Провинция
Эссе
Город – который невозможно удержать в памяти целиком. Произнеси его
имя – и возникнет то, сё, отдельные детали, подробности ,
что-то особенно милое, или напротив отвратительное –
прогулочный катер на реке, парк, мемориальная доска,
свидетельствующая о пребывании в этой дыре твоего любимого писателя,
булочную, где торгуют отменными калачами –
И, путаясь в этих деталях, наползающих друг на друга, всё же
пробуешь, чувствуя себя ребёнком, вылепить из них, будто они
пластилиновые некую целостную фигуру. Правильно делали древние,
храня в секрете подлинные имена городов.
В детстве собирал видовые открытки – тех городов, где едва ли
окажешься, тогда об этом и мечтать не приходилось, а только
гадать: реально ли их существование, или это обман, фантом, чудом
запечатлённая фантазия. Теперешняя уверенность в их наличии
почти избавила от желания очутиться среди узких улиц или
роскошных проспектов, возле мистических пирамид или
монументальных соборов – общедоступность всегда претит, и газетные
страницы, пестрящие всевозможными туристическими предложениями,
окончательно лишают очарования вожделённые в детстве места;
однако открытки остались – как всякие красивые мелочи,
выбрасывать их тяжело, и не помогают размышления о полной их
бесполезности. К тому же, присоединяется надежда, что в зимний
или ненастный день они согреют лучше коньяка. Уж слишком
пестры! Слишком всё непохоже! Особенно радуют общие панорамы –
так, что иногда чувствуешь себя птицей, глядя на выгоревшую
сумму черепичных крыш, море черепицы, прерываемое скалой
собора, на кривые, тёмно-зелёные или серые каналы, дублирующие
движение улиц. Вот где хотелось бы жить! Видеть поутру такой
же аккуратный дом напротив, в уютном кафе пить крепчайший
кофе, с наслаждением – будто изменение места жительства
добавляет радостных ощущений – закуривать первую сигарету. Потом
бродить по улицам с полной уверенностью, что не встретишь
никого – ибо кто тебя в этом городе знает? Никто! Да и сам ты
никто – пустота, отсутствие, прикидывающееся чем-то
материальным. Отсутствие – частый случай небытия, а потому логично
остановиться возле собора, и, глядя на его могучие контрфорсы,
лишний раз убедиться в том, что не требует доказательств…А
затем снова сидеть в кафе, наблюдая за улицей, живущей
собственной жизнью, съесть бифштекс с кровью и жареным
картофелем, закурить…Думать мы ещё не научились, как заметил
Хайдеггер, но может быть высшее счастье – не думать ни о чём? Просто
впитывать. В частности, сытный сок бифштекса.
Потом идти улицей, параллельно которой дремлет канал. Остановиться,
смотреть вниз на бородатые, замшелые стены, на медленно
плывущий жёлтый листок, свёрнутый причудливой фигурой. Осень –
непременно чтобы была осень. Желтизна деревьев не будет
контрастировать с не меняющейся окраской домов.
Потом… Впрочем, никакого потом не будет – ты никогда не окажешься в
милом безымянном городке. Это просто несуществующий вариант
счастья, подаренный открытками – или детством. Поэтому и
хранятся они – праздные, но и праздничные в верхнем ящике
стола, в плотном конверте с надписью, сделанной отцовской рукой:
Весь мир. Грандиозно, не правда ли?
Вернёмся к проспекту. Просто потому, что надо же куда-то
возвращаться, к тому же любой путь может закончится домом. Этот, по
крайней мере, точно – ибо приехал к родственникам, у которых
повёл половину детства, и которые тебя любят, при чём за эту
любовь ты можешь поручиться, что само по себе – редкость.
Поэтому будь счастлив, даже когда проспект раздваивается, точно
разрубленный посередине – настиг монгольский меч? – и один
из его хвостов тянется, минуя церковь и всякие
малоинтересные дома к длинному мосту через реку, теряя под конец асфальт
и утыкаясь в старенький, дребезжащий паром. Второй путь
предпочтительней – и вовсе не из-за торговых рядов, где снимался
не один кинофильм – красно-белого, лабиринтообразного
строения с площадью возле, где так и мерещатся извозчики, и уж
тем более не из-за парка, начинающегося рядом.
Предпочтительней – в силу привычки всегда ходить этим путём, игнорируя
другой, изученный за время автомобильных поездок.
Спуск крут, даже чрезмерно. Ресторан, возникший на пути, носит
название реки; и за широкими стёклами мерещится нечто исконное:
поросёнок с кашей, осётр, поданный целиком и превращённый
искусным поваром в подобие сказочного терема, всевозможные
грибные лакомства. Заманчиво блещет водка в запотевшем графине.
Кто-то пьёт в одиночестве, суетятся услужливые половые…Нет –
едва ли здесь когда-то был трактир, едва ли гуляли купцы,
со всеми издержками пьяного буйства, едва ли ломились столы.
Тих он и прост – этот ресторан, еда однообразна и уныла, и
даже соседство с рыбной рекой не приносит выгод. Поэтому,
вернее будет не заходить, да и денег в обрез, а голод,
возникший следствием ходьбы, утолишь на даче.
Где-то здесь есть аптека, точно вынутая из позднего Чехова.
Наверняка, она тоже мелькала в каком-нибудь кино – о русской
провинции, или русской старине. Белое, основательное, подчёркнуто
четырёхугольное здание, скорее: домишко, низкий и массивный,
с пыльными стёклами – он прочно ассоциируется с аптекой,
хотя надписи нет, но…что ещё может там располагаться?
А спуск продолжается – теперь он идёт среди двух-трёхэтажных домишек
и деревянных частных домов, среди неровных серых и красных
заборов, плотно укрывающих незатейливую жизнь, только купы
яблонь выскальзывают иногда, ложась на плоскую поверхность
штакетин. На окнах стоят цветы, и где-нибудь между них
обязательно дремлет кошка, способная затянуть целый мир в воронку
неуловимо-текучего взгляда. Там, в домах происходит жизнь
тихая и сонная, там пекут пироги, и весёлая итальянка собирает
виноград на истёртом ковре, и бредут слоники по комоду, и
что-то бормочет в углу телевизор. Там живут полные, добрые,
бесхитростные женщины, не представляющие, поди, что где-то
живут иначе, что может быть вообще другая жизнь. Провинция –
это самый уютный миропорядок, а скуку компенсирует отсутствие
суеты.
Колонка оживает под нажимом руки, брызжет холодной водой. Вода
хлещет в подставленное ведро, но струя столь толста и обильна,
что капли летят во все стороны. Асфальт разъеден, и длинная
бесформенная борозда зеленеет мхом. Во дворе напротив хозяин
колет дрова. Блестит потное тело. Лад жизни несокрушим.
В последнем доме у реки располагается магазин. В нём низко, темно,
прохладно. Широкое квадратное пространство перед прилавком
пустует. Кубы чёрного хлеба тянутся вверх. Тусклые консервные
банки, рыба в томате, в масле, колбаса, сыр, водка, спички,
папиросы…В сущности разнообразие вредит. Зачем оно, если всё
можно свести к подобному ассортименту? И ведь есть река.
Да, она открывается за домом, в котором располагается магазин. Река
хороша сама по себе – как любая река,
Достаточно полноводная – и достаточно длинная для того, чтобы в
очередной раз попробовать представить себе бесконечность… –
войдя в одну, можно оказаться в другой, или по крайней мере не
свихнуться, тщась представить во плоти зловредную восьмёрку.
К тому же вода успокаивает – не обязательно даже плавать,
достаточно просто смотреть.
Здесь, в этом месте реки, давно не купаются, вода жёлто-бурого
цвета, нежно желтеющая янтарём у берега, где видна суета мальков.
Паром вяло перетекает реку, будто замирая на середине. Цель
пути – дача родственников – недалеко – однако, подъём на
том берегу не менее крут, чем спуск на этом.
Маленький речной вокзал, списанная за ненадобностью посудина, под
рукой, и можно зайти туда, ожидая паром. И вот, ступив на
истёртый борт посудины, ощущаешь, как вся она нежно-протяжно
вибрирует, превращаясь в серебряный колокольчик, в фантазии,
конечно. Крохотный коридор, обшарпанная красная скамейка,
маленькое окошко закрытой, зарешеченной кассы…Некуда и не за чем
ехать.
Можно подойти к перилам, посмотреть, как плещется, слегка пенясь,
река, увидеть случайную щепку, окурок или спичку – и вытащить
из тайников собственного мозга банальные фразы о схожести –
судьбы, реки, щепки, и тут паром уткнётся облезлым носом в
истёртый асфальт. И ты переходишь с одной посудины на другую,
не слишком меняя линию пути, едва ли вообще подлежащую
изменениям – в силу праздности, толкнувшей в дорогу. Не всё ли
равно – шаг туда, шаг сюда? Не в лагере же в конце концов!
Поэтому ты попираешь пол парома, от количества миновавших ног
уже потерявший белую окраску.
Читая о лагерях, тюрьмах, о днях и трудах войны представляешь ту –
неведомую, неиспытанную – жизнь невозможной, однако, приступа
терпкого счастья оттого, что лихолетья не коснулись тебя,
вовсе не ощущаешь; банальные проблемы и неприятности…они не
становятся меньше, невзрачней, какая-нибудь досадная мелочь
продолжает терзать по-прежнему. Вероятно, отсутствие реальной
беды отнюдь не гарантирует счастья, а рассуждения на тему,
что кому-то хуже тебя остаются абстракцией. Может быть,
напротив – там, в экстремальных условиях, и воспринимается
каждый день как подлинность – как подлинный дар, и моменты
случайных озарений – нечто пузырящееся, тянущееся изнутри души
вверх, к свету – и есть лучшие моменты бытия, дарованные
лучшим.
Панорама города откроется с другого берега, и она будет прекрасна.
Спрыгнув с парома на разбитый асфальт, можно обернуться и
обозреть её, многажды виденную, но гораздо интереснее подняться
в гору, и обернуться только тогда – и потому, что панорама
будет полнее, и потому, что тогда, потному от усилий она
покажется наградой. Пока с двух сторон тянутся поля, пылают
подсолнухи, мелькают разнокалиберные домишки; справа торчит
разваленная, проржавевшая баржа, среди обломков которой играл
ещё в детстве. Лес темнеет по правую руку – могучий,
сказочный лес, им когда-то спускались в реке, и мощные корневищами
толстыми змеями выскальзывали на поверхность, сплетались,
преграждая путь.
Чуть выше дома уже тянутся с двух сторон, это деревня, в чей лад
иногда вторгаются дачи, чьи конструкции значительно отличаются
от срубов – мелькает шифер, иногда черепица, жесть, окрас
более радостен – блестят зелёные, красные, голубые цвета – и
волны цветников гармонируют с ними. Филигрань роз как и
стрелы гладиолусов редкость, не говоря уж о карнавальных звёздах
георгинов, зато в избытке флоксы – истинная волна, мелкий,
но властный накат…
Половина подъёма позади, перевал, за которым открывается другая
половина, внезапно знаменуется громким лаем выскочившей из-под
ворот собачонки, да мотоциклетным треском, вызывающим желание
обернуться. И здесь, пропустив дребезжащую штуковину, можно
осмотреть панораму города.
Зелень, и так изобильная в провинции, торжествует тут. Сплошной
поток, лавинообразная масса, параллельная реке, цвет густ, порой
до чрезмерности, и всё-таки прекрасен. Если искать цветовое
воплощение совершенства – то лучшим кандидатом на таковое
несомненно будет зелёный цвет…
Но, надо идти вперёд, к дачам, чьё скопление начнётся скоро, очень
скоро.
Дача имеет прелесть – но только для дачника, а не для хозяина земли,
владельца грядок, парников и деревьев. Для дачника –
сладкое, сонное безделье, перемещение от веранды к гамаку,
полудрёма в котором так хороша. Сладкая стоячая вода времени. Числа
опознаётся только при взгляде в газету.
К тому же радует цветник.
Можно ничего не понимать в розах, но не любить их – нельзя. Бабушка
пестовала и лелеяла розовые кусты много лет – сначала это
был небольшой треугольник земли, затем он медленно расширялся,
и вот уже в тени белого розового куста мог спрятаться
ребёнок, играя в прятки с братом. Потом появились роскошные
чайные, не имеющие, увы, никакого отношения к крепкому карминному
напитку, и нежно-розовые, и…и…Перечисление не имеет смысла
– тем более в памяти они остаются суммой.
Дача, как продолжение провинции. За годы дача, конечно, менялась –
неизменным оставалась аура тепла, и сквожение уюта.
Много деревьев растёт на участке. Главенствовали яблони и вишни.
Буйные заросли последних представлялись чем-то вроде крепостной
стены, которую, ломая ногти и обдирая руки, штурмовали с
братом – вовсе не из-за добычи, а из-за тривиальной
мальчишеской лихости.
Дача, некогда деревянная, давно обложена кирпичом, и выглядит
крепко, массивно,
Однако ужинать приятнее на воздухе.
Ах, этот летний ужин! Картошка, жаренная до хруста на сале, или
отварная, истекающая паром, посыпанная мелко зеленью! Длинные,
острые стрелы лука, плотное, репчатое основание, дразнящее
белизной. Редиска невероятных размеров. Вихреватый, пахучий
укроп. Сытная ячеистость чёрных буханок. Если была рыбалка –
золотистые, обжаренные в муке синцы и краснопёрки, плотвички
и верхоплавки, коих можно поглощать в бледными, безвредными
скелетами. И, если рыбалке предшествовал поход за грибами –
целая сковорода лисичек, выжаренных до состояния семечек или
сухарей, а то – тушённые в сметане свежие боровики, с их
крепким сытным духом.
Пиршественная роскошь вечера, и потом медленное сгущение его же до
антрацитовой черноты; крупные звёзды, мохнато возникающие
там, где им положено быть…Банальность жизни в сущности не так
уж плоха – в ней бесчисленный опыт ушедших поколений,
помноженный на невозможность решить вопросы из серии «теорема
Ферма», только приложенные к собственному бытию, а не к
геометрии. Так что пусть торжествует банальность – она всё же не
боль.
Естественное отсутствие внутренней, душевной боли на даче – или в
провинции. Тихое умиротворение. Властный полусон.
Ценность тех или иных воспоминаний объясняется, вероятно, не только
оставленными впечатлениями. Чем ещё? Почему та или иная
мелочь – начинает жить своей особой, сложной жизнью – где-то в
недрах твоей памяти? Крошки хлеба на столешнице, сложившиеся
в странный узор, листок, улиткой свернувшийся на
подоконнике, одинокий стакан вина вкупе с собственной задумчивостью?..
Старики жили в двухэтажном доме, каменный первый этаж,
деревянный второй, полукруглый двор с крапивой и лопухами,
скамейка с толстым, рыжим котом…Скрипучая лестница, пол, толсто
крашенный красным…
Воспоминанья живут в тебе, и ничего с этим не сделать. Одно можно
объяснить пошлой болью, другое – оскорблением, третье – вообще
ничем. Капризом устройства, заключённого в мозгу, капризом
самого мозга, наконец, в чьих лабиринтах не блуждать, как в
анфиладах огромной кунсткамеры, где на экспонатах хоть
поясняющие таблички есть. Едва ли можно смириться с непониманием,
но у тебя нет козыря, чтобы побить его – или логики, дабы
опровергнуть. С ним – с непониманием многого – надо научиться
жить, так как нельзя пойти назад по времени, с целью
выяснения чего-то важного.
Невозможность же отступления увеличивает безнадёжность. Возвращаться
же хорошо лишь в собственный дом, даже если таковым служит
всего-то конура малогабаритной квартиры. Впрочем, есть ещё
терпкая горечь возвращения к старым друзьям, с которыми
расстался в силу недоразумения, или скверного нрава.
Иногда, дорога рассуждений вполне способна привести к старому
кладбищу. Что ж – зайти? Инъекция тишины никогда не помешает.
Кладбище в этом городе – старинное. Церковь у входа, жёлтый взмыв,
световая высота. Ничто никогда не препятствует посещению
кладбища, тем более, что оно ждёт всех – в прямом и переносном
смысле, хотя переносный, конечно, милее.
Захоронения расположены густо и тесно, излишне тесно, пожалуй,
однообразные, серые и голубые решётки наползают друг на друга,
калитки часто сцеплены проволокой, высоки столетние дубы и
липы, а в глазах рябит от крестов. Купец второй гильдии. 1908
год. Бородатый, замшелый быт. Непривычные яти и еры. Логичная
мощь зелени.
Но дальше теснота делается ещё более полной. Ржавые, в синеватых
лохмотьях краски ограды, буйствующие кое-где цветы, сигареты на
могильных плитах, рыжие маргаритки. Прозелень металла.
Дорога тянется среди могил, путаясь в своих ответвлениях, и вот
она – церковь: ветхая старуха одолевает высокие ступени,
поворачивается, крестится. В будни на кладбище мало народа.
И теперь, когда оно позади, сам не знаешь – испытал умиротворение
или нет? В конце концов, мысль о смерти – универсальном
нивелире – всегда живёт в мозгу – фоном ли, страхом, чёрным,
провальным ужасом, живёт, когда путь твой ветвится и вихрится,
выводит то к старинному театру с небольшим сквериком подле, то
к скопленью домов, где кажется жил кто-то из знакомых, то к
музею.
Провинциальный музей имеет особое очарование, к тому же если это
музей художественный и располагается в старинной усадьбе, а
предшествует ей уютный дворик, несколько испорченный
примитивной скульптурной группой. Серебряные олени – спасибо не
пионеры, салютующие неизвестно кому.
В нём тихо – в музее, будто входя, попадаешь в искомый мир старой
усадьбы, а непременные тапочки нелепого вида только углубляют
тишину. Будешь скользить по паркету, скользить, а не идти. И
картины уже не имеют особого значения. Как и история – все
мы участники которой, все, осознающие это или нет. Зал
иконописи – и образа вне церкви воспринимаются неестественно,
несправедливо. Богатство масляной живописи, жанр и натюрморт,
даже малые голландцы есть – счастье кататься на коньках под
порывы фарфорового ветра, портреты, портреты – что-то из
других усадеб, отдающее ветвлением древних, заглохших родов;
секрет жизни – ушедшей давно, но удержанной жирным, колоритным
маслом. Идёшь, скользишь, а в окне – кусочек города,
провинциального старого города, живущего своею жизнью, которой
вовсе не нужен ты. Возможно, факт посещения музея важнее
предложенной экспозиции, ибо живопись сливается в цветовое панно, а
жест, которым отворил массивную дверь, ещё звучит в памяти.
Дверь почти не скрипит, выпуская тебя наружу. Дверь – хороший символ
неизвестности…
Много лет назад один твой приятель, уже усевший поучиться в
православном институте в Греции, обронил, широко обводя покосившиеся
заборы: «Как здесь можно жить?» И добавил что-то из Чехова
– опять-таки про забор. Он был не прав, конечно, но убеждён,
и согласно этому убеждению отбыл в Мюнхен, сменив одну
провинцию на другую. Интересно, какого он мнения о тамошних
заборах? Вероятно, лучшего, по крайней мере немецкая
добросовестность не оставляет в этом сомнений. А вообще – не всё ли
равно где испытывать скуку? Не всё ли равно под каким небом
мучиться проклятыми вопросами, если уж мучаешься ими вообще? И
– стоит ли возвращаться в метрополию? Неясно. Даже такая
мелочь может быть неясной, что уж говорить об остальном.
Тем не мене, ты идёшь мимо заборов, имея целью вокзал.
Всегда почему-то хотелось, чтобы а месте скверика располагалась
комната смеха. Именно в её выпуклых и изогнутых зеркалах
отражаются воплощёнными все твои бредни, все ночные кошмары, и,
пожалуй, нет в этом ничего смешного, скорее – своеобразная
терапия, возможность дистанцироваться от собственного тела,
использовав которую с чистой совестью покупаешь билет, садишься
в поезд, и отправляешься в метрополию – то есть восвояси.
И провинцию скроет туман, волокнистый и клочковатый, напоминающий
утренний туман в метрополии, когда очертания предметов теряют
свою дневную устойчивость. Но и ясность говорят – одна из
форм абсолютного тумана. Побывав в очередной, бессчётный раз в
провинции, ты не сумел раскрыть её секрет, не справился с
расшифровкой кода провинции, да, вероятно, и не стремился к
этому; просто побывал в тех местах, где – хуже, лучше –
проходило твоё детство.
Спасибо, что эти места ещё существуют.
И уже только поэтому – да здравствует провинция!
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы