Комментарий | 0

Свободный диалог. О слове и о поэте

 

 

 

– «Читал ли ты? есть книга…» – словами из комедии Грибоедова «Горе от ума» Аполлон Григорьев начинает второе письмо к Достоевскому. В нём Григорьев рассуждает о книге Виктора Гюго о Шекспире. Подобным образом и мы начинаем обмен мыслями при встрече: «Читал ли…» и называем что-то из прочитанного.

– Письма этого читать пока не довелось. А Григорьев речь ведёт в нём, конечно, о коллективе авторов, писавших под именем Шекспира?

– Если бы! Темы, интересовавшие Гюго, не отвечали запросам широко образованной публики, которая, услышав имя Шекспир, назвала бы с десяток подлинных авторов «Трагедии о Гамлете, принце Датском». Но, сколько в авторы ни предложи имён, Гамлет от этого не станет менее загадочным персонажем, о котором мечтает каждый актёр. И даже актриса.

– Актриса?

– Конечно. Ещё Мейерхольд назначал на роль Гамлета Зинаиду Райх, свою жену. Правда при этом он вымарал из пьесы монолог Гамлета.

– Важнейшую, если не сказать ключевую часть трагедии?..

– Именно. Мейерхольд… видимо, он поступал согласно методу биомеханики, который он внедрял на сцене, позаимствовав его у Форда, – режиссёр вдохновился движениями рабочих на конвейере автомобильного завода.

– Действие. Да, да. Оно, конечно, обязательно для всякой пьесы. Но, действие как самоцель? Животворящая пауза порой наилучшим образом подчеркнёт, усилит это самое действие.

– То-то и оно. Действие в пьесе выражается, положим, не только движением персонажей на сцене. Оно также передаётся светом, звуком, музыкой. Не говоря о речи, о тех же монологах. Нельзя не согласиться, что в душе и в мыслях Гамлета что-то изменилось во время произнесения того самого «тормозного», по Мейерхольду, монолога. Слово – поэтическое слово – выражает, помимо смены ситуаций, смещения внутренние, когда у героев меняются чувства, мысли, появляются мечты. В конечном счёте, всё зависит от того, насколько убедительно выглядит результат. Да что говорить о театре, когда в кино, а тут само название жанра говорит о приоритете движения, появляются авторы, сознательно «тормозящие» действие. Андрей Тарковский – яркий тому пример. Он поступал так сознательно ради выразительности.

– Рискованная выразительность, на грани скуки.

– Возможно, риск. Но он оправдан поэзией. Ради поэзии остановленного прекрасного мгновения режиссёр шёл на риск. Внешним он жертвовал ради внутреннего. Хотя понятны претензии к методу Тарковского, к его попыткам отображать мысли, чувства и состояния, вообще, психологию за счёт «торможения» действия. Как ни крути – кино самое массовое из искусств, по своей сути призванное прежде всего развлекать, и вдруг используется по прихоти режиссёра для постановки, – я не говорю для решения, – вечных, гамлетовских вопросов!

– Зачем с помощью кинетического жанра создавать статическое по сути произведение? Мир ускоряется… Не так ли неправ был Мейерхольд, убирая монолог Гамлета? Слушайте, публика пришла насладиться зрелищем, а не для того, чтобы её грузили этими – «быть или не быть»…

– Всё решает мягкий знак.

– То есть?

Быт и быть. Одни считают, что быт заслоняет бытие, другие полагают, что быт его отражает. А может, даже порождает. Что считать хлебом насущным – хлеб как таковой или нечто большее под ним?

– Подразумевается разное. Мы, кажется, ступаем на зыбкую почву философии: Гамлет, Тарковский… Осторожней! Формально, это конечно, искусство, о нём разговор. Однако, когда оно захватывает не только чувства, но не в меньшей степени наши мысли, а они… Нет, вероятно, ничего более «кругообразного», чем мысли. Так бывает закрутит! Согласен, они также – движение, но какое-то замкнутое: из точки «быть» в точку «не быть» и – опять-таки это «или» – обратно.

– Что ж вы хотите? Уже ранние философы обнаружили, что не могут ответить на основной, положим, вопрос о начале, о первоначале.

– Так апостол ответил: Вначале было Слово.

– Да. Как ни читай «В начале» или «Вначале» – Слово, действительно, было при этом. Но оно не было Началом, которое Безначально. Иоанн назвал Словом творческое начало в движении Божием, но что само по себе Начало, то есть, что такое Бог?.. Или я говорю что-то не то?

– Вот, вот. Круг замкнулся – философский, составленный из мыслей, облачённых в наши несовершенные слова. А ведь есть и другой круг, похоже, не замкнутый.

– Что же это за круг?

– Поэзия. Кстати, первое письмо Аполлона Григорьева Достоевскому открывает эпиграф из того же «Горя от ума»: «О чём бишь речь? Обо всём!» Так и у нас, стоило обмолвиться о поэзии, как незаметно коснулись и театра, и кино, философии и частью богословия.

– Вы говорите: несовершенные слова. А разве поэзия состоит не из слов? Из тех же неказистых слов, в которые мы облачаем наши скромные мысли.

– В том-то и дело, что она состоит из слов, но из преображённых. Сами по себе слова не более, чем пустые оболочки. Без интонации, без ритма речь есть просто шум, набор звуков. О чём этот шум? Гёте не зря говорил, что, если бы люди отдавали себе отчёт, насколько они мало понимают друг друга, они бы меньше говорили. Поэт же не просто говорит, он поднимает волну, и она подхватывает отзывчивые души и переносит их в мир поэзии. Подхватывает и возносит туда, откуда сквозь быт просматривается бытие, то есть, слово наполняется образом, дотоле неведомым.

– О слове так много уже сказано, а поэзия до сих пор не в чести у публики.

– Как же! А Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин…

– Что вы говорите! Да, если бы не приключенческие, простите, трагические судьбы этих поэтов, кто бы стал интересоваться их жизнью в первую очередь, и уж затем, вдобавок – стихами, причём лишь хрестоматийной их частью. Получается, Маяковский заблуждался, заявляя: «Я поэт и тем интересен!» Разумеется, интересен он не тем, а совсем иным. На него пристальней всего смотрят как раз не в час, когда он приносил священную жертву Аполлону. Пуская слюни, наблюдают его припавшим к порогу Лили Брик, куда загонял его Приап. Есенин совсем другое дело. Он понимал, что нужно публике: «Если б не был я поэтом, стал, наверно, мошенник и вор». Милое дело! «Москва кабацкая», «Барышня и хулиган». Там и упомянутая вами в роли Гамлета Зинаида Райх, и запутанные отношения поэта с последующими его жёнами, а в конце – красный (уж не большевицкий ли?) шарф Асейдоры Дункан, намотанный на колесо автомобиля. А ещё публика воспринимает поэзию в виде рифмы: поэт – пистолет. Жизнь Пушкина, Лермонтова, Маяковского и dazu, как говорят немцы, Есенина была прервана пистолетным выстрелом.

– К сожалению, вы правы. Публике поэт интересен именно в тот миг, когда «меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он». Видимо, неспроста эта двойственность поэтов – «аполлоническое дионисийство», подлинное или мнимое, не так важно – присуще им. «Познай себя» – была такая надпись на храме в Дельфах. Может быть, как раз поэты и пытались преуспеть в исполнении этого завета?

– В каждую эпоху вопрос познания себя решается по-разному. Не исключая того, как его рассмотрел Раскольников: «Тварь я дрожащая или право имею?»

– В любом случае, «Познать себя», значит, безжалостно рассечь себя, разделиться в себе, увидеть себя со стороны и оценить. Только сторон-то вон сколько: сто-рон! Тут начинается тема о знании. Им озабочен человек, и им тяготится.

– Во многом знании, многая печаль. И, если знание разделяет меня в самом себе, то плохи мои дела: дом, разделившийся в самом себе не устоит. Так, кажется, в Писании?

– С того времени, как Адам отведал плода с древа познания, началось бесконечное томление разделённого в себе человека: «сотворён по образу Божию» и вот те раз – наг, немощен, смертен… Правда, тогда же (как только явилось осознание собственной двойственности) и родилась поэзия.

– Вы считаете? Поэзия, получается, равна знанию?

– Знанию, или, мягче, познанию. Смягчим, чтобы не назвать поэтов всезнающими, ибо ничего знать невозможно, назовём познающими. Или теми, кто помогает познавать, опять-таки, себя, в первую очередь, потом мир. Опасное состояние – поэт. Мировой звук, таинственный гул слышит поэт. Что на самом деле слышится ему? Действительно ли звуки мира или их отзвуки в его сердце? Поэт способен создавать настроение – особый строй души, созвучный состоянию природы, событию, мечте и молитве. Там, где философу требуется тысячи и тысячи слов, поэт созвучием десятка их добьётся удивительного и убедительного впечатления, найдя всего лишь – образ – отзвук описываемого философом явления. Не случайно первые мыслители прибегали к поэтическому языку, оформляя умозаключения в напевный говор, по сути, в стихи. Сами древние мудрецы говорили, что философское рассуждение хоть и способно в достаточной степени открыть вещи божественные и человеческие, но совсем не имеет собственных выразительных средств для описания божественного величия. Иное дело метры, мелодии и ритмы, они-то лучше всего достигают истины созерцания божественных вещей.

– А колдуны? Как они заговаривали словом хворь, тёмным бормотанием гасили боль, ворожбою исцеляли заблудших мужей и жён…

– Вот именно. Поэзия присутствует везде, ею пропитан мир. Молитва – яркое выражение поэзии. «Отче Наш», если отнестись к этой основной христианской молитве, как тексту – просьбе к Богу, то она предстанет крайне обыденным «запросом благополучия», особенно, если её перевести с церковно-славянского на современный русский язык. Точно запрос избирателей депутату. Иное звучание она имеет в поэтическом обличье церковно-славянского языка, в нём молитва обретает сокровенный смысл.

– Однако этот язык архаичен, тёмен для понимания современного человека.

– Про понимание, вернее про его отсутствие я уже говорил, помянув Гёте. Понимает ли дитя, в младенческую пору, о чём ему поёт мать? Нет, конечно. Его чарует звук материнского голоса, он чувствует повторы, ждёт их, они вселяют в него уверенность в бесконечной своей защите. И это обстоятельство нисколько не противоречит высказыванию Гёте о постоянном недопонимании людьми друг друга. Он ведь говорил не о поэтической речи, а как раз о обыденной.

– Поэтический язык особенный. Не вполне понятная фраза, даже из-за непривычного порядка слов, побуждает мысль, будит фантазию. Она даёт направление: поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. И тот, кто внемлет этому неясному посылу, прикладывает массу усилий, чтобы следовать ему: идёт – куда-то, и находит – что-то. Архетип героя: в юности покинуть дом, отправиться в неведомое, совершить ряд подвигов и вернуться обогащённым приобретённым опытом. Так герой познаёт – находит – себя, обнаруживает свои скрытые таланты.

– Это своеобразный ответ на ваши же слова зачем переводить сакральный язык на обыденный. Да тот же философ не всегда и не для всех пишет понятно. По этому поводу отец сюрреализма Андре Бретон в свойственной ему манере высказался: «Философ, пишущий непонятно, для меня подлец!» А истинный поэт, вместо того, чтобы изматывающим многословием придавать себе некий вид мудрости, старается ничем не обнаружить своего суждения – о герое, его поступках… Это говорит о том, что он настоящий мастер. Он рисует так, что его фигуры не требуют над собой надписей – кто есть кто. Достаточно герою произнести фразу по самому незначительному случаю и очерчен его нрав и особый характер.

– На эту тему были высказывания у Аристотеля в «Поэтике». А так как вплоть до эпохи Просвещения пишущие не утруждались ссылками на источники, из которых они черпали мысли и мотивы для своих высказываний, то предположим, что Аристотель почерпнул у кого-то из предшественников положения о минимуме авторской описательности персонажей при максимуме характеристики через их действия.

– Многие законы, касающиеся искусства, писанные и неписанные, появились в седую древность. Однако и нарушать их начали тогда же. Тут другая беда бедовая. Художников (поэтов, музыкантов и актёров) довольно много достойных. А зрителей, читателей и слушателей, способных внимать и понимать их совершенство, меньше, чем хотелось бы. Вы уже говорили, чем для многих интересен поэт: с кем спал, с кем и сколько пил и как чудил…

– А вот Вячеслав Овсянников, – я читал на сайте «Топос», – говоря о поэте, рисует его существом сверхчувствующим мировое дыхание, вселенские вибрации, то, что недоступно простым людям, о чём они и помыслить не могут. А поэт, сверх невообразимого слуха имеет ещё и нечеловечески выразительный голос – может облекать мировые отзвуки в членораздельные звуки, в мелодичную речь. А все остальные… Что говорить, им неведомы звуки божественных струн, которых касается чуткая рука поэта. Потому что, – пишет Овсянников, – мир во грехе, человек в затяжном грехопадении и не способен внимать безгрешному поэту.

– Я читал его эссе «Пробудившийся орёл». Вячеслав Овсянников, представляя поэта, вторит Пушкину – «Мы рождены для вдохновенья / Для звуков сладких и молитв…»

Вот, что пишет Овсянников, – кое-что я скопировал себе в «заметки» на телефон:

«Голос Творца звучит во всей природе, но только для тех, кому дано слышать. Волна, плеснувшая в берег дальний, звук ночной в лесу глухом. Поэт отзывается на все, он – эхо. На поэта никто отозваться не может. Такая природная способность, природа эха, она же природа поэта – тайна мира. Поэт – это тот, кто откликается, он весь – отклик. Его суть и назначение – отклик. «Тебе ж нет отзыва». Миру нечем откликнуться на эту мистическую суть поэта, у него нет такой силы и такого органа. Вся сила отклика предоставлена поэту».

Для публики, которую «не оживляет лиры глас», не находим нечего кроме – «Подите прочь, какое дело поэту мирному до вас…» – аналогичной мысли, читаемой сквозь размеренные торжественной строгостью строки Овсянникова. Я бы даже сказал, что у него не эссе, а род стихотворения в прозе с примесью чего-то гимнографического, такой гимн Поэту.

– Он, действительно, написал гимн Поэту, сотворив как бы свою оркестровку пушкинского стихотворения «Поэт и толпа».

– Я так не считаю, про оркестровку. На мой взгляд, его эссе больше напоминает знаменный распев. С повторами, поднимающими с новой силой всякий раз мотив поэтического отклика миру.

– Здесь также хочется повторить – о безгрешности поэта: вы уже сказали, что публика соблазняется именно греховными проявлениями творческого человека.

– Определённо, соблазн: достаточно-де пить, гулять, попирать всяческие устои и вот ты уже Байрон, а то и Вийон, накропай только что-нибудь и как-нибудь. А уж люди, лёгкие на подъём, найдут как «сделать биографию нашему рыжему».

– Если говорить о сделанной биографии, то «нашему рыжему» видение поэта по Вячеславу Овсянникову и Пушкину вряд ли подойдёт. Вообще «рыжему» надо быть клоуном либо гражданином – «поэтом можешь ты не быть, а гражданином быть обязан».

– Не знаю, вдохновил ли Некрасова на эти слова Эсхил автоэпитафией. Он упомянул в ней о себе как об участнике битвы Марафонской и ни словом не обмолвился о своих поэтических творениях. Я нашёл в «Яндексе»:

 
Евфорионова сына Эсхила Афинского кости
Кроет собою земля Гелы богатой зерном;
Мужество помнят его Марафонская роща и племя
Длинноволосых мидян, в битве узнавших его.

 

– Похвальная скромность, и какое почтение к гражданскому чувству. В этой автоэпитафии – выражение гражданского значения человека, с ним несовместимо какая-либо автономная ценность его интеллектуальной или художественной (ремесленной) деятельности. Удивительно, как изменилось понимание этого чувства не без участия того же Некрасова. Помните, у него гражданин взывал к поэту: «Проснись: громи пороки смело…», и – «Иди и гибни безупречно. / Умрёшь не даром: дело прочно, / Когда под ним струится кровь…» Во всяком случае, точно не древнегреческие истоки, а не иначе строй некрасовской лиры породил дерзкое утверждение Евтушенко: «Поэт в России больше, чем поэт».

– Почему одни стихи удивляют, рождают в нас образы яркие, тонкие, живые, одним словом, а другие оставляют нас равнодушными, создают впечатление, что мы встречали такое не раз в «дежурном» исполнении, в комбинации неких штампов?

– Учёные умы так это объясняют. В литературе есть термин – «иконический знак», то есть обыденный, всем понятный образ, не нуждающийся в толковании, но не переходящий в художественный. «Косая сажень в плечах» – и всем понятно – рослый сильный человек; также мы понимаем, что видится за словами «рубаха-парень», «железная воля». Сюда же естественно поместить и образ поэта, который больше, чем поэт. Нередко авторы, если не буквально, то по существу используют «иконические знаки» в стихах, потакая невзыскательному вкусу. Слова в таком случае остаются просто словами, пустой оболочкой, хотя нередко их применение – путь более короткий к так называемой популярности. Что поделать. В начале девятнадцатого века философ, скрывшись за псевдонимом Бонавентура, посетовал: «Разве нет поэтов со званием, но без всякого призвания…» Поиск подлинно художественного языка ведёт, как ни печально, к ограничению круга ценителей. Хотя этот вывод спорный, примеров, заставляющих в нём усомниться немало. И всё же, «святая простота» слов, поданных в их чисто функциональном, непосредственном значении, быстрее находит отклик у множества людей, не готовых к восприятию «преобразованного» слова, не склонных настроиться на необычную для себя интонационную, ритмическую ли волну, которую «поднимает» автор. Порыв к невыразимому преображает и самого художника, вырывает его из пут «иконических знаков», приводит в область новых образов.

– Хотелось бы заметить о святой простоте. Не сильно ли мы преувеличиваем величину той пропасти между поэтом и публикой, которую обозначили в нашем разговоре? Так ли простонародное ухо глухо к поэзии? Народная мудрость знает великую силу слова. Отсюда мудрое выражение: «Слово – серебро, молчание – золото».

Бо Цзюйи (772 – 846), китайский поэт эпохи Тан с долей юмора посмотрел на неразрешимую проблему переплавки словесного серебра в золото мудрости на примере сопоставления одного афоризма Лао-Цзы и корпуса творческого наследия этого философа.

 
«Кто говорит – ничего не знает,
знающий – тот молчит».

 

Эти слова, известные людям,

Лао принадлежат.

 

Но если так, и почтенный Лао
именно тот, кто знал, –
 
Как получилось, что он оставил
книгу в пять тысяч слов?
 
Перевод Льва Эйдлина

 

И как тогда быть людям пишущим – поэтам, прозаикам, философам и богословам? Как «без слов» обойтись им, уверенным, что мысль рождается на кончике языка – стоит лишь открыть рот…

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка