Жена нападающего. (Из книги <Союз сердец. Разбитый наш роман>)
| |
|
Оно. Я. Сверх-Я…
А день прекрасный.
Видно далеко за горизонт Москвы.
*
Вернувшись из читального зала, который в зоне «А» под самым шпилем,
обнаружил письмо из города, с которым связывает меня намного
больше, чем хотелось бы… Нет от мамы, нет. И не от
постоянной.
Даже одноклассницей назвать приходится с натяжкой, поскольку училась
в параллельном "Б":
"...Я все глаза выплакала, когда мне сказали, что ты уехал учиться в
Москву. Из школьного журнала - помнишь, наше машинописное
"Знамя юности"? - я выписала себе на память все твои стихи и
даже статью об экзистенциализме. Неужели ты уже тогда был
таким умный? Или это я уже так отупела? "Большая жизнь", куда
нас выпустили после школы с речами и фанфарами, оказалась
беспросветным разочарованием. Ты моя единственная светлая
память о той времени надежд. Никогда себе не прощу, что не
осмелилась к тебе приблизиться, когда ты был здесь, жил в одном
со мной городе, каждое утро приходил в ту же школу, проходил
по тем же коридорам, устремленный к чему-то высшему. Я люблю
тебе. Еще больше, чем тогда. Признание несколько
запоздалое, я понимаю. Но лучше поздно, чем никогда".
Отвечать на это я не стал. Было кому писать в тот город. Ее же я
совсем не помнил - что-то смутное. Коричневое форменное платье,
черный фартук с проблесками комсомольского значка...
Лица же не было. Провал.
Пришло еще пару в том же духе.
Вкладывая их обратно в надорванные мизинцем конверты, метал все в
пыльный чемодан под койкой – приоткрывая окаймленную железом
щель.
*
С этим городом, кроме родителей, связывала меня любовь. Но там как
раз имел место «красный день в календаре» - повод для
взаимной передышки.
Когда раздался звонок, сидел в своей бывшей комнате, где, кстати,
мало что изменилось, и то ли отношения анализировал, то ли
записывал кошмар, который должен был кончиться тем, что тону,
завязанный в мешок. Обычно трубку снимала мама, но телефон
настаивал, и, осознав, что я один в квартире, оторвался от
машинки.
Оказалось, что не Мила.
Та, на чьи письма я не отвечал.
"И правильно делал, - снял вину незнакомый грудной голос. - С моей
стороны было глупо тебе писать..."
Не опровергая, молчал.
"Мне нужно с тобою встретиться. Если, конечно, ты не очень занят".
Дела, сказал я, в общем, есть...
"Просто поговорить! Это очень важно для меня. - Она усмехнулась. -
Очень. Понимаешь?"
Что тут скажешь? Сдался.
«Так я забегу? Через улицу от вас работаю. В «Грампластинках» Заодно
романсы принесу».
«Какие романсы?»
«Мама твоя просила».
Магазин было видно из окна.
Предпочел на вокзале.
*
Когда с улыбкой подошла темноволосая незнакомка, мне стало не по
себе. Не то, чтобы с первого взгляда не понравилась. Просто
застала врасплох. Всего три года после школы, не могло быть
больше, чем мне, - однако передо мной стояла взрослая женщина.
Видно было, что позади рабочий день. Но главное в том, что
внутренне я отшатнулся, увидев груди и лоно. Она была полной.
Даже слишком. В школе вроде таких у нас и не было. Можно
даже сказать, толстой – если бы не энергия и нервность. Перед
встречей накрасила губы, подвела глаза и втерла под скулы
тон.
- А ты все такой же... Ну, здравствуй?
Я протянул ей руку, которую она пожала неумело. Повернулся, и мы
пошли. Через трамвайные рельсы и по площади, озаренной
клонящимся к заходу солнцем. Идти с такой женщиной мне было странно.
Чувствовал себя мальчиком, хотя мама моя была намного
меньше. Взглядывая на нас, люди, должно быть, спрашивали себя:
"Что их может связывать?" В этот час площадь, впрочем, была
малолюдной. Мы шагали, пересекая на асфальте косые полосы
указателей стоянок. Один автобус зиял открытой дверью.
- На море идет, - сказала она, имея в виду водохранилище. - Махнем?
Случай был такой, что чем дальше от города моей любви, тем лучше. – Давай.
Она просияла.
Увидев ее сзади, я испытал шок. Но поднялась она с легкостью -
большая, но не грузная. Мускулистые икры, задники туфель натирают
щиколотки: на каждой лейкопластырь. Внутри было два-три
пассажира. Прошла через весь салон, обернулась с улыбкой и села
на заднее. Под ней все продавилось так, что съехал я к ее
бедру. Передвинулся, но снова соскользнул в чужой
взволнованный запах - мускуса с косметикой. Сидя, она казалась еще
больше. Я поерзывал, пытаясь сохранять хотя бы минимальную, она
же пребывала безмятежно. Жемчужина в мочке. Пушок вдоль щеки
- как бывает у толстых из-за нарушения обмена. Бросив мне
взгляд, она кротко улыбнулась - этакой грустью затуманивая
радость.
Что ж, домоглась.
Когда появилась кондукторша, расщелкнула было сумочку, но я не
позволил, хотя, трудящийся человек, она противилась:
- Ты же студент?
Взял билеты и сдачу с трешки, выданной мамой ("Что, на свиданку? Или
как сейчас говорят, на стрелку? - "Просто прогуляюсь". -
"Знаю эти я прогулки... А твоей что отвечать? Вдруг
позвонит?")
Вид за окном поплыл.
- Представляешь? - Она откинулась. - Август на носу, а я впервые на природу.
- Что так?
- Как говорится, быт заел.
- В нашем-то возрасте?
- Ну... Я работаю.
- А почему не учишься?
- Так получилось. - Провалилась, значит. Я молчал сочувственно. -
Разве я не писала?
- Насчет чего?
Вздох приподнял ей груди. - Ребенок у меня.
«Нет!» - удержался я от восклицания. Материнство. Вот значит что, а
не обмен веществ. Отчужденно посмотрел на складки лона. С
матерями на свидания еще я не ходил. Как-то не доводилось. –
Нет, не писала.
- Разве? Сынуля.
- Поздравляю.
- Два года. Знаешь, как назвала? - Настаивала, взглядывая искоса. - Ну, угадай?
- Серёжа?
- Нет. – Отвернулась. - В честь тебя...
Автобус дребезжал под горку, и вместо признательности затошнило.
Потом осенило вдруг:
- А муж?
- Что?
- Тоже есть?
- Пока...
- С сыном сейчас?
Мотнула головой.
– На бабулю я его оставила.
Аналитические штудии под шпилем МГУ подтверждали то, о чем всегда
подозревал: что очень небезопасно это - бабули. Что взращенные
бабулями становятся фригидными женщинами и мужчинами, что
ребенку необходим контакт с родителями, с опекунами
сексуально активными. Вздохнул и поспешил утешить:
- Ничего: мы не надолго!
- Лично я хоть до утра могу...
Я покосился на большие, но безответственные груди. - А кормить?
- Так ведь не молоком.
- А чем?
Она засмеялась, покрутила головой. Предзакатное солнце замелькало с
правой стороны. Из приоткрытых окон долетал ветерок. Вынула
и надела зеркальные очки.
- Боже, какой воздух...
Промолчал, оправданный шумом мотора под нами. На семнадцатом
километре автобус свернул на природу. Мотая и прижимая нас друг к
другу, пересек лесистые холмы, где прятались пионерлагеря,
дома отдыха и дачи заслуженных писателей…
Дверь распахнулась в тишину.
Одуряюще пахло смолой.
Бросив взгляд благодарности и еще чего-то, оперлась мне на руку и
соскочила на асфальт. Мы остались наедине с природой, которую
пересекало шоссе. Перед тем, как его покинуть, она сняла
туфли.
Слева знакомый мне бор, набитый палатками, голосами, дымками
предвечерних костров, справа вместе с нами поднималось рифленое
поле с увядшей картофельной ботвой. Под ногами смесь песка и
палой хвои с шишками. Время от времени меня толкало ее бедро.
Из-за гребня поднялась пыль, послышалась песня:
Мы идем по Уругваю, ночь хоть выколи глаза... |
Дежа вю! Виденное, слышанное - пережитое. Показалась пара вечных
любовников Страны Пионерии, физрук с пионерзажатой - секундомер
на волосатой груди и растираемая в пальчиках ромашка, за
ними вывалил и пропылил, обходя нас с обеих сторон,
пионеротряд. Девочки с наглядными вторичными, за ними шайка драчунов,
срывающих голоса:
Топай, путник, осторожно, нас подслушивает лес! Умереть всегда возможно, если в джунгли ты залез! |
- Сос-с-си банан тропического леса! – крикнул нам в спину какой-то
хулиган из хора, но в порыве реакции увидел только стриженые
затылки, которые удалялись: «Нас поймают папуасы, будут
жарить над костром! Будут кушать наше мясо и закусывать
ребром...»
Ко мне овернулись зеркальные очки:
- Плакать хочется.
- С чего вдруг?
- Так...
- Надеюсь, ты вышла не за каннибала?
- Не знаю. Очень может быть.
- То есть?
- Да нет, конечно. Он тут не при чем.
- А кто при чем?
- Не кто, а что.
- А что?
- А вообще. Не понимаешь?
Открылась большая вода, которая блистала всей поверхностью - до
горизонта. Перевалив гребень, сразу набрал в сандалеты песка.
Дорогу пробежали два запоздалых пляжника; во "вьетнамках" на
босу ногу, в плавках и наполненных ветром рубашках, стянутых
под диафрагмой, они спешили сдать тару, вприпрыжку унося в
две руки авоську, набитую звоном пустых бутылок.
- А давай выпьем, а? Плохого вина?
Отразившись в ее очках, глянул вслед собутыльникам. - Закрывают уже...
- Успеем!
Бросив туфли, она, большая, что было мочи припустила к сосняку, из
которого просвечивал синий киоск. Туфли щелкнули, когда, их
подняв, невольно заглянул вовнутрь - золотом поблескивали
остатки фирменной надписи, стертой ступнями. «Paris»?
Спустившись на берег, уронил небрежно, испытал угрызение и, введя два
расставленных пальца, составил вместе.
Солнце обрело предзакатную красную четкость. Я не ожидал, что
окажусь на море, но на мне было то, что могло сойти за плавки -
шерстяные трусики, еще школьные. Не двойные и в обтяжку,
маскировочная функция которой оставалась актуальной. Я подтянул
эту функцию и пошел в воду, которая оказалась теплой. Уплыл
далеко, где было прохладней и ощущалась глубина. Когда
повернул, моя спутница, обняв колени, уже поблескивала очками с
опустевшего пляжа. На плаву я страдал от ощущения в плавках.
Торчащий эффект, как у мальчишек от холода. Нащупав дно,
поспешно привел все в порядок, вынул руки и стал выходить к ней,
бурля. Она сняла очки. Смотрела она так, будто выходит, по
меньшей мере, Афродита. Нахмурясь, перепрыгнул кайму
водорослей с проблеском дохлых рыбешек. Зачесался назад, тряхнул
рукой.
- Странно...
- Что тебе странно?
- Впервые вижу тебя так.
- И как? - Мокрым задом сел на песок и уперся ладонями.
- Юноша совсем.
- На ладан та юность дышит.
- Все занимаешься культуризмом?
Когда-то занимался, но откуда ей известно? Ответ меня смутил.
Оказалось, что по ее просьбе мама показала мою комнату, откуда
железо мое еще не выброшено по причине тяжести.
- Бросил.
- И правильно.
- Почему? Атлета вам готовил. Настоящего мужчину.
- Зачем они нам... - Она вздохнула.
- Как же...
- Я замужем за настоящим.
Меня укололо.
- Офицер?
- Ну, как сказать. Отчасти...
- ГБ?
- С любовью моей к поэзии? Ну, что ты...
- Армия тоже не большой меценат.
- Он в армии формально.
- То есть?
- Играет за нее в футбол.
- Что, футболист?
- Не просто... Мотовилов. - Она взглянула. – Ну. Тот самый.
- Нападающий? – Отнюдь не болельщик, слышал как произносили с восхищением.
- Был центровым.
- Почему был?
- Переезжает. Москва перекупила.
- И вы с ним?
- Испугался? – Усмехнулась. - Не бойся. В Москве ему мы не нужны. -
Разняла руки, потянулась. – О-ох… Охота окунуться. Но нет
купальника.
Молчал.
- Зрителей, впрочем, тоже…
- Я.
- Тебе можно. Если, конечно, ты не возражаешь?
Воздвигнувшись надо мной, раскрыла молнию на бедре. Втягивая
незагорелый живот со впадиной пупка, стащила юбку и осталась в
белых трусах. С проступающим курчаво рельефом. Пружинки,
пронизавшие ткань, искрились. Взглянула на меня, я отвернулся.
Подкатил бутылку и перенес внимание на ярлык. Но должен
признать, что нагота ей шла. Нагота и природа. Проводив ее взглядом
с мыслью, что Пикассо бы эти формы оценил, откинулся на
песок.
Тлели перистые облака.
Возвращалась, ожидаемо чернея в надлежащем месте, но помимо воли
пришлось бороться с глотательным позывом, отчего голос
прозвучал по-жлобски:
- Красивый...
- Бюстик? - Тут же ссутулилась, отлепляя ткань с молочных своих
желез - чтобы, возможно, не угнетать меня недевичьим видом
темных ареолов вкруг сосков, которых лишил невинности младенец с
моим именем.
Капли воды текли по животу, к коленям. Она огляделась.
- Поднимемся в ельничек?
Истоптанный песок слегка померк. Я натянул брюки, взял бутылку.
Совсем юный, ельник был ей по плечи, но густоты такой, что под
царапаньем ярко-зеленых лап она издала стон - будто гармонь на
басах растянули. Обернулась:
- Идешь?
Нашла поляночку почище. Положила одежду на песок и, доверительно
взглядывая, завела руки за спину, чтобы расстегнуться. Перенес
внимание к закату. С поверхности воды исчезали последние
блики. К груди льнула хвоя, к которой я ритмично прижимался,
лаская себя массивным иглоукалыванием.
Откапавшее за спиной белье расправлялось на еловых лапах. Шелест,
возня с застежкой. Полунасмешливое:
- Можно...
В кофте, застегнутой на пуговку, она сидела на песке, обдирая
бутылку, стиснутую белизною бедер. - Плохое. Как обещано...
- Зато крепкое.
- Разве? Черт, еще и с пробкой... – В смысле, что не из пластика,
который достаточно подковырнуть.
- Дай.
Вынула ключи - не иначе как от дома. Английский подошел, но дальше
застряло. Порывшись в сумке, протянула алюминиевый гребешок с
ручкой длинной и узкой. Я присвистнул. «Стилет… На ночных
улицах успехом пользуешься?" - "А ты как думал?» Пробка
упала, вытолкнув дух алкоголя. Осмотрев горлышко, протянул ей
бутылку. Она запрокинулась и стала пить, упираясь о песок
растопыренными пальцами. Потом - в глазах поволока - смотрела,
как эти же «чернила» пью я. Под взглядом поперхнулся,
закашлялся, был с осторожностью похлопан промеж лопаток. «Можешь
сильней. – Нельзя. Может отслоиться… - Что? – Ну, что-то там
важное…» Я закурил. «Не знала, что ты куришь. Можно и мне?» -
прикоснувшись пальцами к губам, вынула из них сигарету.
Затягивалась она, как некурящие девушки перед тем как пойти
вразнос. Воткнула недокуренную в песок.
- Поцелуемся?
Сердце застучало - но не весело. Нет. Я выпрямился, поднялся на
колени - ей навстречу. Завел руки за спину, приобнял, всем
существом испытывая протест. Спина была плотная, а груди она
беспощадно расплющила об меня, одновременно пробивая в рот мне
свой язык. Делать нечего, я уступал, хотя все было чужим и
чуждым - совсем другая кожа, шелковистая, и воспаленность
слишком мягких губ, и влажность поцелуя с привкусом портвейна. А
главное, этот ее напор, на который - вопреки моим эмоциям,
грубо их попирая - однозначный мой член вдавился ей в живот,
как кулаком. Ощутив этот факт, она загудела сквозь ноздри.
Стон был животный. В том смысле, что рождался он из чрева. И
столько торжества в нем было, что прекратил я поцелуй.
Оторвался. Отвернулся, вдохнул бесшумно через рот. Хотелось
утереться, но не решился. Чтобы не оскорбить ее, тяжко дышавшую.
Приоткрыв рот, чтоб дать губам обсохнуть, отпал и руки
заложил под голову. Небо погасло. Реяли ласточки. Глянув
украдкой на вводящий в заблуждение везувий или что там, она
склонилась вполголоса:
- Что с тобой, мой дорогой?
- Винище.
- Вступило в голову?
- Ебнуло.
Погладила мне лоб и волосы.
- Милый ты мой...
От этой любви мне стало дурно. Я закрыл глаза, чтобы сникнуть во
мраке не разделимой с ней правды. С удаленных холмов раздался
горн, сзывая мое отрочество на вечернюю линейку. Много чего
произошло тогда в этих местах, а среди прочего и сыграно в
футбол. Единственный раз в жизни. Против лагеря Военного
округа, в котором я не оказался по той причине, что был не сыном
военного, а пасынком, и в этом качестве обречен был стать
противником своих. Лагерь был богатый. Профессиональное поле
окружали их девочки-болельщицы. Меня поставили на ворота.
Стены не помогали, и в конечном счете нас разбили вдребезги. Но
мяч я не пропустил. Свой первый и последний в игре и всей
последующей жизни. Удар был штрафной, и я его отбил. Вернее,
тем штрафным отбили мне гениталии. Свет в тот момент померк.
Но если открутить кино обратно, то возникают
золотисто-бронзовые ноги в настоящих шиповках. Переносица, уголки век,
общая тяжесть лица, поразившая в том сверстнике - их капитане.
Вот он на фоне сплоченной команды сыновей военнослужащих под
вой и визг их дочерей из группы поддержки небрежно
подбегает к мячу - в одиннадцати метрах от Ахиллесовых моих яиц.
- Мотовилов твой...
Убрала руку:
- Что?
- Отец его, твой – как это? Тесть?
- Свекор.
- Случайно, не военный?
- Полковник в отставке. А что?
- А в лагере Военного округа твой Мотовилов не отдыхал в младые годы?
- Понятия не имею.
- Без затей назывался, лагерь. «Красная Звезда».
- Не знаю. Никогда не говорил.
- А вообще про детство?
- Мотовилов? По-моему, в детстве у него не было детства. Один
футбол. А почему ты спрашиваешь?
- Просто так.
- Как-то мы, знаешь, и не говорили. То он на сборах. То на встречах.
А в промежутках ссорились.
- Из-за чего?
- Да ну... Разводимся мы с ним.
- Серьезно?
- Заявление подали.
- А потом?
- Мать-одиночка... - В бутылке плеснуло. Сделав несколько глотков,
она с хрустом ввинтила ее в песок. Повернулась и залегла. Не
вровень, а ниже. Подмышку мне лицом. - Такой юный запах.
Зеленый-зеленый...
Я молчал, созерцая ласточек в синеве. Жена нападающего вдыхала мою
подмышку, говоря, что младенца совращает -такое чувство у
нее. Что запах возбуждает мой. Парного молока. Жарко выдыхая,
прижалась всем телом, и когда мне стало щекотно, я понял, что
она как-то незаметно осталась без трусов, а она поняла, что
и этого нам мало. Разминала мне колено, ища какой-то нерв
(и точно, в правом яйце отдавалось). Ногтями вела вдоль
бедра. Но, кроме печали, я ничего не испытывал. Наконец осознала
мою отрешенность. Несмело заглянула, щекоча кончиками волос.
- Что-нибудь не так?
В этих глазах читал я, что не понимает. Не понимает, что всё. Что
все не так. Кроме, быть может, ласточек.
- Ты... Не из-за него, надеюсь?
- Нет.
- Никакого значения он для меня не играет.
- Роли, - поправил я.
- Что?
- Не имеет значения, но играет роль...
- Никакой! Ты играешь. Один!
На меня дышала сверху страсть, о которой только читал. Огнь желанья.
Тусклый, угрюмый. Не шальной, не сверкающий зелено-голубыми
глазами моей постоянной (у которой регулы), но сумрачный:
мускусный, перегарный. Но все зависело только от меня. Стоило
упереться локтями в песок, как она освободила небо. Я
поднялся, она за мной. На елках белел «бюстик», размера, наверно,
третьего. Не высох еще, но я снял и подал ей, повторив:
- Красивый.
- Сувенир... - Сбросив кофту, она пребывала белогрудо в сумерках,
длила соблазн, проверяя косыми взглядами, но, наконец, надела
свой лифчик и подставила мне спину. Не получилось. Свела
лопатки. С усилием я застегнул. - В память о товарищеской
встречи со сборной ФРГ.
- Он там был?
- А где он не был…
С темной хвои сняла свои трусы, на них целомудренно не глядя.
Поколебавшись, сунула в сумочку и посмотрела с неким вызовом. Так,
дескать, и будем теперь ходить.
- Раз заботится, - сказал я, - значит любит.
- Когда это было? Давно ничего не привозит, даже сыну своему. А уж
мне... Нет, говорит, на Западе твоих размеров. Не знаю, на
что он деньги тратит. Или журналы такие дорогие?
- Какие?
- Ну, эти... Группенсекс.
- Никогда не видел.
- Разве? Приходи, покажу. Он их с собой увез, но пару я стащила.
- Зачем?
- Сама не знаю. Так... А в те, что забрал, ему клея налила. Бэ-Эф
Два. Пусть разрывает вместе с девками.
Представив эту картину, я усмехнулся. Потом признался, что в браке я
себя не представляю.
- И не надо! Особенно тебе.
- Почему?
- Да грязь одна. А ты - Поэт. - Так и сказала с Заглавной буквы.
- Был...
Стала как вкопанная. - Бросил?
Я успокоил. Перешел на прозу. Просьбу почитать, однако, отклонил.
К остановке мы возвращались через бор, оживленный островками
костров, которые мы обходили, держась в тени. Наст пружинил и
скользил. Будучи босиком, она наступила на шишку, может быть,
нарочно, потому что в результате пришлось нам сесть на пень,
где допили бутылку, и стали целоваться снова, но она опять
начала стонать, и ноздри мои затрепетали на запах, который
взлетал у нее из-под юбки, сырой и чистый запах пляжной кромки,
у которой все и держалось, потому что границу я отказывался
нарушать, несмотря на настоятельные порывы естества, к
которому она взывала, побуждая по касательной, как бы случайными
прикосновениями, в ее случае матери, пусть и чужой, мне
показавшимися непристойными, хотя, возможно, вопрос был только
габарита. С пня пришлось мне ее поднимать.
В пустом и ярко освещенном автобусе мы молчали по-разному.
Непроизвольно ее толкая, я ощущал свою прочную неколебимость, при
этом испытывая угнетенное томление, которое разлагалось во мне
на составные общей моей виновности. Каждый ингридиент был со
своей саднящей векторной стрелкой - по отношению к ней,
едущей в город без трусов (с чего бы это, кстати?) По отношению
к постоянной, которой я, как ни крути, а все же изменял,
пусть не по факту, и даже не по намерению, - хотя тут уже были
потемки… Главное же угрызение было перед самим собой, еще
раз доказавшим... А собственно, что? Разве я не вырвался
отсюда? Из всего миллионного болота только я один и вырвался –
за торфогенный горизонт. В отличие от одноклассников, которых
уже засасывало, оказался способным на самое трудное в мире
- оторваться от мамы. Просто летние каникулы, вынужденное
возвращение, но в перспективе судьбы плаценту я порвал.
Короче, было тошно.
Вернувшись на исходную позицию, вдохнул нагретый асфальтом воздух:
- Что ж...
- Нет, – вскричала она. – Нет... В ресторан? Я приглашаю? В кафе? Мы
же с тобой так и не поговорили?
- О чем?
- Как это о чем? - и эти кулаки, прижатые над грудью. - Я должна
тебе столько всего сказать!
Я взглянул на башни, на часы.
- Поздновато...
- Тогда в гастроном!
- Ты же видишь: не горит.
- В центре горит! До одиннадцати! Просто возьмем сухого и... Такси! Такси!..
В центр не хотелось мне отчаянно, центр кишел возможностями встреч и
пересечений с непредвиденными последствиями для основного
сюжета (из которого я выпал на менструальный период) и вполне
предвиденным позором. Для центра она была мне не компания.
Жизнь отбросила молодую маму на окраину, в быт, в потемки.
На свету ее видеть было мне невыносимо.
Выйдя на тротуар в самом центре Ленинского, я под предлогом покурить
отказался подниматься с ней в винный отдел. Остался в тени
между лип. Сквозь листву сиял фонарь. Мимо цокали юные тени,
оборачивались лицами, которых люминисцентный свет не
портил, а я уводил глаза - продавший свою юность за бутылку. Этой
вот тете, сунувшей под кофту пару мячей.
Сквозь папиросную бумагу проступали коньячные звездочки. – Ну, зачем
ты? - возмутился я.
- Так он без пробки: открывать удобней.
- Сколько стоит?
- Ну, я тебя прошу…
Мы вышли к Центральной площади, остановились у перехода. Глаза мои
скользнули по озаренным щитам на той стороне, прикрепленным к
гранитной балюстраде парка. Гастрольные афиши предлагала
этому городу Софокла и Арбузова - "Мой бедный Марат" и "Царь
Эдип". Я издал назальный звук, она мгновенно повернулась. -
Что?
- Мой бедный Эдип...
- О чем ты?
Вдаваться я не стал. Не каждому дана возможность пользоваться для
самообразования научной библиотекой МГУ. Зажегся зеленый, мы
пересекли проспект. По пути к остановке она окинула взглядом
афиши и сказала виновато, будто я был против, что взяла
билет на Арбузова: Алису Фрейндлих хотелось ей увидеть. - А в
«Царе», говорят, там ужасы. Отцов убивают, что ли?
- И матерей ебут.
Она молчала, прощая мне язык, но я счел оправдаться:
- Два великих преступления.
- Великих? – удивилась она без возмущения. - Иногда я тебя совсем не
понимаю. Но мне это нравится, ты знаешь?
- Чего там понимать.
- Даже школьные твои стихи, и те...
- Ну уж там-то, - сказал я, снова переходя на прозу. - Два пальца об асфальт...
- Дура, наверное.
Вышли из троллейбуса на предпоследней. Дальше обсерватория, край
света и глубокий космос, а здесь перед нами светлела колоннада
мрачных времен. Несмотря на помпезный вид, за ней открылся
сталинский аттракцион, дар Вождя советской детворе и
победившему в войне народу, наглядное свидетельство того, что в
начале 50-х жить было лучше, веселей: «Детская железная дорога
имени В. И. Ленина».
Только время было недетским.
На перроне никого.
Странно, что в такую теплую ночь никто не занял единственную тут
скамейку. Впрочем, снаружи невозможно даже предположить
существование столь идеального места. Я и не предполагал. Даже с
перрона не сразу заметил ее под окном наглухо запертой
билетной кассы. Затемненная крышей, защищенная с флангов, а шаги
посторонних по перрону мы бы расслышали издали, - она была до
упора задвинута внутрь буквы «П», в виде которой был
вокзальчик. В такое уютное «П» страшно обидно было входить не с
той. Мы повернулись и присели. Как из партера, как «на театре»,
передо мной открылась звездная чернота, в чем-то смутно
винящая. Когда глаза привыкли, на заднем плане различил
мерцание узкоколейки и черноту Серебряного бора, к которому рельсы
уходили вправо и, завершая кольцо, возвращались к нам слева
– ослепительно блестя.
- Где же он, интересно?
- Кто?
Не это ей было интересно, и я не ответил. Поезд! Поезд зиял
отсутствием во всей этой картине. Может быть, давно уже все не
работает? Столько ведь лет прошло с тех пор, как здесь меня
возили по кольцу.
Она вынула коньяк. Раскрутила жгутики, оголила бутылку. Сняла
полоской станиоль, поддела ногтями полиэтиленовую крышечку.
- Попробуй. Должен быть хороший.
Я вздохнул и взял. Выдохнул и, запрокинувшись, стал вливать из
горла, как алкоголик. Работал своим Адамовым, пока не шибануло в
мозг.
- Конфетку?
Мотая головой, я негативно промычал. И передал ей плеск. В бутылке
стало меньше половины, когда она оторвалась. Я усмехнулся:
- Как алконавты…
- Кто?
Слушая мой анализ этого неологизма нашего арго, она жевала конфету и
складывала фантик. Замечателен тем, что подразумевает все –
от наших побед в космосе до тех самых древнегреческих
героев, плывущих за золотым руном, кстати сказать, на корабле с
названием «Арго», не говоря уже о том, что здесь есть и этот
«алк», арабский звук, который столь фатально сочетался с
нашим праславянским: «лакомиться», «ласкать», «лакать»,
«алкать»… только чего? Печально я произнес:
- Алчба небытия.
Фантик упал между брусьями сиденья. Потом она поставила бутылку на
асфальт, а разогнувшись, так и впечаталась в меня. - Ничего
не могу с собой поделать. Ты понимаешь? Страсть...
Что ж? Я ответил на шоколадно-сладкий поцелуй, немедленно и неохотно
возбуждаясь болью, отдаленно напоминающей последствия
штрафного удара – за десять лет до этого. Как девичья не знаю, но
Мотовилова стонала: "А-ах! а-ах!" Вынула у себя из-за спины
мою руку, отстранилась, одним рывком раскрыла кофту,
вывалила грудь и прижала к ней, необъятной, мою ладонь, которой я
стал оглаживать молочную железу - сначала даже с пиететом к
весу и функции. Но она вцепилась мне в руку, требуя щупать,
мять, сжимать, причинять себе боль, от которой застонала
чаще, глубже, а потом вдруг повалилась спиной на брусья,
увлекая меня силой рук и тяжестью. Безрассудная голова ее
столкнула сумку, которая шлепнулась, звякнув содержимым. Я вдруг
понял, что меня вознесло, что возлежу на ней – приподнятый, как
в левитации. В голове прозвучало из рассказа, который
никому не нравился, кроме автора и меня. По-американски. Must be
like getting on top of a hay mow. Наверное, как влезаешь на
стог сена.
Но это было только первое ощущение. Она повернулась подо мной,
устраиваясь в изгибе скамьи. Вдруг я обвалился на плотную
мягкость лона - правая нога ушла из-под меня, каблучок проскреб по
асфальту. Открывшись с изнанки, бедро ослепило. Руки дергали
меня за рубашку, за пояс. Я провел ладонью по нежной
белизне этой кожи, чем вызвал дрожь и стон. Выгнувшись, дернула на
себя юбку и задрала на спинку левую ногу. Я забыл, что она
без трусов. Это меня добило. Блеск каблука, отяжелелость
икры, напряженность подколенки, невероятность бедра,
скомканность юбки над омутом волос, черно-белый контраст бесстыдной
этой разъятости – все это видя, сознавал я только сбивчивую
торопливость своих расстегивающих пальцев, да еще - но очень
отдаленно - что не смогу я не изменить своей любимой, что это
уже необратимо: этот опыт, совершенно мне излишний. Эту мою
нелегкость, конечно же, она почувствовала, потому что руки
с черными сейчас ногтями с обеих сторон ринулись друг к
другу вниз, чтобы раскрыть, чтоб растянуть большие-малые –
необратимость ускоряя. Подсобляя в измене. В этом прагматичном
жесте было нечто футбольное, и я, к мячу не прикасавшийся лет
десять, вспомнил, как из расшнурованного прореза достают
резиновую камеру. Никогда – при мне, во всяком случае - моя
любимая к себе бесцеремонно так не прикасалась. И церемонно,
кстати, тоже – как бы даря меня себе. Вот чем Любовь, подумал
я, и отличается от узаконенных супружеских с их жестами,
отработанными до полного исчезновения романтики. Гинекология
какая-то. Победившая Гименея.
Уже самое начало, от которого напряглась ее горло, подтвердило закон
их анатомии, обратно пропорциональный в том смысле, что у
тощих широкое и длинное, у полных же наоборот. Кто-то из них
же мне об этом когда-то авторитетно говорил. Между ее
прижатых пальцев я не входил – внедрялся. Приятно было.
Единственный приятный момент этого дня – если, конечно, отвлечься от
всего что не есть физиология. Потом, ощущая изобильную
мягкость волос, уперся, как в бруствер, одновременно внутри
скользнув как бы по шарику, по круглой твердинке, отчего она стала
вскрикивать, для удобства запрокинув голову с тяжестью
волос за край скамьи. Я глянул в сторону, убеждаясь в отсутствии
ночных пассажиров. Вынул и снова вошел - уже трезвея. Вынул
и - поскольку крик был триумфальный – не вошел. Нет!
Непобежденный, отвалился к краю, к изножию скамьи. На ребристую
спинку. Чтобы не запачкаться о собственный, расстегнул брюки
вместе с поясом и распахнул рубашку. А вот так. Нечего было
торжествовать. Она пребывала разъято - в ожидании.
Возмущенный моим поступком, член подпрыгивал и бился о брюшной пресс.
Прерывисто я вздохнул. Испустил дух перегара. Пустой перрон
срывался в черноту. Поезда все нет.
Маленький был, но настоящий. Подходил красной звездой вперед и
буфером. Колеса, рычаги. Тормозные башмаки. Труба. Неужели
отправили на переплавку? Боковым зрением увидел, как она начинает
снимать ногу со спинки. Решительно, но осторожно, чтобы не
задеть. Я подумал, сядет рядом, но она соскочила на асфальт и
пала передо мной на колени. Момент внезапности. Все еще с
рукой, закинутой на спинку, я смотрел, как подпираясь,
подступая на коленях по нечистой шероховатости, мне разнимают
бедра. Когда она убрала с лица спутанные волосы, до меня дошло,
на что она посягает. Сие было сферой интимности высшей и
сокровенной, куда мы вовлеклись на пару с любимой, но, конечно
же, совсем не так – коленями на асфальте. Возмущенно я
отпрянул. Отъехал по скамье. Она рванулась за мной. Мы стали
бороться, как прямо дети. Только занятие было неребячье: ртом и
рукой она хватала этот проклятый член, а я отражал ее
посягательства, пытаясь при этом остаться в рамках и не превышать.
Оттаскивал за запястье, отстранял голову, пытаясь разогнуть
упрямо согбенную шею. «Ну, я тебя прошу, - повторял ей в
затылок, а она, и так уже назвавшая сына моим именем,
лепетала, что ничего, сейчас мне будет хорошо, только расслабься и
не бойся… ну, Саша:
- Я же не скушаю?
Вскочил.
Вправил, застегнулся и расправил плечи, чувствуя на лице своем
порицающее выражение.
- Высшее ведь? - Она сидела, куда отвалилась. На грязном асфальте
голым задом. Груди поверх лифчика, все задрано и скомкано. -
Думала, все вы любите. Мужчины...
Если тут и было намерение поставить в этом смысле под сомнение меня,
то за пределом ощутимости. Загоняя рубашку под пояс, я
отогнал картинку: она между покрытыми шрамами стальными ногами
своего форварда, который при этом листает просветительский
журнал.
- Не в этом дело.
- А в чем?
В том, ответил внутренний мне голос, что матери в рот не берут. Но
от этого я отмахнулся горловым звуком: «А-а...» В смысле,
антимонии тут разводить. Нагнулся и приподнял за подмышки,
жаркие и влажные. Но она силилась к асфальту -материнским
центром гравитации.
- Я, по-твоему, развратная?
- Вставай. Ну, я тебя прошу?
- Просто хочу, чтобы ты меня не забыл... Понимаешь?
Я бы никогда ее не поднял, если сама бы не надумала. Пружинистая
сила ног. Я вознес руку, но раздумал отряхивать запыленную
полноту ягодиц. Просто одернул ей юбку и уселся на скамью. Долг
исполнив. Блюстителем порядка в этом мире. Господи, как
тошно было!
Она села рядом, скрестила руки. - О-ой, - издала так, что у меня
заныло сердце. - Ой-ё-ёй... Все, все испортила. Какая дура! Я
все испортила…
Закрыла лицо и зарыдала.
Что делать? Встать, извлечь и дать? Рискнувши стать откушенным?
Извлек я согнутую сигарету. Сломал спичку и вынул сигарету изо рта.
- Не надо... – Мне вдруг обожгло глаза. - Ну, я тебя прошу?
Наташа?
Обещая прекратить, она кивала. Слезы текли сквозь пальцы и по кистям
рук, и ниже, и, отрываясь, соскальзывали по ляжкам в
сплывшуюся их расселину. Колени свезла в попытке, чтобы не забыл.
Я взял бутылку, плеснул на эти ссадины.
- С-сс! Что ты делаешь?
- Дезинфицирую, - сказал я, чувствуя себя законченным садистом.
- Армянским-то? – Она утерлась. - Лучше давай допьем.
Допив, душа потребовала разбить со звоном на весь мир. Я взял за
горлышко и замахнулся. «Зачем?» - «Для полноты картины лунной
ночи», - имея в виду, что не хватает мне чеховского того
осколка, в котором луна блестит. Но она кротко сказала, не
бросай: «Оставь старушке» - и я приставил 12 копеек к чугунной
лапе. Она мне казалась взрослой женщиной, но на самом деле мы
были ровесники той летней ночью в Минске – столице одной из
западных республик нашего Союза. Мы еще способны были думать
о бабках, собирающих наутро стеклотару, не говоря о том,
что были набиты комплексами, которые казались окончательными и
неразложимыми настолько, что мы принимали их за само свое
существо, за, так сказать, натуру, поскольку не ведали, что
станет с нами в перспективе жизни, а сейчас вот я не понимаю,
что именно определяло меня тогда? Почему разбил я любящее
сердце? Зачем крутил динаму? Кто был тот я -который мог тогда
поступить только так, как поступил, и не иначе? Который,
еще не вырвавшись, даже не толкнувшись еще вовне, открыл
список долгов, преследующих в жизни, наступившей за периодом
изгнания?
Глядя в ту ночь, она произнесла:
- Значит, ушел наш поезд... - С таким ничтожным оттенком
вопросительности, которым можно было пренебречь, и я только затянулся
сигаретой, имитируя отчасти как бы вздох сочувствия.
- А я его найду!
Подхватив сумку, порывисто поднялась, направилась к краю, села на
перрон и спрыгнула.
Первым чувством было раздражение: тоже мне... Анна Каренина! Меня
занесло, когда вскочил, но ноги удержали. Пьян был все же не
настолько, чтобы рухнуть на рельсы.
Она далеко уже ушла, и уходила дальше – темной тенью. Теряя
очертания и размываясь. Я шел вдоль края и наведенной белым полосы,
взывая гнусным от фальши голосом. Шарообразная тень
ускользала на удивление стремительно, но потом, когда озарило
семафором, я увидел, что - туфли в одной руке, сумка в другой -
уходит Наташа не по шпалам этой узкой одноколейки, а бежит,
летит по рельсе – так, что должна при этом ни о чем не думать.
Без оглядки и страха оступиться.
Куда?
Будем считать, что к сыну.
Я вернулся на скамью. Путь, которым она бежала, знал я до конца.
Однажды в нежном возрасте описал его с красивой и нарядной
мамой, которая, по-мoeмy, в то воскресенье даже натянула
батистовые перчатки. Шляпка, вуаль. Покрытая «мушками». Вагоны
детской железной дороги, тогда имени Иосифа Виссарионыча, были
открытыми, такие платформочки с проемами входов в купе, где
скамейки, слишком низкие для мамы, были обращены лицом друг к
другу, так что ей пришлось увести колени в сторону, и,
напрягая мускул, так держать их всю дорогу, которая, как
настоящая, постукивала под нами стыками – и был гудок, поднимался
веселый семафорчик, и завивался дым из трубы. Пронизав
золотой от солнца Серебряный бор, дорога подкатывала обратно к
станции, на которой сейчас сижу только я, роняя под ноги
очередной окурок и морщась от болевых усилий по затаптыванию огня,
ибо тестикулы - как тем штрафным отбиты.
Мама давно должна вернуться.
Ее все нет.
Я жду.
*
Совершенно затекшего в позе эмбриона - ладони расплющены тисками
колен - с первыми лучами солнца меня будит божий одуванчик - в
галошах на босу ногу, в пыльнике, подпоясанном посылочной
веревкой, и с распертой уже кошелкой:
- Бутылочку можно, сынок?
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы