Слово о самоубийстве
Истребление себя есть вещь серьёзная, несмотря на какой бы там ни было шик, а эпидемическое истребление себя, возрастающее в интеллигентских классах, есть слишком серьёзная вещь, стоящего неустанного наблюдения и изучения.
Ф.М.Достоевский
Очень трудно уловить мгновенное движение души, которая делает выбор в пользу смерти, но зато вполне под силу сделать заключение из самого акта суицида.
Альбер Камю
В мире духовной ойкумены нет идеи, мысли или учения, которое не были бы поставлены в тупик феноменом самоубийства или суицида (sui caedere – убивать себя). Постижение единоличного Я, которым извечно гордится человеческое познание, оказывается бессильным перед осознанием акта уничтожения и разрушения этого мира тем же основополагающим Я. Но если в духовном ракурсе проблема суицида не расстается с парадоксом, а то и прямо абсурдом,, то в поле традиционного познания самоубийство не обладает в своей сущности какими-либо дефинитивными осложнениями. В рациональном познании суицида основное и существенное придаётся отношению жизнь – смерть, и самоубийство очевидно выступает в качестве своеобразного внешнего вида смерти. Сама же сущность самоубийства в любом её обличье непосредственно исходит их этих главнейших атрибутов реального человеческого существования, а добровольность убиения себя воспринимается как способ смерти и одновременно как элемент жизни, тобто в виде внешней формы явления, и исключена из имманентной ёмкости личности.
В романе Марка Алданова «Самоубийство» показателен эпизод монолога знаменитого русского мецената-промышленника Саввы Морозова, покончившего жизнь самоубийством: «Надо, чтобы мысль о смерти стала привычной, ежедневной, автоматической. И для этого полезно всегда носить с собой револьвер, как я и сейчас ношу. Отвыкнуть от любви к жизни трудно, но я отвыкаю, и чем больше ее бояться, тем лучше. Тогда легче умирать. Самое самоубийство может быть автоматическим действием, иначе труднее покончить с собой». Та же мысль отстаивается в философии, и ещё Цицерон говорил, что философствовать – это способ подготовить себя к смерти. Эту, парадоксальную на первый взгляд, мысль взялся разъяснять Мишель Монтень: «И это тем более верно, ибо исследование и размышление влекут нашу душу за пределы нашего бренного «я», отрывает её от тела, а это и есть некое предвосхищение и подобие смерти; короче говоря, вся мудрость и все рассуждения в нашем мире сводятся в конечном итоге, к тому, чтобы научить нас не бояться смерти». В научной сфере данная идея имеет своеобразное выражение, и аналитический приоритет здесь принадлежит основателю научной социологии Эмилю Дюркгейму, который ясно определил: «Самоубийством называется всякий смертный случай, являющийся непосредственным или опосредованным результатом положительного или отрицательного поступка, совершённого самым пострадавшим, если этот пострадавший знал об ожидавших его результатах» (1912). Более лаконичную, но не менее чёткую дефиницию суицида представил Морис Фарбер: «Самоубийство – это сознательное, намеренное и быстрое лишение себя жизни». В интернет-сайте «Медэнциклопедия» сказано: «Итак, главный механизм, специфичный для суицидального поведения и запускающий акт самоубийства, – это инверсия (переворот) отношений к жизни и смерти. Жизнь утрачивает все степени положительного отношения и воспринимается только негативно, в то время как смерть меняет свой знак с отрицательного на положительный. С этого момента начинается формирование цели самоубийства и разработка плана ее реализации». А в интернет-сайте «Википедия свободная энциклопедия» определено: «Все самоубийства можно условно разделить на два класса – истинные и демонстративные (так называемый парасуицид). Как правило, парасуицид совершается в состоянии аффекта и является не столько попыткой лишить себя жизни, сколько «криком о помощи», попыткой обратить на себя и свои проблемы внимание окружающих. В противовес парасуициду, истинный суицид – это как правило хорошо спланированное мероприятие, цель которого – любой ценой лишить себя жизни вне зависимости от мнения и реакции родных, близких, друзей и т. д.»
Такое понимание самоубийства принято в современной психологической отрасли, включающую в себя специфически особую дисциплину суицитология, в основу которой положено представление, где психологическое содержание преподносится вне духовного контекста самоубийства, а правильнее сказать, психологическое качество отождествляется с духовным показанием. Это отношение, игнорируемое, как правило, в обширной суицидной литературе, имеет первостепенное значение для раскрытия глубинного смысла самоубийства, и именно оно переводит суицид из психологического события в духовное явление. Суть этого отождествления состоит в том, что существование суицидных импульсов или побуждений представляется на их собственном субстрате, а их имманентная природа воспринимается в равнозначном амплуа с внешними активами, и, как апофеоз, дающая форму из активно преобразованных внешних возбудителей, что и называется суицидом, а в субстрате появляются антагонисты жизнь и смерть.
В целом уравнивание психологического и духовного факторов является диагностической чертой крайних материалистических воззрений, типа ленинской системы воинствующего материализма, и самым распространённым шаблоном такого философского догматизма выступает связка жизнь – смерть в обозначенном антагонистическом смысле. Но поскольку самоубийство ставится разновидностью смерти, то суицид также вводится в эту связку в противоположении с жизнью. Итак, самоубийство, как вид смерти, противостоит жизни, что противоречит конкретной очевидности в реальной жизни, где суицид органически принадлежит человеческой жизни. Но таково выводное заключение материалистической философии, основанное на отождествлении духовного и психологического факторов сущего мира, а потому в подобных гнозисах суицид оценивается исключительно в психологических координатах. В общем итоге, суицид выступает конечным отрицателем духовного состояния человека (противоречие внутреннего порядка), на которое накладывается несостоятельность формального плана в разрезе жизни и смерти (противоречие внешнего порядка). Итак, именно для конспирации этого неразрешимого двойного противоречия, ибо суицид ломает все и всяческие морально-нравственные каноны, негласно принято отождествление в суициде духовного и психологического факторов человеческого существования.
В некоторых гуманитарных проповедях уравнивание духовного с психологическим производится на базе вытеснения традиционного смысла смерти – пугающего и неотвратимого конца, и утверждается ультраоптимистический гимн человечеству. Знаменитый учёный К.Э.Циолковский в своей арабеске «Радость смерти» пропел восторженную эпиталаму иллюзии «оптимистической» смерти: «Какая это радость – знать и быть совершенно уверенным, что смерть сливается с рождением, что новая жизнь прекрасна, что она хотя и разрушима, но новое разрушение сольётся с новым совершенным рождением, что разрушения или «смерти» будут повторяться вечно, бесчисленное число раз, но все эти разрушения не есть исчезновения, а возникновения. Изменяется форма, а сущность остаётся, потому что сущность есть материя, которая вечна. Все прошедшие и будущие смерти суть иллюзии, смертей нет, а есть только рождения. Уничтожения нет, а есть только преобразование. Тяжёлая и дурная земная жизнь есть случайность, очень редкая во Вселенной. В общем, все рождения и жизни прекрасны. И ничего кроме этого нас не ожидает. Смерть есть радость, награда, неизмеримое счастье, хотя и сопровождается на Земле болью, будущие смерти не будут сопровождаться страданием». В такой идиллической картине, однако, нет места самоубийству, даже в психологическом виде.
Вследствие чего традиционная, или её можно назвать социологическая, психология не может знать о внутреннем противоречии суицида, ибо он спрятан в духовном аспекте, и не хочет знать о внешнем противоречии, ибо она сознательно его прячет, а масштаб этого незнания давно перерос в невежество, но невежество воинствующего толка, из тех, что генерирует свои точки зрения, наподобие той, которая трактует самоубийство, как главное отличие человека от животного. Один из идеологов, козыряющих этой точкой зрения, Григорий Чхартишвили в монографии, которую он, кстати говоря, презентует с намерением восполнить тематический недостаток в русской суицидной литературе, написал, ничтоже сумняшеся: «Однажды прямоходящее и размахивающее палкой существо с выпирающими надбровными дугами и скошенным подбородком посмотрело на засохшее дерево, на убитую птицу или, скажем, на упавшего со скалы родича, и вдруг поняло: оно тоже, рано или поздно умрёт. В тот самый миг homo crectus сделал первый рывок к превращению в homo sapiens» (2006, с.16).
Априорно очевидно, что самоубийство относится к разряду чисто духовных свершений, и против этого не возражают даже те, что делают из суицида действующий рычаг человеческой эволюции. Здесь необходимо и важно уяснить, что религия – единственное учение о человеческом духе – в лице трёх полномочных представителей культа Единого Бога (христианства, иудаизма и ислама) единодушно и принципиально порицают суицидную акцию в любом её виде, именно потому, что она являет собой специфическую форму духовного типа. Но Г.Чхартишвили проповедует нечто парадоксально противоположное: суицид принадлежит к первейшим параметрам человеческого достоинства – счастья, свободы и материального достатка. В упоении Чхартишвили вещает: «Вот и выходит, что наши счастливые потомки все сплошь будут самоубийцы», из чего следует броский вывод: «Главный титул нашего столетия (ХХ века – Г.Г.) должен бы звучать так: век самоубийств». А в качестве главной причины суицида Чхартишвили выставляет ту особенность расправы с собой, что «…чем благоустроеннее становится быт человека ХХ столетия, тем стремительнее ползла вверх кривая суицида, опускаясь лишь во время мировых войн, что и понятно – когда озверевший мир на тебя охотится, не хочется играть с ним в поддавки» и далее: «Это вполне соответствует суицидологическим законам: материальная устроенность (пусть даже в виде опрятной бедности), сочетаясь с вольномыслием, стимулирует рост самоубийств» (2006, с.с.41,34,37,39).
В целом читателю, серьёзно обеспокоенному проблемой самосуда, следует подумать об экономии своего времени, если он, обнадёженный к тому же в том, что штудия Григория Чхартишвили «Писатель и самоубийство» есть наиболее основательное сочинение в суицидной литературе на русском языке, решится освоить эту апорию с помощью произведения Чхартишвили, невзирая на завидную эрудицию автора. И, прежде всего, по идеологическим соображениям, ибо Чхартишвили изобрёл лозунг классического отождествления духовного и психологического в сфере суицида: «Человек близится к совершенству, а совершенство – это смерть» (2006, с.203). Мышление, допускающее смерть совершенством человека, и, стало быть, достоинством человеческой жизни, приходит соответственно к признанию самоубийства образцовым деянием. Однако это последнее скрыто за покровом общественного порицания, а его выявление, по мнению Чхартишвили, требует не дедукционного выведения, а детективных (сыщицких) усилий, и потому из всех пор его суицидного опуса торчат уши и хвосты детективного жанра. Причём просвечиваются признаки не благородного способа торжества человеческого интеллекта (по Э.По или А.Конан Дойлю), а того залихватского повествования, которое расцвело на обломках советской культуры, дискредитируя престиж классического детектива и позволяя автору бравировать дерзновенным нигилизмом.
Точка зрения на человеческое самоубийство, допускающая детективный подход, зиждется на схоластической максиме неограниченной свободы человека, в рамках которой человек имеет право самовольно распоряжаться своей жизнью и смертью. Такова примитивная разновидность уравнивания жизни и смерти, и, как всякая элементарная форма, более всего открывает свою суть, а потому как раз в этой схеме таится очевидная несостоятельность данного отождествления. Жизнь даётся человеку без его ведома и, можно сказать, даже насильственно, как аванс человеческого предназначения, и как поле деятельности специфических свойств и качеств. Стало быть, жизнь есть индивидуальная форма интеллигенции человеческой личности или духа; жизнь – это обязанность духа. Смерть же представляется феноменом совсем иного типа: на неё не влияют силы духа, и она зависит только от времени, как параметра реальной действительности. И.Кант отметил самое удивительное свойство времени: «Тот же механизм, благодаря которому животное или человек живёт и растёт, приносит ему в конце концов смерть, когда рост его заканчивается» (1999, с.50). Так что за смертью нет особой силы, тогда как жизнь наличествует как виталическая сила. Это означает, что жизнь и смерть генетически относятся к разным качественным субстанциям человеческого существования, и они несопоставимы, прежде всего, методологически: у жизни и смерти разные способы познания. Жизнь, будучи совокупностью духа и тела (материи) раскрывается посредством мистики и ratio, а смерть, являясь исключительно материальной производной времени, познаётся через рациональные знания.
Каким бы образом не понимать сущность суицида, даже благодаря детективным изыскам, нельзя отвлечься от того, что самоубийство есть часть или фрагмент человеческой жизни. Самоубийство априорно выступает как оппозиция жизни, осуществляемая в виде действия сугубо человеческой динамики внутри живой жизни, продукт индивидуальной сознательности, а потому оно не коррелируется со смертью – носителем вполне определённой функции в сущем мире, точно так же, как смерть не может соотноситься с жизнью. Из обстоятельства того, что суицид нельзя ставить в один ряд со смертью, вытекает очень важный вывод: методология суицида родственна всему комплексу познавательных средств, применяемых в осмыслении жизни человека, то есть исторических, религиозных, философских, мистических методов. Непосредственным следствием из данного умозаключения вытекает, что ratio – современная властительница царства знаний – принципиально удаляется с пьедестала познания, а, следовательно, те рациональные активы, посредством которых изучается суицид (системный анализ, информационно-статистические способы, математические прогнозы, меркантильно-экономические стимулы) органически не пригодны в том виртуальном мире, где властвуют интуиция, откровение, воображение, в общем, духовный мир человеческой жизни. В поле предикации суицида это положение не отвергает огульно рациональный подход полностью, но низводит его до уровня акциденциальных (второстепенных, вспомогательных) возможностей, вместо беспрекословно главенствующего статуса, какой имеется сегодня.
Духовный метод познания несёт в своём неповторимом своеобразии наиболее отличительную когнитивную черту – пульсационное чередование взаимопроникающих противоположностей, раскрывающееся в правило: абсолютные крайности отсутствуют, а в каждом отрицательном образе обретается положительное значение, и наоборот (этим духом проникнуты проницания библейского царя Екклесиаста: «Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил» (7:20). Поэтому в процедуре уподобления духовного и психологического, невзирая на её несостоятельность, и не только в отношении суицидной проблемы, неизбежно таится ценное положительное зерно, – и таким зерном является историчность реального мира (или, как выразился Н.А.Бердяев, «спецификум исторического»). Чхартишвили, скорее инстинктивно, чем интуитивно, указал на блестящую работу Мишеля Фуко «Право на смерть и власть над жизнью», которой, совершенно нежданно для Чхартишвили, была провозглашена ведущая роль исторического фактора в явлении самоубийства: «Самоубийство, которое прежде считалось преступлением, поскольку было способом присвоить себе право на смерть, отправлять которое мог лишь суверен – тот ли, что здесь, на земле, или тот, что там, по ту сторону, – стало в ходе XIX века одной из первых форм поведения, вошедших в поле социологического анализа; именно оно заставило появиться – на границах и в зазорах осуществляющейся над жизнью власти – индивидуальное и частное право умереть. Это упорствование в том, чтобы умереть – такое странное и, тем не менее, такое регулярное, такое постоянное в своих проявлениях, а следовательно, столь мало объяснимое индивидуальными особенностями и случайными обстоятельствами, – это упорствование было одним из первых потрясений того общества, где политическая власть как раз только что взяла на себя задачу заведовать жизнью».
Историчность как таковое, как специфическое состояние гоменоидного бытия, в секторе суицида сказалось в том, что на смену христианскому человеку, который от рождения наделён грехом, и всю жизнь проводит под гнётом христианского постулата первородного греха, явился человек, предъявивший свои права на самое сокровенное, что заведомо принадлежит только человеку – жизнь и смерть. Этот исторический перелом в европейской истории произошёл во времена Просвещения. Постулат первородного греха блистательно исполнил свою роль в человеческой цивилизации, и в эпоху Просвещения начал сходить с авансцены европейской истории. В XIX веке европейский (фаустовский) человек уже во весь голос заявил о своём праве на индивидуальную жизнь и индивидуальную смерть. Это право называется правом выбора и ставится во главе угла в психологической концепции суицида. Самоубийство стало одним из суверенных прав человека, определяющих его единоличную природу, и самым выразительным примером, демонстрирующим его независимое существование. Свобода выбора в отношении самоубийства спонтанно превратилась в основной критерий свободной души, и отсюда такое «упорствование» в борьбе с рецидивами первородного греха (тобто приниженности человеческой особи), в чём и состоит генетика истории.
Историчность любого предмета всегда есть внутренняя поступательная его динамика, и суицид представляет собой в историческом ракурсе некую целевую динамическую установку, необходимым условием которой является свобода выбора. В европейском секторе мировой истории суицид отталкивается от христианского постулата первородного греха, где данная целевая динамическая установка запрещалась всей мощью религии и приходит в наше демократическое время, где право выбора суицида взяла на себя политическая власть, что проницательно заметил Мишель Фуко. Суицид суть одно из множества доказательств духовного богатства человеческой натуры, которого может и не быть. Этого не желают понимать в психологической схеме самоубийства, всегда преувеличивая, драматизируя и, в конечном итоге, фальсифицируя истинное содержание суицида в духовном аспекте. В психологическом гнозисе суицида никак не оговорена степень необходимости самоубийства в общественной жизни, а необходимость есть сердце рационального познания. Без этого все оценки, равно как суждения о причинах и природе суицида не могут не быть ложными и недостоверными в своей основе, оставаясь всего лишь фиксирующими фактами и законами наблюдаемости. Вне духовного, жизнетворящего, а не смертеподобного, контекста самоубийства нет понимания онтологического смысла суицида именно в подлиннике исторически-судьбоносного значения для общества.
Согласно методологическому закону Спинозы (предмет содержит в себе свой метод познания), способ и средства познания и изучения содержится в самом явлении самоубийства. Историчность суицида, если она исповедуется в качестве основополагающей величины, непосредственно предусматривает методологический подход к суициду, как специфическому феномену духовного мира, а в объёме последнего речь идёт о методологии небесной истории и мистическом созерцании. В результирующем итоге суицидная акция раскрывает три важнейшие моменты своей имманентной природы: во-первых, суицид есть акт разрушения и в этом состоит его сущностное содержание; во-вторых, суицид есть добровольный акт разрушения самого себя; и, наконец, в-третьих, отсутствует универсальный механизм разрушения самого себя, – онтологическая форма суицида зависит от времени, пространства и человека. Подытоживая эти три положения, полученные согласно мистическому аспекту небесноисторической методологии, можно определить общий образ суицида, как осмысленное, разрушающее деяние внутричеловеческого значения. С динамической стороны суицид имеет себя отнюдь не как одноактный поступок выбора того или иного действия, а в виде длительного процесса духовного брожения и психического напряжения.
Отсюда вытекает самый основной вывод историко-мистического подхода: акт самоубийства являет собой исключительно индивидуальное событие, и суицид показателен как своеобразная способность человеческой личности к локальному релятивизму духа. На этом основана вся диагностическая база суицида и в числе её главный критерий – единичная имманентная стать любого акта самоубийства. Это означает, что убиение самого себя под воздействием внешних причин или под давлением извне не может считаться самоубийством в изложенном понятии суицида, тобто массовый психоз, приводящий к коллективному умерщвлению, органически не может относиться к разряду суицида, как и те отдельные самоубиения, осуществляемые под влиянием внешних повелений, типа японского ритуала харакири. Итак, самоубийство, возведенное в ранг ритуального установленного порядка или поведенческой нормы обычая, традиции и этикета есть не что иное, как рудимент варварства, реликт дикости и анахронизм суеверия.
Регламентация жизненного поведения и мировоззрения в режиме известных камикадзе или шахидизма бесконечно далека от установок подлинного суицидизма, прежде всего, в силу того, что побудительная причина явления расположена вне индивидуальной личности и относится к особенностям коллективной традиции и преданий, – ближе всего по определению это обстоятельство классифицируется как диктатура старины. Секты бесовских наваждений, которые одиозно отнесены к «суицидным культам», типа «Народного Храма», «Ветви Давидова», «Солнечного Храма», «Врата Небесные», есть общие клинические случаи коллективного помешательства, возникающего под идеологическим прессом шизоидных «пророков», «гуру», «отцов», «учителей». От распространённых тривиальных форм коллективного, насильственного умерщвления, принятых в земной истории (войны, революции, смуты), эти пассажи отличаются лишь функциональными особенностями и искусственными лжерелигиозными обрядами, с помощью которых осуществляется деформирующее и разлагающее воздействие внешней силы на податливый чувствительный материал рядовой духовной массы. Гегемонизм внешней силы есть основополагающий критерий любого опыта, обладающего сатанинской (лжебожеской) характеристикой, и по этому генеральному признаку суицид отличается от коллективного психоза.
Карл Маркс говорил, что знание предмета есть знание философии этого предмета, – по его словам: «…истинное существование религии, государства, природы, искусства, это – философия религии, философия природы, философия государства, философия искусства»(1955,т.42,с.167). Однако применить эту логику к академически принятому понятию суицида невозможно, ибо резкий психологический уклон в ноуменальных построениях человеческого суицида, а точнее сказать, натурализация (рационализация) параметров самоубийства (объяснение причин, происхождения и природы суицида) с помощью статистических, информационных, системных средств изгоняют философский фактор по всему периметру исследования суицида. А это означает, что психологическая концепция не даёт истинных знаний о суициде, а поэтому в настоящее время все немалые количества предположений, гипотез, теорий, размышлений суицидного содержания неизбежно упираются в общий тупик, где каждый акт расправы с самим собой требует дискретного, отдельного для себя причинного объяснения. Следовательно, современные мыслительные опосредования объекта суицида не способны вобрать в себя кардинальное свойство процесса разрушения самого себя – абсолютную индивидуальность самоубийства.
Все изложенные тут качественные свойства суицида, не находящие себе места в психологической конструкции фигуры суицида, получены при посредстве новаторской методологической доктрины Баруха Спинозы. Поэтому нет ничего удивительного, а даже закономерно, что впервые философски ёмкую дефиницию самоубийства предложил тот же Б.Спиноза: «Те, кто лишает себя жизнь, имеют душу, поражённую бессилием; их натура потерпела полное поражение в борьбе с внешними обстоятельствами» (выделено мною – Г.Г.). Великий еврейский философ опосредует в своём определении два различные момента суицида, на которые никто, а тем более в психологической редакции, не обращал внимания: внутренний момент – «душа, поражённая бессилием», и внешний момент – «борьба с внешними обстоятельствами». Спинозой, таким образом, были выявлены две главные составные части, обязательные в любом целокупном явлении, и которые определяют имманентное содержание самоубийства в философском аспекте, дающие истинное знание последнего как специфической данности. Этим самым Спиноза числит за собой заслугу в философском удостоверении суицида в качестве своеобразного вызова самостоятельного человека и как спонтанного духа Просвещения.
Лишь спустя сто лет европейская мысль начала подстраиваться к спинозовскому постижению смысла самоубийства, и Давид Юм провозглашает: «Постараемся же вернуть людям их врождённую свободу, разобрав все обычные аргументы против самоубийства и показав, что указанное деяние свободно от всякой греховности и не подлежит какому-либо порицанию в соответствии с мнениями всех древних философов» (1996). Снимая покров греховности с акта суицида, Давид Юм – представитель славной когорты английских философов-эмпириков, однако, не делает открытия, а следует, скорее, велению времени, которое разрушало головной закон христианской веры – постулат первородного греха. Д.Юм прочно застолбил суицид в философском пространстве, и теперь значимость и весомость каждого акта самоубийства требуется рассматривать через философские диоптрии (исключение составляет детективный подход). Таким познавательным аппаратом в европейской философии является философская концепция человека как члена человечества, в показаниях которой рассматривается обоснование суицида.
Родоначальник европейской концепции человек Иммануил Кант предложил философскую аргументацию самоубийства, глубина и сила которой остались непревзойдёнными по сию пору. Кант осмысливал акцию самоубийства разносторонне: с одной стороны, в разрезе долга человека перед самим собой, а с другой – в разрезе долга перед другими людьми, тобто перед человечеством. Кант постигал: «Произвольное лишение себя жизни только тогда можно назвать самоубийством (homicidium dolosum), когда может быть доказано, что оно вообще преступление по отношению к нашему собственному лицу или по отношению к другим…Человек не может отчуждаться от своей личности, пока дело идёт о долге, следовательно, пока он жив…»(1999, с.815). И продолжает далее: «Тот, кто занят мыслью о самоубийстве, спросит себя, исходя из понятия необходимого долга по отношению к самому себе, совместим ли его поступок с идеей человечества как цели самой по себе. Если он, для того, чтобы избежать тягостного состояния, разрушает самого себя, то он использует мир только как средство для сохранения сносного состояния до конца жизни. Но человек не есть какая-нибудь вещь, стало быть не есть то, что можно употребить только как средство; он всегда и при всех своих поступках должен рассматриваться как цель сама по себе. Следовательно, я не могу распоряжаться человеком в моём лице, калечить его, губить или убивать».
Двусторонний подход к проблеме суицида никак не коррелируется с двойственной структурой Спинозы, – они расположены в разных аналитических плоскостях. Постижения Канта представляют собой в этом ракурсе комплексное вето на суицид, выставленное категорическим императивом, и очерчивает поле предикации его исключительно назидательно-нравственными границами. Кант рассуждает: «…стоик считал преимуществом своей личности (мудреца) добровольно, со стойкой душой уйти из жизни (как из полного дыма помещения), не будучи вытесненным ни настоящим злом, ни опасением будущего зла, поскольку он уже ничем не может быть полезным в жизни. – Но именно это мужество, эта душевная стойкость, отсутствие страха смерти и стремление познать нечто, что человек может ценить выше своей жизни, должны были бы служить ему ещё сильнее побудительной причиной к тому, чтобы не разрушать себя, существо со столь большим превосходством сил над могущественнейшими чувствительными мотивами, следовательно, не лишать себя жизни»(1999, с.815).
Кантовская запретительная силлогистика суицида, как легко заметить, не стыкуется с имманентной утвердительным побуждением человека на право индивидуально распоряжаться своей жизнь и своей смертью. Комплексное вето Канта не есть единоличное мнение гениального мыслителя, а суть воззрение целого философского поколения и европейской любомудрой школы классического стиля, к которой принадлежали все великие соавторы философского воззрения человека как члена человечества, – Фихте, Шеллинг, Шопенгауэр, Гегель, Маркс, Шпенглер. Исключение из великих составляет лишь Фридрих Ницше, который, будучи на общих правах одним из соавторов европейской концепции человека как члена человечества, обладал также собственной логией человека (идеология Одинокого Заратустры или постулат сверхчеловека). Потому в проблеме суицида, как, впрочем, и во всём остальном, Фридрих Ницше выбивается из общего строя, – Ницше относится к тем гениям-тугодумам, которые, невзирая на своё немалое интеллектуальное дарование, не могли сообразить, что в любое время в стане мыслящего человечества необходимо умение ходить в ногу и умеющие ходить общим строем всегда в большинстве. В страстных пассажах Ницше, на которые так любят ссылаться те, кто старается сделать из Ницше глашатая культа суицида, невозможно однозначно понять, что вещает сей величайший еретик: о возможности самоубийства земного человека, которого отрицал Заратустра, или допустимости самоубийства сверхчеловека, которого утверждал Заратустра. В подобном контексте уверенный ответ в пользу последнего вряд ли можно считать авторским. Во всяком случае, непризнание суицида сделалось общим местом для философской мудрости Европы, как и христианского мировоззрения. И как общее когнитивное свойство, оно проследовало из классической философии в экзистенциальную разновидность, где лидер последней Альбер Камю удостоверяет: «В философии существует лишь одна по-настоящему важная проблема – это проблема суицида. Стоит ли жизнь того, чтобы её прожить, или она вовсе того не стоит? – ответив на этот вопрос, мы решим глобальную проблему философии». А.Камю решает эту проблему безапелляционно: «Самоубийство является ошибкой» (2000, с.с.15-16, 64).
Итак, в очках, через которые европейская мудрость смотрит в классические диоптрии, самоубийство видится как недозволенное самоуправство – заведомо недостойное явление. Но иного результата европейская философия не могла иметь по определению, ибо, исторгая из своей сущности всё индивидуально-личностное как противоречащее статусу человечества, концепция человека как члена человечества органически не приемлет единичную имманентную стать суицида. В этой плоскости европейская философская картина самоубийства смыкается grosso modo (в широком плане) с психологическим форматом академической суицидологи, – у А.Камю сказано: «Что касается суицида, то он традиционно рассматривался как социальное явление»(2000, с.17). Итак, европейская философия в лице своей концепции человека так же, как социологическая психология, не знает о внутреннем противоречии суицида в духовном аспекте, и потому проблема самоубийства в западном мудрословии только обозначена эмпирически, и, даже верно не поставленная, обходится без рассмотрения. Об аналитических корнях такого положения будет сказано в последующем, здесь об этом говорится, дабы привлечь внимание к русской концепции человека, где в центре положена как раз индивидуально-личностная субстанция, а потому сущность суицида кажется более предрасположенной к продуктивному решению. Один из великих соавторов русской концепции человека как культа личности Н.А.Бердяев вполне однозначен в своих определениях: «Самоубийца закупорен в своём «я», в одной тёмной точке «я», и вместе с тем он творит не свою волю, он не понимает сатанинской метафизики самоубийства…Самоубийство не есть проявление силы человеческой личности, оно совершается нечеловеческой силой, которая за человека совершает это страшное и трудное дело. Самоубийца всё-таки есть человек одержимый. Он одержим объявшей его тьмой и утратил свободу». На этих основаниях великий философ строит своё итоговое резюме: «Самоубийство есть отказ от бессмертия» (1992, выделено мною – Г.Г.).
Увязка самоубийства с бессмертием есть уникальный, самобытный, «русский выход» на философскую сцену, концептуально отчленённый от видения феномена самоубийства в европейском духовном учении: если в европейской теории человека как члена человечества самоубийство меряется по мерке смерти (к примеру, тот же А.Камю говорит: «Любой человек, хоть однажды думавший о самоубийстве, осознаёт непосредственную связь между этим чувством и стремлением к смерти» (2000, с.19), то в русской концепции главным мерилом положено бессмертие. Идеология этой идеи в русской духовной школе выражена великим духоведом Ф.М.Достоевским и его слова должно воспринимать как прямую антитезу той же идеи А.Камю: «…ибо только с верой в своё бессмертие человек постигает всю разумную цель свою на земле». Бессмертие в своём сущностном понимании есть не что иное, как иносказание жизни, а, следовательно, в объёме русской духовной доктрины самоубийство увязывается не со смертью – естественным концом, – а единственно с жизнью как таковой – всеобщей духовно-телесной максимой. Это обстоятельство меняет координаты суицидного явления в человеческом существовании: вместо традиционных, в том числе классических философских представлений, которые по своей природе являются par excellence (по преимуществу) психологическими. Появляются основания качественно нового духовного толкования самоубийства. Н.А.Бердяев, которому русское познание суицида обязано больше всего, в своей оценке личности персонального самоубийцы показал особенности общего отношения к явлению самоубийства в русской духовной философии: «Я не сужу его. Когда человек убивает себя, потому что его ждёт пытка и он боится совершить предательство, то это в сущности не есть даже самоубийство» (1992). Отсюда вытекает, что присущая русскому духовному воззрению общая особенность суицидной стихии заключает в себе, с одной стороны порицание суицида как разрушительной тенденции жизни, а с другой – восприятие сего акта как особый манёвр души в условиях реального человеческого времени. При сугубо индивидуальной природе каждого акта суицида это означает, что не может существовать единой либо универсальной оценки или характеристики самоубийства как человеческого действия: все оценки суицида максимально единичны и они достоверны в той мере, в какой индивидуальны.
(Окончание следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы