-Бог неверующего.
Тогда кому ж предстояние?

За неимением более внятного слова, скажем – живому космосу. В
котором дни творенья не только еще не совершены, но происходят
сейчас, и происходят через тебя, в том числе – через тебя.

И тогда: кругом возможно Бог. Как живой космос времени. И каждый
из нас соткан из этого космоса времени. То есть живой смерти.
Ей предстояние – возможно, жизнью.

В этом предстоянии ничего не скажешь наверняка. Кроме того, что
те вопросы в первых двух фразах не одни и те же для верующего
и неверующего человека. И совсем иные для художника.

Поэт говорит, чтобы понять тайну Божьего молчания, – сказала женщина,
отрываясь от книги. – Введенский, возможно, слышит нас и, улыбаясь,
молчит…

Живая и мертвая

Картина современной русской прозы интересна, при том что фигур
на ней почти нет. То есть – полуфигуратив. Есть Андрей Левкин,
который прежде писал ангелами по снегу, а теперь проводит свое
письмо сквозь вирусное поле, сквозь некую зону спама… надеюсь,
с той же целью, что и врачи-испытатели вводили в себя отраву.
Есть Михаил Шишкин – в светлом талом сугробе сосущий лапу русского
языка. Есть Битов и Соснора. Есть смолкнувший Саша Соколов. Можно
назвать еще три-пять имен. По преимуществу, перечисленные – поэты,
если не по призванию, то по характеру взаимодействия с речью.
И этот характер взаимодействий, на мой взгляд, намного адекватней
сегодняшним представлениям о мире, в котором человек тем нормальней,
то есть психически состоятельней, чем более шизофренично его сознание,
то есть чем больше свободных ассоциаций оно способно порождать
и связывать меж собой в кратчайшую единицу времени. Это и есть
культура – скорость ассоциаций. Или, как сказал в еще человеческую,
нарративную эпоху Набоков: культура – запас синонимов. В сегодняшнем
мире линейно-нарративная проза вязнет, как колесо телеги в деревенской
распутице. Физика говорит: чтобы мыслить мир, необходимы два и
более языков описания. Язык прозы без поэтического модуса – это
менее одного языка, в лучшем случае – не более двух. Речь о живой
и мертвой воде русской литературы. Мертвая вода – целебная. Живая
– преображает.

Реплика

Сегодня, кажется, уже и Сальери невозможен. Он хоть способен был
разглядеть Моцарта. А в наши дни каждый воткнут в себя, как топор
в доску.

Оборот

Обратим внимание, как по-пластунски коварно выверена эта речь
(М.Ш. о прозе Ф.М). Мы следуем за нею от начала к концу, последовательно
приращивая высказывания, и незаметно ловим себя на том, что где-то
с середины начинаем кивать каждой фразе. И, оглядываясь, выходит,
мы согласны со сказанным. Согласны с чем?

С тем, что художественная форма без идейной сверхзадачи несостоятельна?
С тем, что единственной и бесконечной сверхзадачей писателя художественная
форма являться не должна и не может? С тем, что дьявол художника
– не пошлость, то есть банальность, и он не бежит ее – уж как
может?

Нож воткнут тихо, почти беззвучно, потом речь отряхивается, как
ни в чем не бывало, и мы киваем. Набоков беленел от этих «сверхзадач»,
– этих евнухов литературы. «Ни сюжет, ни содержание не существенны,
– писали полторы тысячи лет назад индусы. – Произведение кончается
там, где исчерпывается его форма». Полторы тысячи лет назад им
было ясно: задача писателя – не идея и не сюжет (идеи сочтены,
сюжеты известны), а стиль, работа со словом, собственно письмо.

«Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы».

Хотя, конечно, есть и другой взгляд на движение речи.

Пятеро

Первый (по возрасту) – шел по пути интуитивного видения. Косноязычная
предгрозовая строка. Скачки напряжения между «пророком» и «лжепророком».
Плавающие, как шаровые молнии, смыслы. Преимущество метонимий.
Лейтмотивное чередование Холма и Ниши. У него и динамика строк
задана этим чередованием: ниша строки и выход – в обход через
холм – к следующей нише. Его мир не знает земли под ногами, расходясь
вверх и вниз двумя зеркальными конусовидными безднами через точку
призрачного равновесия между ними – воронку голоса. «О холод ледяной!
/ На гребень той, кого уж нет, / я в спальне наступил», – доносится
голос Басё со дна этой воронки, и восходит к плавающим во тьме
осколкам зеркала – голосам Сведенборга, Тютчева, Даниила Андреева...

Простор его шаток, разматываясь по вертикали, и, похоже, не держится
ни на чем. У него нет ни слова на вдохе, он пишет выдохами: выдох
длиной в строку, за которой обрыв света. Там, внизу, где река
завивается, как чалма, в приступе агорафобии. Он идет без глаз,
запрокинув голову, с поводырем челночащей над ним строки. Написано
им не много. Когда милость Божья его отпускает, он сидит, коротая
закаты, на горных уступах, глядя сквозь объектив на скользящие
солнечные ноготки.

Второй шел по пути снов языка – к Платоновой пещере синтаксиса.
Походка праздного философа, идущего налегке, чуть пританцовывая,
с Запада на Восток. Но если приблизить взгляд: этот танец – тактильная
интонация человека, говорящего вслух с самим собой как с незримым
собеседником. Никогда не живопись, не холст, не картон. Тонкая
сновидческая бумага. Узор касаний, без нажима. Нитевидный, как
пульс, карандашный рисунок мысли. Мерцание переходов. Размывы.
Метафора встречается столь же редко, как и человек (близкий) в
жизни. С Запада на Восток идет, а под ногами – Север. Белесый
курсив подробностей, сноски, примечания, эпительный слой памяти.
Платон, Лейбниц, Деррида, заблудившиеся в Карелии…

Кто-то заметил, что его письмо похоже на прижигание льда. Топленая
геральдика. Он свой на кампусах американских университетов, он
приращивает страницы к поэтике калифорнийской школы языка, оставаясь
при всей своей внимательной открытости отвернутым на три четверти
и от «здесь», и от «там».

На карте его письма нет ни гор, ни рек, ни государств. Это карта
климата речи, синтаксис ее состояний, изоморфемы температур, влажности,
атмосферных режимов. Метеозапись мышления. Тридцать лет он ведет
наблюдения на этой безлюдной станции. Бочка дождевой воды во дворе,
низкие бельевые над ней облака.

Третий – Робин Гуд речи. Техника боя – смешанная; опыт тибетских
монахов, русских стрельцов и королевских мушкетеров. На знамени,
как у Лермонтова: презрение к огнестрельному оружию. Нож, лук,
шпага. Голая грудь. Птолемеево мирозданье. С Босхом, глядящим
ввысь на Гагарина. Русский дзен. Под шапкой природы – ироничный
чертеж механики. Под шапкой Бога – чертеж культуры. Ближний круг
чтения: Вийон, Пушкин, Мелвилл, Верлен, обэриуты, Булгаков, Венедикт
Ерофеев. Активный интерес: прикладные науки, вино, друзья, приключения.
Пассивный: женщины. Обиход: улица, ночь, кухня. Белая рубаха,
клошарный быт, звездное небо, закон в груди. Стилист, дуэлянт,
король поэтов.

Строй стиха, указывающий на пушкинский исток с серединным течением
в отсветах разоренных усадеб русской литературы, и ниже – на рукав
Высоцкого, и далее – расплетаясь в систему парадоксально-ироничной
мелиорации.

Ясный, светлый взгляд речи, редкий случай, когда поэзия не выше
и не ниже нравственности, а сращены спинами, как в бою. «Чтоб
каждый, кто летает и летит, /по воздуху вот этому летая, / летел
бы дальше, сколько ему влезет». Брейгелианец, зима, один в поле.

Смолкает в расцвете. В час, когда оживает страна, развязывая язык.
Уходит в дзенскую схиму речи, сплевывает ключ. Из него, как из
троянского коня, выходит войско эпигонов; вороватый топоток босоногого
беса.

Четвертого вела оптика восприятия, ее, как сказали бы сейчас,
наноуровень. Этот веер живых зеркал, развернутых под ревнивым
углом друг к другу, играл мнимыми перспективами, взвинчивая скорость
ассоциаций. Поле виденья заверчивалось на ребре, как монета, которая
не может лечь ни на орла речи, ни на свой номинал.

Между ними и разыгрывались его оптические мистерии, в которых
сам автор играл роль некой медитативной стволовой клетки.

Критерий дара – способность к порождению индивидуальных образов.
Ангел на этом пути – метафора.

Мир как роящийся улей возможностей, «я» двоюродное по отношенью
к событию, первородство воображенья и памяти.

Выкройки возможных миров. Химия зрения. Страсть к территориям
риска и трансформаций. Тактика Протея, барочный гедонизм, гоголевские
хутора. Витиеватая проселочная строка, вкрадчивые танцы Дионисия
с Аполлоном, капризно-невротичный дискурс.

Отношение к речи как к женщине: физиология иной реальности...
После чего мир отряхивается за кулисой, выводя на поклон своих
двойников.

Пятый – путь кота: от смуглых александрийцев до лембергской венеры
в мехах, от золотой цепи ученого до тощего вольноотпущенника камышового.
Кошачья пластика речи, кульбиты анжабманов, закавыченные коготки,
рулевой хвост, приземленье на лапы. Шип и выгиб спины, рай зрачка
в черном теле. Стекленеющий взвыв и мурлычная нега с утратою очертаний.
Эластика формы, хищная метрика, Рим ритма. Крыши, луна, расписные
кувшины. Лакомка шороха. Сенсорный словарь. Тектоника фразы. Фонетический
синтаксис. Прыжки и извивы, короткие замыкания, дыбом шерсть,
боковой ход.

У изголовья: Соснора, Катулл, Бродский, Паунд, Пастернак, Кавафис,
английские метафизики викторианской эпохи, Джойс, Державин, Транстрёмер,
бесчисленные словари.

Экстатичный интеллектуал, пятиборец чувств, американский профессор,
баловень и изгой, скарабей труда.

То лежит, как цветущий затон, то по свету слоняется, перелистываясь,
как всемирная библиотека, то стоит в суицидном окне, облетая,
как роща.

А к весне проступает утес, на утесе – герой, пригвождающий пенные
буруны, ходуном ходящие оды.

Последний эпос, уходящий на мягких лапах лирики.

(Продолжение следует)

Последние публикации: 
Парщиков (28/04/2012)
Слова и ветер (31/08/2006)
Слова и ветер (30/08/2006)
Слова и ветер (29/08/2006)
Слова и ветер (28/08/2006)
Слова и ветер (27/08/2006)
Слова и ветер (24/08/2006)
Слова и ветер (21/08/2006)
Слова и ветер (20/08/2006)
Слова и ветер (17/08/2006)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка