Адаптация
ЖИВЫЕ И МУМИИ
Дальше все было желтым, песчаным. Каир встретил столпотворением
людей на тротуарах и обгоняющими автомобильные пробки
велосипедистами, держащими одной рукой на голове подносы со
свежеиспеченными лепешками, а другой правивших рулем. Они были похожи
на черных ящериц, эти велосипедисты. Вокруг дома цвета
песка. Национальный музей – многоэтажный саркофаг. Всыпающихся в
него людей все время не хватало, чтобы заполнить его под
завязку – стены саркофага, казалось, медленно расширялись.
Внутри прохлада, в которой бродят живые и лежат мумии. Мумии
большие, маленькие, микроскопические, средние, гигантские,
лежащие и стоящие в гробах-ладьях, склепах, на полках под
стеклом. А вокруг – разглядывающие их люди. Отстав от экскурсии, я
бродил по гулким залам музея. Случайно наткнулся на
вывеску: Тутанхамон. Возле входа – дежурящие полицейские, внутри,
возле выставленных за пуленепробиваемым стеклом золотых
украшений не протолкнуться из-за туристов-японцев. Из-за их
чернявых стриженых голов я бросил взгляд на маску Тутанхамона.
Ожившая картинка с почтовой марки, которая давным-давно
хранилась в моем кляссере в детстве. Вспыхнуло в памяти мороженное
за двадцать две копейки, магазин с надписью «Хлеб», мятые
красноватые деньги тех лет. Новогодние игрушки в ящиках с
ватой, скончавшиеся в девяностых и заменившиеся одноразовыми
европейскими. Золото маски Тутанхамона за стеклом было тусклым
и немного помятым, словно ее использовали, как головной
убор, где-то в быту. И главное – оно было совершенно живым.
Более живее этого мертвого предмета я в жизни никогда не видел.
Автобус ехал по серо-желтым окраинам Каира, опоясанным
недостроенными домами, из верхних этажей которых торчали прутья
металлических арматур. На первых и вторых этажах на балконах сушилось
белье. На земле высились конусообразные кучи цветного
мусора, возле которых копошились дети.
– Многие наши граждане, переехавшие в Каир из провинции, купили здесь земельные участки и специально не достраивают свои
дома, – интеллигентно объяснял в микрофон Альвар, – таким
образом до конца жизни они могут не платить налог за построенное
жилье.
На кривом горизонте показались три освещенные солнцем пирамиды.
Саркофаги для мумий фараонов Хеопса, Хефрена и Микерена.
Гигантские усыпальницы издали были похожи на угольные терриконы в
шахтерском городке, где я жил в детстве – только светлые.
Черные терриконы памяти и блестящие на солнце древние пирамиды.
И еще цветные пирамиды мусора возле навсегда недостроенных
домов здесь, наяву.
Автобус выехал на пыльную каменную равнину и остановился.
Мы вышли.
Пирамиды не оказались большими. Наверное, в моем мозговом экране
отпечатались московские высотки, Останкинская, Эйфелева башни,
фотографии небоскребов Америки. Для ньюйоркцев, вероятно,
эти пирамиды казались игрушечными.
Но они не были и маленькими. Ветра нет, тишина. Солнце светит
размыто, глаза не слепит. Если вслушаться, можно уловить какой-то
внутренний, едва слышимый глубокий звук. Шелест то ли песка,
то ли волн. Словно где-то далеко под ногами, что-то
движется, проворачивается. Может – Земля вертится?
Пирамиды были средними. Но это было то «среднее», что медленно
плывет в сторону величия. Туристы с задранными головами,
полицейские в белых одеждах, бедуины в цветных халатах и чалмах,
ведущие верблюдов под уздцы – все они, как камешки, тихо
перекатывались по сферической земле, на которой высились три
белесо-желтые пирамиды.
Я подошел ближе. Дотронулся до нижнего камня саркофага Хеопса. Стал
на выщерблину в каменном блоке, сделал еще шаг вверх.
– Эй! – раздался сзади окрик. Ко мне вразвалку подходил полицейский в белой форме.
– Ноу! – ослепительно улыбаясь, поднял руку он.
Я спрыгнул вниз. Краям глаза я заметил, как один из туристов –
кажется, тот, что ехал передо мной в автобусном кресле – сует
полицейскому деньги, и тот, оглянувшись, машет рукой: давай,
мол, быстро. Мужчина в белой майке и шортах вскарабкивается на
два метра вверх по пирамиде, а его спутница – брюнетка в
цветной юбке – снимает его на видео.
– Инаф! – машет полицейский рукой.
– А я? – растерянно улыбается спутница.
Мужчина лезет в карман.
Я оглянулся. Посмотрел вверх. И тут же почувствовал: в пирамидах
теплится. жизнь. Они, предназначенные для смерти, почему-то
живут и дышат до сих пор. А я, со своим мозгом, с кожей,
глазами, мыслями, ртом, пенисом, слюнями, родом, воображением,
смехом, сексом, снами – я со всем этим джентльменским набором
живого человека не был сейчас живее этой тщательно сложенной
груды бело-желтых камней.
В открытом ресторане с видом на пирамиду Хеопса и Сфинкса были
накрыты столы. Официанты разносили холодную минеральную воду и
кока-колу. Я взял с полноса бутылку ледяной колы, заплатил
семь фунтов. Налил колы в стакан, отпил, стал понемногу есть:
салат, белая рыба на гриле. Жаль, нет холодного белого вина.
Я вспомнил, что сегодня у меня день рождения. Откинулся на
стуле, потягивая ледяную колу, смотрел на пирамиду. Кажется,
на этом месте Наполеон выстраивал своих солдат, напутствуя
их перед сражением. Зачем-то он покорял весь этот мир, как
покоряли многие до него – но войны до сих пор не кончаются. И
люди по прежнему разные, чужие, никакие они друг другу не
братья и никогда ими не были. Ошиблись пылкие французы,
придумавшие во время своей классовой революции лозунг: «Свобода,
равенство, братство».
«У нас, как ты помнишь, было три революции, – прищурившись, говорил
мне в детстве старший брат, – а знаешь, сколько было у
французов? Пять!»
Пять. Никто до сих пор не знает, как сделать жизнь лучше. Никто.
Только в книгах ее делают лучше. Фантастика. Причем в самых
плохих книгах, тех самых, которые наш продюсер милостиво обещал
не запрещать. В хороших книгах хорошей жизни обычно не
бывает. Просто, когда их читаешь, становится лучше на душе. Даже
в Библии предвидят победу на земле зла. И жизнь в
большинстве своем зла. Надоело делать вид, что это не так. Мне
тридцать восемь. Какая свобода, равенство, братство? Люди не
равны, не свободны, не братья. Равенство ремесленников, свобода
конвейера, братство компаньонов. Мать говорила, что я родился
в пять тридцать вечера. Значит, по египетскому времени я
был сейчас еще тридцатисемилетним. А по российскому – рождался
прямо сейчас. Тридцать восемь лет. Не знаю, к чему и зачем
я существую. Для наслаждения? – так думал в юности,
начитавшись Эпикура. Для радости – когда чувствовал, что вот-вот
поверю в Бога. Для прорывов в трансцендентное – когда писал
Адаптацию. Для любви – когда любил. А может, чтобы просто
дышать и наслаждаться всем этим, пока не прекратится естественным
образом дыхание?
В глубине ресторана, там, где натянутый тент давал наиболее густую
тень, сидела за столом и смотрела прямо перед собой женщина в
солнцезащитных очках. Она была загорелая, с короткими
темными волосами, примерно моих лет. Присмотревшись, я узнал ее:
это была женщина-чайка – та самая, что лежала в Хургаде на
пирсе и что-то долго писала в тетради. Я помахал ей рукой.
Похоже, она заметила мой жест и улыбнулась. Но почти сразу же
встала и стала уходить. Вероятно, мне показалось, что она
улыбнулась – ведь лицо ее было в тени. Вероятно, нужно было
встать, подойти к ней, догнать, заговорить. Заговорить?
Прохладное пекло бессмысленности давило сверху, уничтожало,
высасывало все силы, словно работающий рядом на полных оборотах
ядерный реактор. И вдруг мне показалось, что предо мной, как
25-й кадр, мелькнула и погасла картинка из детского сна
ужаса: беззвучно крутящееся сверло, на которое накручивалась
огромная глинистая масса действительности.
Мир, что был перед моими глазами, резко наклонился, как от сильного
удара, сдвинулся, и стал стремительно падать. Он падал
вместе с высившейся передо мной желтой пирамидой, полицейскими,
туристами, рождением, матерью, отцом, школой, армией,
институтом, женой, нерожденным ребенком, работой, ромом в кафе,
говорящей рыбой, Анной, Сидом, Адаптацией. Все было к черту –
или к чему-то еще, что означало конец. Это было разрушение
созданного когда-то света. Из хрустального шара с Красным
морем и человеческими душами он, мой шар Земли превращался в
завихрение сухой коричневой пыли. Сотворение наоборот.
Возвращение в грязь. Меня когда-нибудь спросят: «Зачем ты таскаешь с
собой этот кусок засохшей пыли?» «Ну что вы? – весело и
немного возмущенно отвечу я, – эта пыль раньше была самой
прекрасной планетой на свете!» «Вы шутите? – насмешливо скажут
мне, – Ну что ж, не хотите говорить, не надо…». Нет ничего.
Нет даже желания умереть. Остановить дыхание здесь, среди
мертвого песка и камней? Худшего места для смерти не найти.
Здесь умирали лишь залитые коричневым солнцем фараоны – им
ставили памятники в виде собственных гробов. А остальные
сгнивали, высыхали и превращались в песок. Я встал и, едва
переставляя ноги, поплелся к своему автобусу.
ПОДАРОК НА ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
– Как пирамиды, друг? – вальяжно спросил Муххамед, дымя сигаретой. –
Был час ночи, я только что вернулся из Гизы. Бармен был
трезв. –
Величественные, удивительные гробы, – кивнул я.
– Гробы? – не понял Муххамед.
– Гробы», – кивнул я. Бармен рассмеялся.
– Слушай, Муххамед, – сказал я, – мне хочется выпить. Желательно
водки…
– Водки, конечно! – он снял с полки бутылку «Финляндии», – Сколько
налить?
Я пояснил, что мне нужна вся бутылка. Муххамед заулыбался, вжал
голову в плечи и назвал тройную цену. Я не стал торговаться.
Когда я пил у себя в номере эту водку, оказавшуюся дрянной
подделкой, а не «Финляндией», то позвонил вниз, и пригласил Муххамеда
подняться ко мне. Мы выпили с ним грамм по сто пятьдесят, а
может, и по двести. Курили, говорили обрывочные фразы о
Египте, России, Европе, о женской любви и о трудностях
заработка денег.
Он нежно рассказывал мне о своей шведской любовнице, с которой
занимался сексом в немыслимых позах здесь, в этом номере три
месяца назад, и теперь шведка, кажется, вновь собирается в
Египет. Ее зовут Ингрид. Прислала длинное собщение на мобильный –
Муххамед мне его показал, бережно листая телефон, словно
разматывая папирусный свиток.
«Мой дорогой, нежный, красивый фараон, я думаю только о тебе, ночами
не могу спать, вспоминаю, что жила с тобой в сексуальной
сказке. Как поживает твой каменный цветок? Не завял ли? Он так
прекрасен, так нежно благоухает, что я, северная пчела, не
в силах противиться этому запаху, лечу через тысячи
километров к нему…» – писала Ингрид.
У западного человека от его насыщенной иррациональности остался,
кажется, только секс. Мечты о каменных цветках и хрустальных
пещерах. Секс хуже всего поддается утилизации в виде брачных
договоров, расписаний половых контактов на неделю, на месяц,
на год, рекламой продукции, возбуждающей, но не
предполагающей реального контакта двух тел. И поэтому все, что
вспыхивает в воображении едущей в отпуск западной женщины – это
мощный, как сила удара боксера-тяжеловеса, и величественный, как
рыцарская башня, эрегированный мужской член. В Египте
(говорят, еще и в Турции ) – таких ждущих и изнывающих от желания
членов полно. Иная ситуация в Таиланде, где мужчин, тоже
мечтающих о необремененном либеральными предрассудками сексе,
ждут юные покорные женские влагалища и рты. Ситуация,
впрочем, не слишком одинаковая. Если европейки в Египте становятся
в основном самками, низводя всю свою многослойную,
добившихся колоссальных прав в западном мире женскую суть просто до
жаждущего ласки влагалища, – то западные мужчины, приехавшие
в Таиланд, ищут по большей части не просто оргазмический
секс, а еще и утерянное у себя на родине внимание к себе, как к
главному полу, мужчине-главе, самцу-повелителю.
В общем-то неплохо, что есть такие женские и мужские места, куда оба
пола могут поехать и слить свою нереализованную половую
суть. Может быть, как писал Уэльбек, стоит эту систему
эротического слива официально легализовать и зарабатывать на ней
деньги – но тогда, пожалуй, потерялась бы важная составляющая
человеческой жизни. То малоизвестное и магическое, тайное,
откуда все еще пульсируют наши живые (хотя и животные по своей
сути) эмоции. То, о чем говорил Платон, в идеальном
государстве которого поэты переставали писать стихи после того, как
задумывались: «А почему цветок красив?». Секс, окончательно
организованный, перестает быть каменным цветком, сбрасывая
с себя остатки пыльцы романтичности и становится частью
системы «Аll inclusive»
Хотя, собственно, что же здесь плохого? – с легким неискренним
недоумением задумывается адаптированная часть меня.
Пить едва прохладную водку здесь, в этом номере с неработающим
кондиционером, было не очень приятно. «У меня сегодня день
рождения» – сообщил я по-русски. Муххамед опрокинул в рот
очередную рюмку и ответил по-английски: «Что мы так сидим? Включим
телевизор?» Я включил. Там шла сахарно раскрашенная в стиле
индийских фильмов драма. «Мне тридцать восемь лет, – сказал я
– и это огромный отрезок жизни. Например, если представить,
что сейчас 1900 год, начало нового века, а потом сразу
возникает1938-й год. Огромная разница! Прошла мировая война,
революция, гражданская война, приход к власти Гитлера, Сталина.
Прожили жизнь и умерли царь Николай II, Модильяни и Блок.»
Муххамед с прищуренными улыбающимися глазами смотрел
телевизор. «Это наша звезда, наша!» – восторженно говорил он,
указывая на экран, где пела и танцевала беловолосая актриса с
большой грудью. «Я пишу книгу», – сказал я по-английски. «У
тебя есть журналы?» – интересуется он. «Журналы? Какие
журналы?» – « С сексом, с девушками» – улыбается Муххамед. «А…
нет…»
Мы курили, окутывая дымом несказанные слова. Он заметно опьянел, да
и я тоже. Нам обоим, в общем-то, было не о чем говорить и
приходилось напрягаться, чтобы что-то сказать.
Было душно. Хотелось холодной резкой свободы. Я отдал остатки водки
Муххамеду, объяснил, что это презент. Он бережно завернул
бутылку в полотенце, нежно пожал мне руку, несколько раз
произнеся с чувством: «Друг, друг…» И посетовал, что теперь ему
нельзя выходить из отеля – пьяных граждан Египта на улице
может остановить полиция и посадить в тюрьму – поэтому он
заночует в подсобке. И ушел, как законспирированный подпольщик в
начале прошлого века, с бомбой в полотенце под мышкой.
Мне хотелось выбить стекла в окне или в зеркале, чтобы порезаться.
Чтобы из меня начала течь кровь – и чтобы я сообщил хоть
кому-нибудь, что я жив. Надо живому сказать об этом, живому. Я
представил, как начну орать: «Я живой, суки, живой!», и за
мной явятся перепуганный пьяный Муххамед и насмешливый копт
Эни. Они вызовут врачей, полицию. Я пишу живую книгу, буду
кричать я. «Да? – скажут они, – О чем, о жизни?» «О
невозможности ее полюбить… жизнь» «Высокопарно, – ухмыльнется один из
них, – так не бывает». «Книга живых?» – расхохочется второй.
А другой, кто-то третий, поразмыслив, выскажет: «Так надо с
ней спать, с жизнью, как с женщиной, много работать и
содержать ее! Или заводить любовниц, другие маленькие жизни, чтобы
не было скучно» «Я так уже делал, – развожу я руками, – Но
ничего не получается. Дело в том, что я хочу жениться на
одной единственной жизни, и прожить с ней много лет до конца
жизни и умереть с ней в один день». Вероятно, они решат, что я
сумасшедший. Может быть, Муххамеда выгонят с работы за
пьянство или привлекут к суду. В конце концов мы все родились
когда-то, и когда-то умрем – в этом есть наше единственное
равноправие.
Я вышел на ночную улицу. Тихо. Мимо прошлепала троица: тонкий худой
араб вел под локти двух пышнотелых светловолосых европеек в
шортах, выше его ростом. Парень, сверкая зубами, что-то им
весело рассказывал, девушки клокочуще смеялись.
Я порылся в кармане, достал бумажку, на котором были записаны
продиктованные мне Али адреса ночных клубов.
Рядом остановилась освещенная изнутри белым светом маршрутка. «Май
френд, лэтс гоу?» – высунувшись из водительского окошка,
заискрила улыбкой голова.
«Гоу…» – кивнул я. Забрался в маршрутку, объяснил, что мне нужно в
центр. Мы приехали и остановились возле «Макдональдса»,
водитель вместе с напарником стали говорить мне что-то о том, что
проезд стоит намного дороже, чем те деньги, на которые мы
договорились. Я сунул им банкноту в десять фунтов, они стали
что-то бурно доказывать, но я вышел из такси и медленно
пошел по улице куда-то вперед. Затем перешел дорогу.
Я был на центральной улице Хургады, с обеих сторон окаймленной
барами, ресторанами, магазинами, отелями. Звенели голоса зазывал,
в кафе звучала арабская и русская шлягерная музыка. Мне
встретился высокий человек с длинным носом, накрашенными
глазами и накладными грудями под рубашкой, он заглянул мне в глаза
и поинтересовался на выдохе: «У тебя есть друг, друг?» От
него пахло сладкими духами. Я сказал, не останавливаясь, что
да. Тогда человек с грудями обогнал меня и вновь заглянул в
глаза: «А он такой же красивый, как ты?» Я улыбнулся в
ответ, точно так же скаля зубы, как и все вокруг, и двинулся
дальше своей дорогой.
Слева, в темноте, я увидел вход в клуб. Горело пляшущее название:
«Papa’s Beach». «Европейское место», – уважительно говорил мне
о Папас Бич Али, когда я записывал на вырванный из блокнота
листок названия ночных заведений. На входе стоял, разведя
полукругами руки над мышцами крыльев, охранник-качок. Вежливо
посторонившись, он пропустил меня внутрь.
Я вошел. В клубе было полутемно, просторно, довольно много
посетителей, все европейцы. Под ногами скользили цветные витражные
блики. Стиль – соединение авангардной готики и экзотики
тропического пляжа. Пластиковые шахматные плиты танц-пола. Играет
музыка: старый хард рок в современной электронной обработке.
Несколько девушек и парней, стоя на плитах и глядя мимо
друг друга, колышутся в медленном танце – словно приклеенные к
полу и поддуваемые вентилятором снизу водоросли. По краям
расставлены высокие круглые столы, за ними на табуретах сидят
парочки или одиночки. В середине сдвинуты вместе низкие
мягкие кресла, в них болтают и пьют разношерстные компании. В
общем-то тихо. Я заказал возле барной стойки двойной Джим Бим,
прошел через зал и вышел на песчаный берег моря. Здесь тоже
была территория клуба. В огороженных площадках под тентами
стояли кресла, в которых цветнели люди. Кое-где висели
гамаки – в них лежали, свесив ноги, парни и девушки.
Возле кромки едва плещущего моря я сел на песок. Слева от меня,
положив руки на расставленные колени, сидела женщина. Только
посмотрев на нее, я сразу узнал ее. Это была Чайка. Она
наклонилась вперед, в темноту. В руках у нее была тлеющая сигарета,
которую она совсем не подносила ко рту. Рядом на песке
стоял ее стакан с напитком.
«Добрый вечер» – сказал я по-английски. Она подняла голову, тряхнув
волосами, всмотрелась в меня. «Добрый вечер» – ответила с
акцентом. Глаз не видно. Похоже, что Чайка из Европы. «Как
насчет танца?» – улыбаясь, спросил я ее и встал. «Танца?» –
переспросила, она, подняв брови, и снова кивнула: – «Хорошо.
Почему нет?»
Я протянул ей ладонь, она, с удивлением секунду подумав, обхватила
ее своей – и поднялась с моей помощью с песка. Окинула меня
взглядом. Чуть ниже меня. На песке остались ее босоножки. «Ты
помнишь меня?» – спросил я. «So, so» – качнула она с легкой
улыбкой. И добавила: «Женщина и мужчина… Да» И вновь:
«So,so…» Шире улыбнувшись, Чайка пожала плечами.
Мы вернулись в зал – там звучала хриплая, без электронной примеси,
композиция Тома Джонса. Мы начали медленно изгибаться в такт
музыке, высвечивая друг друга взглядами. В ее глазах было
пристальное любопытство. Почему-то казалось, что мы оба похожи
на вставших на хвосты рыб. Я попробовал передать ей эту
мысль на своем скверном английском – и кажется, она поняла. «Но
почему – рыбы?» – чуть улыбнувшись, подняла Чайка брови.
«Потому что мы должны плавать в море, а не танцевать на
хвостах. Но почему-то танцуем…» Сказав это, я уже пожалел, что
смолол такую даже мне непонятную чушь. Но Чайка, чуть
наклонившись ко мне, коснулась моей руки и проговорила: «Нелогично,
но поэтично. Хотя, мне кажется, именно сейчас рыбы поняли,
что всю жизнь заблуждались, плавая в море. А на самом деле их
естественное состояние – танцевать на хвостах. Да и не рыбы
они вовсе. А мужчина и женщина».
Потом мы танцевали уже в обнимку, медленно вращаясь на плитах
танцпола слева направо и наоборот. Было странно приятно обнимать
за талию женщину, которую я не знал еще полчаса назад, но с
которой давно хотел познакомиться. «Мне нравится эта музыка,
– сказала она, – она напоминает колыбельную для взрослых.
«Мне тоже. – сказал я. – И еще мне нравишься ты» «Ты из какой
страны, из Польши?» «Нет, из России», – «Так я и думала –
сказала она по-русски с заметным акцентом, – единственно, с
кем русских путают, так это с поляками. Полякам это обычно
жутко не нравится, а русским все равно». У нее были красивые
миндалевидные глаза, нос с горбинкой, тонкие, но не маленькие
губы. Она красиво, прозрачно на меня смотрела. У нее была
шея, кожу на которой хотелось, едва касаясь губами,
поцеловать.
Танец кончился. Я взял свою спутницу за руку, провел к стойке бара,
где купил, как она заказала, мартини, а себе снова Джим Бим.
Мы сели за свободный высокий стол и как только она захотела
что-то сказать, я взял ее правой рукой за затылок, притянул
к себе и поцеловал в губы. Чайка едва ответила губами на
поцелуй – и в глазах ее стал медленно разгораться огонь. «Ты
из Швеции?» – спросил я. «Нет, я немка. Мое имя Аннет Кюсс, –
она протянула мне через стол для пожатия руку. Я назвал
свое имя, взял ее пальцы, потянул к себе и вновь поцеловал ее в
губы – на этот раз более чувственно. Ее губы были средней
величины, не полные и не тонкие, но слишком сухие, и с каждым
новым поцелуем, подумал я, можно будет постепенно наполнить
их влагой. Ей было явно под сорок, фигура не слишком
идеальная, с присущей возрасту тяжестью, но все же привлекательная
какой-то сильной красотой. Небольшие груди, обтянутые белой
тенниской без рукавов, широкие бедра, выпуклые ягодицы.
Юбка чуть выше колен из плащевой ткани цвета хаки. В волосах
поблескивают редкие нити седины. Интересно, красила ли она
вообще когда-нибудь волосы?
– Где ты научилась говорить по-русски, Аннет?
– Мы, иностранцы, когда бываем очарованы Россией, должны выучить ваш язык, чтобы лучше чувствовать вашу страну… А вам
необязательно учить наш язык, чтобы чувствовать нас, – добавила она
с улыбкой, словно я ее об этом спросил. – В этом мы
отличаемся.
– Только в этом?
– Как только вы выучиваете наш язык и начинаете жить в наших странах, то становитесь жуткими западниками. Перестаете понимать
нас, да и себя тоже. Западные и русские люди очень разные.
– Как мужчина и женщина? – спросил я.
– Ну, где-то так.
– Значит, мы можем влюбляться друг в друга. – сказал я.
– О, это пока еще да! – она с улыбкой закивала.
– У тебя прозрачный взгляд, Аннет. Это действительно так.
– Я верю в это, Саша. – сказала она, произнеся мое имя с ударением
на последнем слоге.
Я положил ей руку на колени. Чуть приподняв брови, она смотрела мне
в глаза с проблеском нежности и усталого удивления. Я
чувствовал тепло ее ног. Погладил ее колени и заскользил по
шершавой и бархатной коже выше, под юбку. Затем с улыбкой поманил
ее пальцем, и она, снисходительно прикрыв веки, поднесла мне
свою голову – я вновь поцеловал ее в губы. Мой колодец
открылся, вода хлынула в нее. По тому, как целуешься с женщиной,
можно понять, как она поведет себя в постели. Мы нежно
оторвались друг от друга и отвели назад головы. Как два земных
шара, только что целовавшиеся взасос и теперь приходящие в
себя. Бывает время, когда два таких мира не могут друг без
друга, иначе умрут, пересохнут. Время душевной жажды.
– Как хорошо, – сказала она, все еще не открывая глаз. И добавила: –
Мой друг Пушкин.
– Почему Пушкин? – удивился я.
– Когда я была маленькая, отец часто оставлял меня с няней, а она
была русская, из семьи эмигрантов. Она читала мне сказки
Пушкина на русском языке. Родители не знали об этом, няня
боялась, что им такое чтение не понравится. Хотя, я думаю, она была
не права. Когда я выросла, то из-за сказок Пушкина начала
учить русский язык.
– Но почему я Пушкин?
– Так. Потому что первое легкое впечатление о России у меня от Пушкина. Россия на самом деле тяжелая. Но люди у нее бывают легкие.
Пушкин легкий. И от тебя у меня тоже легкое впечатление. К
тому же ты Александр, как и ваш поэт.
– Знаешь, я как-то не очень люблю Пушкина. Больше Лермонтова.
– Лермонтов не очень русский писатель, я думаю. Скорее
индивидуалистичный. Как и ты сейчас. Ты сейчас тяжелый, Саша. Но в тебе
сидит маленький Пушкин. Как в каждом русском человеке. И
поэтому ты все-таки легкий слабый Пушик.
– Ты издеваешься? – с легкой улыбкой спросил я.
– Нет! – Аннет открыла глаза. – О, извини, кажется, иногда я забываю
говорить точное значение некоторых русских слов… Я хотела
сказать, ты похож на человека, из которого убежала сила. И
поэтому ты сейчас меньше, чем можешь быть. Я просто выпила,
мне хорошо, и ты мне тоже нравишься. Мне сорок лет, кстати. В
сущности, мы с тобой одного поколения. Так?
– В сущности, так. Мы родились, когда у вас начался рокн-ролл, а у нас наши шестидесятники начали читать стихи.
– Почему тебе плохо? – спросила она.
– Как ты сказала?
– Так.
– Мне хорошо.
– Ты обманываешь. В сущности, можешь меня обманывать.
– Ну ладно. Мне не хорошо и не плохо. Мне никак. Мне сегодня исполнилось тридцать восемь, – сказал я.
– Вот как? В таком случае прошу прощения, что я явилась на твой день рождения без подарка.
Я поднял и притянул к себе ее ногу и положил к себе на колено, она
уперлась пяткой мне между ног. Пошевелив пальцами, нога Аннет
надавила мне на промежность.
– О-го – улыбнулась Аннет, – я чувствую, под моим каблуком рождается новая сверхновая планета?
– Ненавижу секс, – вдруг буднично сказал я.
Она помолчала.
– За то, что никогда не знаешь, есть в нем любовь, или нет.
– Ну, может… – сказала она.
Мой орган наливался силой, как накачиваемый воздухом мяч, который
она сжимала своей пяткой.
– Может, мы поищем любовь в нашем сексе… Может, найдем? – сказала она.
– Надоело искать. Лучше наоборот. Может, сначала лучше найти любовь и попробовать потом найти в ней секс?
– Так давно уже не бывает.
– А сразу? Одновременно – любовь и секс?
– Ты фантазер, – она взъерошила рукой мне волосы.
– Да? – сказал я.
– Если чего-то нет – то и нет. А если что-то есть – то оно есть сейчас…
– И надо этим пользоваться, – закончил я.
– В общем, так. Знаешь, мне тоже так не нравится. Мы ведь одного поколения романтиков, и я понимаю тебя.
– Романтиков? Да ну! – засмеялся я, – Романтиками, кажется, были Джон Леннон и Моррисон, те, кто делал вашу сексуальную
революцию. А вы, европейцы моего поколения – яппи.
– Джон Леннон и Джим Моррисон были язычниками, – сказала Аннет. –
Вся культура хиппи тех лет – язычество. Но мы, все, кто
родился в середине шестидесятых годов – романтики. Люди без
действия, а только воображения. Мы не состоялись в жизни, как и
вы, русские. – сказала она с легкой улыбкой, глядя мне в глаза
и тщательно выговаривая слова; так, что ее акцент почти
исчез и Аннет походила на учительницу в средних классах,
терпеливо объясняющую урок.
Я сказал:
– Ну хорошо. А какое отношение ты имеешь ко мне, русскому?
Знаешь, моя молодость началась в одной стране, в одном мире, а
закончилась совсем в другом. А у вас всегда был капитализм.
– Нет, у нас тоже было так.
– Что? – я уже снова почти смеялся, – Может, в Швейцарии проходили
комсомольские собрания, которые потом сменились
корпоративными вечеринками?
– Ты забыл, а может, и не знал,– поджав губы, сказала немного суше Аннет, – что за вашей страной всегда смотрел весь мир. Мы,
родившиеся в шестидесятых годах, еще пристальнее смотрели на
вашу страну и на вашу систему социализма. Смотрели, может быть,
с какой-то дурацкой надеждой, что может, что-то изменится
до нашего взросления, и нам не придется включаться в систему,
которую многие презирали. Мы не хотели становиться
трудоголиками. Капитализм – это труд, который превращает человека в
обезьяну. Мы оттягивали до последнего нашу капиталистическую
жизнь. Но когда ваша система рухнула, наша западная
романтика тоже рухнула в…. тар-та-ра-ры… Провалилась – с
насмешливой улыбкой сказала Аннет. – Последняя идея исчезла. Мир опять
стал везде одинаковым. И мы пошли работать, чтобы просто
жить, без идеи.
– А Бог? – вдруг спросил я.
– Бог? Отлично. В него мы верим, как в отличный продукт, – сказала
Аннет и достала из своего рюкзачка пачку «Житан», вытащила из
пачки сигарету и закурила. – Бог на Западе рекламный
продукт, не человеческий. Реклама Бога – на это у нас
правительство тратит большие деньги. Христианский Бог хорошо продается.
С ним, конечно, конкурируют другие боги, но пока первенство
за этим. Есть спрос, есть и предложение. Закон рынка.
– Да… – усмехнулся я, – вот уж не думал, что встречу в начале 21
века взрослую немецкую женщину, которая станет меня уверять,
что наш социализм был великолепной идеей…
– Я не говорю, что ваш социализм был чудесным. Но это была попытка хоть что-то человечное сделать в человеке. Я смотрела много ваших
художественных фильмов, которые были сделаны в конце
семидесятых годов. Фильмы о жизни среднего класса в СССР.
– Да, были такие, – кивнул я.
– Если ваши люди действительно общались друг с другом так, как показано в этих фильмах, то значит, вам удалось создать каких-то
очень бескорыстных людей. Я думаю, тогда на Западе тоже
была идея какой-то доброты, справедливости. И романтики. Но
сейчас почти нет.
– Потому что рухнул Советский Союз?
– Может, и не от этого. Но что-то исчезло. Точно исчезло.
И у нас, и у вас. Сейчас почти все живут ради семьи и денег. Но
кажется, этого мало для смысла.
– Как в «Крестном отце», – сказал я.
– Что?
– Фильм такой был, «Крестный отец». Там бандиты тоже жили только ради семьи и денег.
– Эл Пачино? – сказала она. – Да… Но должно быть что-то еще. А этого нет. И не будет. По крайней мере, в нашей с тобой жизни.
– А если будет?
– Да вряд ли.
Я помолчал. Такие разговоры-мысли выпивают много сил, но подчас
радуют тем, что выход, кажется, вот-вот найдется. Но обычно он
не находится.
– А знаешь, Саша, – Аннет прищурила глаза и приподняла подбородок, –
я хочу сделать на твой сегодняшний день рождения подарок… –
она ткнула указательным пальцем себя в грудь. – Вот такой.
Дареной женщине в душу не заглядывают. Так у вас говорят?
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы