Комментарий | 0

Уроборос (23)

 

Записки от дачной скуки, приключившейся однажды в июне

 

 

 

 

День двадцать девятый

 

Целых два дня провел с М., батюшкой одного из наших храмов. Когда-то он был политехником, тонким и улыбчивым человеком, даже чуть застенчивым, хотя и игравшим в студенческом театре. Потом одно время стал ездить ко мне в деревню с вопросами, будто я ему и сократ и платон (в чем он не был одинок в те годы всеобщей растерянности). И вот он уже давно важная птица, огрузнел, растолстел, самодостаточен сполна. И с чем он приехал на этот раз? Ну конечно с кипой стихов и даже с переводами из какого-то француза. Он пишет и переводит неостановимо уже много лет, проверяя таким образом моё смирение. К его чести можно сказать то, что стихи его абсолютно мне не понятны, чего я не скрываю; в них нет ни малейшего для меня смысла: изощренное, кажущееся даже нарочитым косноязычие, но и без наклона в музыкальность, в итоге  его элегии неприятно тебя скребут; ничего похожего на массаж. Если это и художественность, то инаковая. Вот тебе и простак. Хотя не исключаю, что здесь слоистость православного герметизма. Сколько батюшек сегодня пишут абсолютно невразумительные стихи, впрочем, нередко загроможденные всезнайским самолюбованием под видом мистических наитий. Словесность становится непроходимой тайгой. Или штангой, под которую ты пролазишь как муравей, делая вид, что толкнул её. Впрочем, я не завожу с батюшкой разговора на сакраментальную тему: а зачем это ему; чую, что это ему почти физиологически нужно. Да, ментально-физиологически. Тупик ли здесь, если сам Флоренский трепетно ценил одно время смутные прозо-поэзы Белого. Нам нужна точка, с которой вдруг понимается тщетность.

Да, это лишь деталь, придавленность свою мало кто замечает, легче заметить, что слова забавляются человеком, играют его психикой, словесная чара (батюшка работает на противочаре!) становится самостоятельным существом. (Семен Франк изумлялся, каким образом утонченность и благородство русской дореволюционной интеллигенции могло внезапно взбрякнуть в революционизм, в жадную жажду крови и разрушений. И в самом деле, как могло случиться, скажу уже от себя, что "тонкий интеллигент" Борис Пастернак стал восславлять бесчестного лейтенанта Шмидта, нарушившего присягу, преклоняться перед абсолютным циником и пустословом Лениным, бандитом Сталиным и словесным каскадёром Маяковским, обаятельным шутом с нарисованным кровавым топором в руках?) Филология стала отдельным эгрегором со своей волей, эгрегором, питающимся человеческой кровью.

Да, страсть к словам не невинна. Да, вышли к разнузданности филологии, но что побудило к этому прорыву в словесный вертеп? Почему очарование молчания исчезло? Ведь поэт-от-бога очень тихо пробирается к своим корням, он движется по утайным тропинкам, по садам и огородам, а не по базарным площадям и форумам, не по публичности эксгибиционизма.

         Случай Пастернака многое объясняет.  Что его так неслыханно расковало? "Охранную грамоту" 1930 года он завершает неотправленным письмом к божеству Рильке. Здесь, как и в реальном (1926 года) письме к поэту, Пастернак почти экстатически объясняет мистическое воздействие на себя Ленинского переворота, называя его революцией, и это слово всю жизнь звучало для Пастернака как некий пропуск в страну поэзии. Внимательно перечитываю этот пассаж из "Послесловья": «Едва ли сумел я как следует рассказать Вам о тех вечно первых днях всех революций, когда Демулены вскакивают на стол и зажигают прохожих тостом за воздух. Я был им свидетель. Действительность, как побочная дочь, выбежала полуодетой из затвора и законной истории противопоставила всю себя, с головы до ног незаконную и бесприданную. Я видел лето на земле, как бы не узнававшее себя, естественное и доисторическое, как в откровенье. Я оставил о нем книгу. В ней я выразил все, что можно узнать о революции небывалого и неуловимого». Здесь безупречно высказана суть. Революция обнажила само основание человека, выбив из-под него исторические котурны и какие-либо социальные правила. Машинерия порядка, в которой сонно и призрачно катилась жизнь Бориса Леонидовича, сконструированная для него кем-то анонимным и неуловимым, где все пазы на волю и на воздух были заткнуты книгами важных профессоров, внезапно рухнула, и обнажилась реальность хаоса и безграничного воздуха, грязи и почвы. Это было подобно сатори (монах нес ведро с водой, дно вылетело, вода пролилась: монах пробудился) и всякому иному пробуждению сознания, прежде запертого матрицами. Восторг детонировал почти такой, какой я испытал в раннем детстве, когда однажды проснулся и увидел плавающую по квартире мебель: ночью началось большое наводнение. Природный катаклизм обнажил изначальные основы человеческой экзистенции. Так, возможно, родился в Пастернаке поэт. В сущности, за эти пропитанные кровью и гибельностью основы человеческой свободы Пастернак и держался в своей душе, как за трагический пропуск в новую свою профессию. Думаю, такое возможно. (А что кроме гипотез есть у нас? Не "факты" же).

         Он пережил "остановку мира": остановку инерционности, когда у кого-то вдруг происходит вúдение действительности такой, какова она вне правил слишком человеческого "порядка". Выбежавшая на улицу полуодетая девочка-бесприданница, ей всё любопытно, она готова отдаться каждому. На этом профанном модусе "пробуждения" произросла советская поэзия, называющая себя позднее русской. Но разве она не сбежала из дома? К Демуленам. Да, когда дыхание становится профанным, когда ты родился не поэтом, нужны опрокинутые столы и тосты за воздух. Но почему нужно убивать десятки миллионов людей, чтобы только доказать себе, что акт дыхания есть чистое блаженство?

 

Внутренне питаясь "революционным очищением", Пастернак, с одной стороны, держал в уме и в душе образ "остановки мира", вдруг давшей ему полную ясность своего биологического Присутствия (единственное реальное содержание его романа о Живаго), а с другой стороны, это вновь и вновь отчуждало его от того феномена "русского человека", который был эталонным существом для Рильке, существом, своей сутью родственным феномену истинного художника. «Примите во внимание еще и то, – писал он одному из своих друзей с Капри, – что я и художника в качестве человека послушания, в качестве человека претерпевающего, настроенного на медленное саморазвитие, тоже никогда и ни при каких обстоятельствах не могу себе вообразить среди участников какого-либо <политического> переворота...»

 

Когда-то рабы не имели права речи, и это было мудро. Свобода слова стала водородной бомбой глобального значения. С этого момента "всё смешалось в доме Облонских". Уже никакая речь, никакой её сегмент не имел священного значения. Всякая священность исчезла из мира людей.

Следующий глобальный шаг по пути уничтожения сакрального человеческого гумуса – принцип Вавилона: разрешение, а потом и прославление смешения рас, наций и этносов на одном общественном поле, в пределах единого ландшафта. Все ландшафты утратили свою намоленность и свою потаенную гармонию. Понятия дома и родины опустели, став фиктивными. Боги ушли. Боги целомудренны, малейшая прядка цинизма с нашей стороны делает богов невидимыми и неощутимыми. А вне почвы, в море словесности человек сходит с ума. С природного.

С момента всеобщего дозволения себе говорить о чем угодно (болтать) начинается блуд: говорение обо всем в третьем лице. Когда-то, когда человек обладал достоинством целомудренного существа, он обращался к человеку напрямую, глаза в глаза: ты. Равно и к Высшей Силе: ощущение Её означало прямой с Нею (трансцендентальный) разговор, молитву с глазу на глаз. Чувство реальности полностью соответствовало речевому действию. Но вот "рабы получили свободу слова" и стали обо всем говорить в третьем лице, и о Боге тоже: судить-рядить, рассуждать, обсуждать. Бог стал не "ты", а "он". Это и было убийством реальности. Цинизм вошел в сознание человека, оправдываемый логикой.

О том, кого любишь, о том, перед чем благоговеешь, язык не повернется сказать кому-то другому: он, она, оно. То было бы почти непереносимым отчуждением и уж точно предательством. Священное не обсуждаемо, ибо оно в эпицентре души.

Человеческое в человеке давно уже человеком не управляет. Человеком управляет словесное и словесно-концептуальное, до невероятия раздразнившее фантазийность всех форм жадности.

Неприятие Руси т. н. интеллигентами идет, я думаю, из того, что на Руси уважаем не ум, а что-то другое. Русский охотно признаёт себя глупцом. Потому что ум – в сердце, как сказал мне сегодня один русский автомеханик лет семидесяти (нет у него ни диплома, ни аттестата), неплохо понимающий чань,  о чем мы с ним и беседовали тихо в сквере два часа подряд. "Человек книги" (уровня Бродского) искренне считает ум универсальным критерием. "Бог с Америкой" – как ежедневно вещают американцы. У русского никогда язык не повернется сказать "Бог с Россией". Он просто-напросто инстинктивно чувствует, что внутренняя Русь, почти угасший атман матушки Руси – святость, основа которой в признании себя никем и ничем. Святой наименьшего о себе мнения. И тот, кто говорит "со мной Бог", не подозревает, что с ним велиар. Как только исконное стремление к лапотности в низовом народе исчезнет или испарится – Русь кончится, возникнет 51-й штат Америки, о чем и мечтает уже сто лет "элита", абсолютно не русская с первых дней захвата (вторжения) 17 года. Основы революционного пиитического говорения Маяковского и Пастернака – явно вненациональные. Как говорил на Капри в 1906 году Горькому бог Пастернака – Рильке, "революционер – антипод русскому человеку". Самой его сущности. Да и какой русский поедет учиться философии, извините меня, в Марбург к профессору Когену? Это называется из огня да в полымя: то Коген,  то Маяковский. Некое кружение в мороке, враждебном русскому корневищу. Была ли то проблема только крови?..

 

У Бродского (и у поэтов, типологически ему родственных) нет ощущения иллюзорности своего "я", с чего, собственно, и начинается истинный поэт.

 

Бродский верно определил себя и поэтов своей линии как наркотически зависящих от языка. Но хвастаться здесь, я полагаю, нечем. "Биография писателя – в покрое его языка". Разве это не ужасное самообвинение? Мне скажут: но ведь вместе с Бродским – девять десятых всей современной литературы... То-то и оно.

 

Язык – наименьшее сущее в человеке. Кровь более сильна. Языки можно менять и приобретать. Сменить кровь нельзя. (Хотя можно и преодолевать посредством духа). Но наисильнейшее сущее – дух. Язык – плоть, кровь – душа (точнее, чувственность души), дух – вне определений, ибо пневма, эфирное дыхание. То есть вполне допустимо сказать, что русский поэт вовсе не обязательно пишет по-русски. И наоборот. Точно так же можно предположить, что существует один-единственный истинный поэт, в ходе истории использующий "передачу вести" разными языками.

 

Пример воли (соблазна) крови – Цветаева с совсем небольшой долей немецкости в крови: "Я вовсе не русский поэт..." "Роковая ошибка – моё рождение в России..." "Я не могу этой вечной совести..., этой славянской немоты, славянской косности". Или еще резче: "Что мне дало славянство? – Право его презирать. (Раз – моё!)" Презирать славянство в себе. Немота? Но отрешенность и делает поэта тем отшельником, тем бесконечно одиноким, кому является Слово. Истинный поэт молчит. Немота – суть ли и признак ли Руси? Тут впору вспомнить Тютчева: "Не поймет и не заметит/ Гордый взор иноплеменный/ Что сквозит и тайно светит/В наготе твоей смиренной..." Ведь и у природы есть свой великий язык, хотя нам кажется, что она молчит. Мы утратили языки, которыми владели, будучи внутри Цельности. Мы ушли в сугубо человеческие языки, самовосхитившись.

 

Отвергнутые влюбленные (не просто влюбленные, но любящие) у Рильке "бросаются вослед исчезающему силуэту, но с первых же шагов обгоняют его и оказываются перед Богом". Отвергнутый обществом человек имеет шанс приблизиться к Богу. Отвергнутый языком и речью, отвергнутый филологией человек (еще лучше: отвергнувший) имеет шанс приблизиться к истине недеянья – к таинственной убогости безмолвия: к цельности и целостности.

Чем дальше от нас, тем более понимающим был человек. У Николая Кузанского: «Недостижимое достигается посредством его недостижения». В том числе: непостижимое достигается посредством его непостижения. Понимать собственную (самостную) глупость как принципиальную ограниченность, которая и есть верность указания по поводу всего сущностного. Не тронь! Через нетронутость ты постигнешь. Умолкни! Через не вынесение суждений ты начнешь предчувствовать.

Хомо бегущий в отличие от хомо, сидящего в позе лотоса. И вот в качестве непрерывно бегущего он занимается йогой, медитацией и "духовными практиками". Даже порой прикидывается индийцем.

В оставшийся кусок времени человек может вдруг резко изменить "точку сборки", осознав, что история человечества действительно закончилась. Не на словах, а реально. Что впереди – ничто, зеро. И тогда прекратится этот бег. Наступит (великая) Внутренняя Остановка. Всё вдруг увидится в другой проекции и в иных пропорциях. Возможно даже наступит тишина или даже остановится этот хаотический поток мыслей и ассоциаций. Прояснится внутреннее небо и засияет голубая бездонность. Кто знает, что явится внутреннему взору. Как говорил царю первый пророк чань: "Простор открыт. Ничего святого". В смысле: о царь, оставь заботы о своих заслугах, о построенных тобою храмах. Оставь мелкие заботы, они не о том пекутся, не в том они направлении. Бессмысленно изучать великое, пребывая (внутренне) в ничтожной системе координат.                                    

 
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка