Мне дано уменье умирать
Астры сохнут у крыльца.
Тень лицо за шторой прячет
и подобие венца.
Астры сохнут, сохнут, сохнут
сорок лет уже подряд.
Мир и кот однажды сдохнут.
А венец с лицом сгорят
и оставят горсткой пыли,
горсткой пепла голубой –
"Мы здесь были, были, были
мигом, вечностью, судьбой.""
21.07.1969 – 01.09.2020
"Так начинается сказка,
то есть обычная боль."
Ф. Т.
Сказка закончилась, кстати.
Веки едва разлепив,
видишь, что в белом халате
девушка... или мотив...
Мало ли что приблазнится.
Ты на неё погляди –
длинные стрелки-ресницы,
крестик на юной груди,
и отразилось во взоре
то, что всегда над тобой –
небо, как море и горе,
белой сирени прибой.
-2-
Это всё происходит отныне,
словно всё происходит не с нами –
пахнет вечером, морем, полынью,
и трава шелестит под ногами.
Так выходит, что жизненный опыт
ни к чему молодым и не очень.
Только влаги и соли накопят,
выражаясь по-блоковски, очи.
Только степь голубая над крышей
будет алою, серою, чёрной,
став на долю мгновения ближе
и – на двадцать минут – золочёной.
-3-
Г. И.
Шёлковый, что косы Лорелеи,
ветер подымается опять.
Изо всех простых земных умений
мне дано уменье умирать.
Умирать почти что без вопросов.
Крикнешь "Кто там?" Слышится в ответ -
"Лорелея!" Свечку-папиросу
гасишь о чугунный парапет.
Мне страшно говорить тебе – Прощай!
О музыка, возьми на чай, ты пела,
пока весна летала, стрекоча,
и сыпала в окно сиренью белой.
Пока в окно стучалась Лемуан,
протягивая кремовую ветку,
и прятались блаженство и туман
в мазовую запретную таблетку.
Прощай, на чай возьми и без обид.
Когда ещё увидимся с тобою.
Мне горек твой последний цианид
и сладок шаг над бездной голубою.
Л.
Делать нечего. Всё принимаю, как есть.
Есть сирень – оправдание лета.
И предложена богом немалая честь –
закурить у окна сигарету,
а не то – самокрутку из буйной травы.
Закурю, усмехнусь, не заплачу,
что остались ещё ароматы айвы
и черешни – на медную сдачу.
-3-
Р. Г. и Вал. Н.
Ради прекрасного мира
и виноградного лета
голубя сизая лира
стонет в стихах у поэтов.
В розовом сумраке трое
делят судьбу и бутылку,
делят сгоревшую Трою –
этой судьбы предпосылку.
Сумерки пахнут портвейном,
кровью, пролитой Патроклом.
И в заведенье питейном
всё этой кровью промокло.
Сумрак сменяется мраком.
Но, хоть надрызгались все мы,
голубь летит на Итаку –
облачком сизым поэмы.
Туман, Тамань, выходит на дорогу, –
но чересчур кружится голова.
Да ну их – эпохальности, ей-богу,
когда над головою этот свет,
мигающий в питейном заведенье,
где мухи отделились от котлет,
повиснув как мерцающие звенья
в одной цепи со мною и с тобой,
и дразнится фагот, не поспевая
за слишком романтической трубой,
поёт девица, рыжая такая,
боками и вокалом трепеща,
но хлопаем, как будто всё отлично.
Туман, Тамань... и хочется прощать –
безжалостно, почти что безразлично.
Как парус одинокий при луне,
белеет плащ, вися на спинке стула.
......................................
И если вечность видится в окне,
она сюда нарочно завернула.
Имбирный и мускусный город?
Течёт дождевая Лета
апрелю в распахнутый ворот.
И пахнет она тем, чем может –
сырым и холодным ночлегом,
и тем, что уже не поможет –
любая попытка побега –
вернуться в прекрасные дали,
где радость в обнимку с бедою,
где мускусом пахнут печали,
а слёзы – морскою водою.
А может быть, на пепелище,
где серой лохматой вороной
торчит убежавший Поприщин,
блестя самопальной короной.
серости обычного денька.
Эта удручённость-обречённость,
типа наша русская пенька.
И погода – русская, седая,
холодно в рубахе на валу.
Что там дальше – берег Голодая,
папоротник, ёлочки, валун.
Белое утро. Ресниц не сомкнуть.
Скрылась в тумане высотка.
Стёрла её предрассветная ртуть?
Выжгла ли царская водка
этих почти бесконечных минут?
Всё обнимается сутью –
так и тебя в одночасье сожгут,
или же вытравят ртутью.
Стоит ли думать всерьёз о "потом"
в этом безумии белом,
воздух кромсая обугленным ртом,
словно крылом филомела.
Что ты плачешь? Хитово и ярко
разгорелся весенний рассвет.
Есть ещё кипяток и заварка.
Смысла нет? Что поделать, раз нет.
Может, как-нибудь сдюжим без смысла?
Он, наверное, и ни причём,
если жизни легло коромысло
на Евтерпы крутое плечо.
Обходись утешения без.
"Золотая пора листопада" –
не иное, чем "сумрачный лес".
Наслаждайся звериным и птичьим,
тем, что в сердце помимо тебя.
Не взглянула с небес Беатриче
(и никто не окликнет любя).
Но навстречу тебе из тумана
месяц, словно шпанец небольшой,
вышел, вынул "перо" из кармана,
в грудь ударил и дальше пошёл.
А почему б не поставить вопрос
возле глагола "живу"?
Дымка господних стоит папирос –
город сжигает листву.
Осень и осень. Тоска и тоска.
Небо – себя голубей –
чем-то немного прочней волоска,
чем-то привычки слабей.
Всё необычно и всё как всегда.
И, не срываясь на крик,
капает тихо из крана вода –
твой ледяной Валерик.
всё равно вернусь.
Пыль. Вороны. Пьяный нищий.
Репинская Русь.
Хоровод чертей лишайных
(Фёдор Сологуб).
И морщинка небольшая
у припухших губ.
Плат узорный. Омут вязкий.
Родина-жена.
Под кувшинками и ряской
не нащупать дна.
Пепел горек, ужас сладок.
Эх! Гони коней!
Это просто был припадок
возвращенья к ней.
Словно все и случайно, и зыбко...
Е.К.
Кровь свернулась, как маленький ёжик.
В магазине и душно и скверно.
Крови было на парочку ложек –
это очень немного, наверно.
И лежал, улыбаясь невинно,
дальше всех, то есть к Богу поближе,
человек, посреди магазина
неприлично отбросивший лыжи.
И в улыбке скопилось такое,
что глядели, смутясь, горожане.
Было столько в улыбке покоя,
сколько есть синевы в баклажане.
Ах, послушай, барачная школа,
я ведь тоже пытаюсь твоими
голосами рубцов и наколок
дать ужасному светлое имя.
Тень в зашторенном оконце,
тень, похожая на свет,
лепесток увядший солнца –
Эмили Элизабет.
Ветерок – не вена, венка,
проступает тёплый пот.
И таращит злые зенки
на людей бродячий кот.
Кот бродячий, мир незрячий.
Астры сохнут у крыльца.
Тень лицо за шторой прячет
и подобие венца.
Астры сохнут, сохнут, сохнут
сорок лет уже подряд.
Мир и кот однажды сдохнут.
А венец с лицом сгорят
и оставят горсткой пыли,
горсткой пепла голубой –
"Мы здесь были, были, были
мигом, вечностью, судьбой."
-2-
Она так долго умирала,
как до неё не умирали,
что чем-то типа минерала
уже душа и тело стали.
Дробилось солнце в гранях острых
и свет слепил?
Не в этом дело.
Среди людей – цветасто-пёстрых –
она, как соль земли, белела.
только привкус во рту.
Пахнет лес распродажей
мертвецов за версту.
Это Гоголь, ну то есть
эта жуткая стынь
не роман и не повесть,
а поэма, прикинь.
Жутко? страшно? Да брось ты!
Бродит между осин
ветер среднего роста,
сам себе господин.
А за ним по опушкам
и по всем сторонам
ходят вечер-Петрушка
и закат-Селифан.
И вот так – не иначе –
сочтены волоски.
Если мёртвый заплачет,
то и он – от тоски.
"и оба... в один день"
Она – сиреневая ветка,
и аромат её прохладен.
И вписана в грудную клетку,
как в клетку синюю тетради.
Да. И звезда горит на небе.
Да. Ветки. Ветки и ключицы.
И это всё на горьком хлебе
того, что всё равно случится.
В один ли день? Неделю? Месяц?
Не знаю. Но гляжу куда-то,
где над тобою тонкий месяц
в тревожных сумерках заката.
Как там решат? В беззвучном Где-то,
Где собираются по Трое
по-над сиреневой планетой,
бессильной, страшной, голубою.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы