Зимородки (2)
КРАСНОЕ. СПЛИТ ЛИС
Читать я научилась позднее, чем воровать, любить и пить. В городе
Рыбинске Ярославской области, где жили мамины родные,
дворничихи писали свои фамилии масляной краской на мусорных ящиках.
Чтоб было понятно, кто где убирает. Мы с мамой идём к тёте
Марине Воскресенской. Я вижу мусорку и вдруг читаю: «Ыкова»,
хотя уже умею выговаривать «р». «Что-что?». «Ты же видишь,
мама, здесь написано – «Ыкова»! Ыкова!». «Рыкова?».
Фамилия дворничихи была первым моим прочитанным словом. А другие
слова мне не нравились и я в них переставляла слоги: «ре-мо»,
«кла-ку». Потому что я их понимала и не боялась, в отличие от
рыковой.
Ещё помню, что мне стало – стыдно и плохо, когда я сказала рыкову.
По-настоящему стыдно и плохо, а не просто жарко, как с
медвежонком.
«Как душегубкой себя морю первым прочитанным словом…».
Стыд этот был не обычный стыд, а красный. Будто я на бойне и меня
всю с ног до головы обдало кровью. Страшной, бычьей. И этот
бык, уже убитый, мёртвый, смотрит на меня – долго – и вдруг
бодает. И я заливаю его своей кровью.
Меня до сих пор не покидает вот этот грёбаный красный стыд за что-то
нелепое или просто плохо сделанное. И жалость ко всему
этому. Недавно мне в руки попалась книжка дебильнейших детских
стихов. И я чуть не застонала: «Господи, ну, как так можно…да
я б им всем по репе настучала…да я…». И осеклась. Потому
что мне стало жалко не детей, которые это прочтут, а авторов,
зачем-то сочинивших всё это. Художника, нарисовавшего
отвратные картинки. Корректоров, вычитывавших всю эту хрень. Даже
бумагу. Даже причины, по которым всё это писалось,
вычитывалось, правилось.
А в Рыбинске, в детстве мне было стыдно и жалко книг Матильды Юфит,
их я увидела у бабушкиной соседки – ведь никто их не прочтёт
из-за такой страшной, совиной фамилии! И детский садик
«Мотылёк», потому что у него не то названье. Надо – весёлое:
«Земляничка» там, «Колокольчик». Ну, хотя бы «Светлячок». И в
универмаге – коврик для ванной. Поролоновый, на который
нашиты какие-то усатые птички и цветы тоже усатые, из поролона, и
ноги об него вытирать неудобно. И заколку с розовыми
розочками – её и открыть-то нельзя…
Это оттого, что я сама плохо сделанная и нелепая.
За всё это было стыдно. И всё это было красно. Даже комок в горле
был красный, как гланды. Это не сентиментальность, нет. От
сентиментальности ведь хочется бродить там по лужкам, цветуёчки
собирать, акварельки мазюкать. А тут – бычьей кровью
тебя…насквозь, и ты уже не знаешь, где твоя кровь, где бычья, и
нету тебя…
А ещё мне было стыдно за лису. Меня повели в цирк, и там лиса ела из
одной миски с петухом и так жалобно глядела, что я чуть не
заплакала. Лиса и есть лиса! Она должна есть кур! Ну да, это
плохо, но должна! И зачем её переучивать…ведь людей никто
не заставляет есть воздух или землю… И петуху этому тоже
плохо. Он ведь боится лисы, дрожит…кажется, что глаза его сейчас
выпадут и он их склюёт, как семечки…Глупо. Плохо и глупо. И
кто это всё придумал?
И мне так же красно за клоунов – когда они говорят всякие несмешные
шутки, вроде: «А шарик вооон в том ряду, вон у тооого
мальчика…с косичками!». Ха-ха-ха. И за медведиц в блестящих
юбочках. И за акробатов с фамилией Сорваловы. И за усталую
жонглёршу – щас все её палки и шарики задремлют на лету, а потом
упадут на головы зрителям, и директор её выгонит.
Детям полагается любить цирк и поэтому на вопрос родителей «Ну как –
понравилось?» я поспешно киваю: «Да. Понравилось. Хорошо.
Очень».
Мама рассказывала: «Ещё тогда – в конце пятидесятых – девчонки
сходили с ума по Асадову. Не все, конечно. У нас в классе я,
Марина Воскресенская и ещё несколько Асадова просто презирали. А
другие в альбомчики переписывали, плакали… Было у него про
студентов – что-то совершенно психохулиганское…как они друг
друга любили, а потом стали инженерами, и жена изменила
мужу, а тот ушёл из дома и всё оставил ей и любовнику. Даже
рубашки. Все плакали, а мы осуждали. Презирали».
«Психохулиганство» – это мамино словечко, обозначающее гипер-выбивание слезы.
Мода на Асадова дошла до моей юности и даже перешла её. Особенной
популярностью пользовались стихи о брошенной рыжей дворняге.
Которая в тоске по хозяину ложится на шпалы и умирает.
Кажется, её перерезал поезд.
Перерезанных рыжих дворняг я не видела, зато видела лису. На
железнодорожном пути. Разрезанную надвое и очень красивую. Мы с
мамой увидели её и обе вскрикнули.
Мне никогда потом не было так страшно ни от чьей смерти – ни от
людской, ни от звериной…
Я несколько раз видела живых лис на воле. Издалека. И очень коротко.
Дважды – из окна междугороднего автобуса. В первый раз лисы
вились и почти расстилались в воздухе – у самого края
дороги…и по фигу им было, что их могут сбить. «Брачные игры», –
сказал водитель. Во второй – лиса стояла в углу загона, а
овцы сгрудились в другом углу и смотрели на неё.
Секунда. Нет, split second – щепка секунды, занозившая тебе глаз.
Сплит лис.
У меня появляются свои лисы. Октябрь. Я иду к музыкальной училке.
Листья, хрустя, проворачиваются в воздухе. Словно суставы.
Небо дёргает от них. Я останавливаюсь, хоть и опаздываю. Листья
– это не листья, а лисы. И самые лисные – это красные. Это
они проворачивают небо, как в мясорубке. Это от них мне так
хорошо и я стою и мне не хочется никуда идти. Лисопад. У
лисопадных лисов нет морд и лап, и тел нет. Зато у них –
хвосты. И этими хвостами они таранят друг друга, но не убиваются.
А потом таранят и меня, и я отталкиваюсь от них – ладонями,
подошвами, ртом… Лисопад лезет в меня, а потом резко
отталкивается и летит дальше.
У моей мамы – такие же резкие развороты. Она может быстро куда-то
идти, не останавливаясь, не оборачиваясь, и меня понукает:
«Ну, быстрее!» и ещё за руку меня тянет. И кажется – сейчас
мама взлетит. В своё небо. Как лис. А она вдруг останавливается
и не двигается – минуту, две… И я её не спрашиваю, почему
это она так. Знаю – бесполезно. А её словно током
отшарашивает от места, на котором она стоит. И мама хватает меня за
руку и мы опять идём – часто в другую сторону.
Когда я прочитала «Мэри Поппинс», то подумала, что эта книжка – про
мою маму. Одна и та же манера двигаться, одни и те же волосы
– короткие, чёрные, и высокие обе… Только глаза у мамы не
синие, а цвета мокрого асфальта, как кто-то заметил. И в этом
асфальте ещё и фиалки.
Потом я заметила лисопадность в Энни, своей подруге юности. Я –
длинная, Энни – очень маленькая, и я за ней еле поспеваю. Хотя
мы никуда не опаздываем – так, идём в наше «знаковое» место –
«Пюссель». То есть «Пюссироху кельдер», «Пороховой погреб».
Выпить шерри-бренди – вместо уёбищной методики или
педагогики. У Аньки – огромные шаги. И глаза Петра Первого – именно
такие, мечущие молнии – страшно даже. И шаги его. «Маленький
Пётр Первый» – так я её и называю, и Энни это нравится.
Вдруг Энни будто заклинивает. Кажется, что её намертво
приворотило к асфальту – чугунными шурупами, и щас прилетит орёл –
тоже чугунный и начнёт ей клевать печень… Анька не глядит ни
на кого, ни на что. Она вообще не здесь. Мимо спешат наши
однокурсницы на лекцию, окликают нас. Энни не отзывается.
Потом – как проворот, как хруст сустава: «Ну, пошли!». И мы идём
в «Пюссель».
У меня в детстве был ещё один лис – капюшон, отороченный лисим
мехом. Я с ним разговариваю – не с капюшоном, а с мехом, то есть
лисом. Я ношу его зимой и мне нравится смотреть, как он
индевеет, а потом снова оттаивает. Останавливаюсь – снова по
дороге в музыкалку – и говорю ему: «Мой лис». Потом чуть
громче: «Мой – лис!». Лис обернулся вокруг моего лица и всё
слышит. Он ест иней. А те, осенние лисы, наверно, ухряли жрать
небо.
Я и сейчас иду-иду, а потом резко останавливаюсь. Не потому что
устала, а будто приученная мамой и Анькой. Вот сегодня долго
стояла перед витриной книжного, в которой был «Posthumous
Keats». И мне представился этот «посмертный Китс» – как старухи и
после смерти сидят в своём любимом кафе «Вернер», так и
Китс продолжает посмертно сочинять – в стол. Или просто
выстукивает своё посмертное спиритам там всяким, медиумам.
…А потом я стояла и смотрела на часы. Жуткие часы – в виде
компьютера, в виде панды, в виде гитары. Со стразами. С сердечками на
стрелках. Со сливами на циферблате. Стояла, как Марду Фокс
из «Подземных» Керуака – перед аляповатыми открытками. Не
потому что мне было плохо, а просто так.
Надо остановиться. А потом развернуться – так, чтоб воздух взвизгнул
– и идти дальше. Или не идти. Но развернуться надо. И
провернуться в воздухе. И щёлкнуть, как сустав.
Щёлкнуть, как лис в воздухе. Сплит лис.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы