Ederlezi
Н. П.
Я прячу глаза, где придётся –
в холодной апрельской воде,
в огромном небесном колодце,
в черёмухе и лебеде,
в безмолвии, если простыну,
в свинцовом бреду головы,
в безумии нашем простынном,
которого нету, увы.
Куда бы ни прятал, однако
бродяжка приходит ко мне –
в одежде из полного мрака,
рождённого в чёрном огне,
вся чем-то нездешним перната,
и я понимаю на раз –
такая поэту как брату
не выклюет спрятанных глаз.
-2-
Н. П.
Ласточка одна в огромном мире
и на целый свет она одна.
Знает птица, что в моей квартире
этим утром не отыщешь дна,
что хожу-брожу по ламинату,
как другие ходят по воде.
Ласточка ни в чём не виновата.
Утонула ласточка в беде,
словно в небе синем-синем-синем,
утонула в синей черноте,
намочила крылья в керосине –
в пустоте, короче, в немоте.
Вот такое, в общем, вышло сальдо,
вот такой итог – течёт слеза.
Больно, если плачет Эсмеральда-
ласточка, певунья, егоза.
-1-
За окном летит баклан –
белый и красивый.
Слушать музыку Балкан
нету больше силы.
Нет цыганской седины,
чертовщины – тоже.
Вены тонкие видны
под прозрачной кожей.
А кому-то – бес в ребро,
очи с поволокой,
голубое серебро,
чёрный-чёрный локон,
и пошла такая страсть,
что уже не нужно
лошадей ночами красть
под луной жемчужной.
И без этого вполне
кровь бурлит-клокочет.
Что там знают – на луне –
про земные ночи,
на луне, где я живу
и гляжу в оконце
на земную синеву,
золотое солнце,
на баклана и сирень –
голую, как веник,
в долгий-долгий лунный день –
вечный понедельник –
слыша, как поёт труба,
как страдает скрипка –
чья-то горькая судьба,
сладкая ошибка.
Я не в это дело вшит,
но иглой цыганской
кто-то сердце ворошит –
песенкой балканской.
Таллин, Эстония, Луна.
-2-
Не умею об этом по-сербски,
не сумею об этом по-русски,
но во мне – утомлённое сердце,
перегибы его, перегрузки.
Не найду подходящего вдоха,
и хожу, как цыганская лошадь
по сожжённой траве "очень плохо"
до сгоревшей травы "сварно лоше".
На простынке холодного марта
только снега и горечи пятна,
и ложится гадальная карта –
"Ты уже не вернёшься обратно."
Эту карту бросала цыганка,
говорила, сверкая глазами,
что умру, и умру спозаранку,
проглотив турмалин Алазани
под цыганскую музыку жара,
под славянскую музыку стужи.
Эти музыки – верная пара,
не бывает ни лучше, ни хуже.
Только муза – по крови славянка
и цыганка, касательно пенья,
мне шепнёт, что закончилась пьянка
и к финалу пришло нетерпенье.
Нетерпение жестов и звука,
торопившихся что-то "рецимо",
а судьба как прекрасная мука
как-то "поред" прошла, как-то мимо.
Ничего мне не надо,
всё на свете – не впрок.
То звонок – канонадой,
то порвётся шнурок,
то запнётся муз`ыка
о зиянье в груди.
Ничего, кроме крика, –
впереди, позади.
Что-то всё-таки было
в этом крике. Авось,
избежало распыла,
воплотилось, сбылось
вот таким звукорядом –
цианидным ля-ля.
За торговлишку ядом
не дают ни рубля.
Н. П.
Голова моя круж`ится.
Этим утром голова –
это омут, это птица
и цыганские слова.
Поросла она травою,
отмечая Юрьев день –
голубою-голубою,
голубой, как птичья тень.
Начинается ман`ия
и кончается вино,
совпадают пневмония
и балканское кино.
По реке плывут, не тонут
чёлны, звуки и цветы.
Голова моя, что омут,
глубина которой – ты.
Юрьев день и Юрьев вечер
и цыганские зрачки.
Мне такое видеть нечем
через чёрные очки.
Я смотрю на дело это
сквозь печальный голос твой,
уходя в глубины света
помутневшей головой.
-2-
Лорка, Лорка
Лорка, Лорка, какое мне дело,
что однажды меня обманули
на снегу, ослепительно белом,
две пчелы из цыганского улья.
Обещали от имени рока,
что всё будет светло и прекрасно,
обещали легко и жестоко
эти пчёлы в зелёном и красном.
Падал снег и звенело монисто,
и шуршали широкие юбки,
и касался рукой пианиста
ветер – дерева, шапки, голубки,
извлекая из этого сразу
все причины не верить ни слову,
ни опасному тёмному глазу,
ни его ремеслу колдовскому,
только – ветру, и тоже – не очень.
Он – южанин. А верить южанам –
всё равно, что довериться ночи,
доиграться до крови с ножами,
не усвоив намёка – не верьте
волшебству и небесной отчизне –
соучастникам музыки смерти,
сочинителям музыки жизни.
наливали, до самыя ночи
говорили и это и то
о свободе, любви и о прочем.
А вокруг бушевала зима,
просто вьюга, без всяких намёков.
Как нетрудно сойти нам с ума,
потому что совсем одиноко.
Потому что снега и снега
голубые и чёрные позже,
и свобода всегда дорога,
а любовь, как всегда, подороже.
Может, выход – сей дружеский круг,
круг, в котором, по-своему, правы,
обнимают за плечи подруг,
и касаются слова и славы.
Холодильник на кухне урчит,
батарея бурчит стариковски.
И, анапестом многоочит,
улетает куда-то Тарковский,
улетает от этих речей,
повторяющих звонкие строфы
так, как будто струится ручей,
украшая подножье Голгофы.
Он-то знает зачем и почём
и любовь и свобода. Короче,
не желает быть сладким ручьём
у подножья голгофского ночи.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы