Комментарий | 0

Зёрна

 
 
 
 
 
 
Про счастье
 
 
-1-
 
 
Шаман
 
За мгновение до разлуки,
прежде, чем ты растаешь, как дым,
я скажу – А ведь шли же нам брюки
расклешённые – молодым.
 
Старый велик их возненавидел,
вечно цепью ловя, и потом
как ругались мы, брат, в обиде
на ревнующий металлолом.
 
Был заморский товарец распорот,
потому что цыганом пошит.
Умер ты, а потом уже – город,
заповедный наш Берешит.
 
Помнишь – лето, огромная полночь,
за цигаркою лезет в карман
жёлтоглазый и древний ороч,
наплывает с вершины туман.
 
Из кассетника – в небо прямо –
джентльменский культурный крик –
Если будут бомбить нас, мама!
Очень бережно курит старик.
 
Жёлтый взгляд его видел много.
Знает старый шаман, что почём.
И фигура таёжного бога
наклоняется над плечом –
 
дым вдыхает и морщатся дырки
от ноздрей. Понимает сквозь дым –
что из двух молодых притырков
ты останешься молодым.
 
 
 
-2-
 
 
День нойдов
 
 
Вечер. Август. Золото и нега.
Может быть, саами-колдуны
выплавили счастье мне из снега,
камня и серебряной луны.
 
Выплавили, лета подождали,
и когда настал он – этот год,
утопили улицы в металле
колдуны и маленький народ.
 
Не вполне привычное ненастье,
а тепло и мёд. И, сам не свой,
выбежал олень, хмельной от счастья,
из земли пустынной и лесной.
 
Бархатными нежными губами
трогает он лужицы. Потом
говорит на незнакомом с нами,
говорит с троллейбусным гуртом.
 
И в меду вечерней сладкой лени
отвечают брату по любви
эти укрощённые олени
треском в электрической крови.
 
Заводские жуткие уродцы
отвечают бликами огня.
Колдунам древнейшего народца
всё подвластно на исходе дня.
 
 
 
-3-
 
 
В волшебно-светлый месяц май
 
 
                      Наташе
 
Кто был в том сезоне в главной роли
в постановке утренних побед?
Парень, оседлавший мотороллер?
Мальчик, опрокинувший мопед
 
на ходу? Дорога пахнет пылью.
Бухта отражает облака.
Парня через год втроём убили
те, с кем корешится он пока.
 
В двух шагах – тайга, клещи и клещи
веток, раздирающих лицо,
вечер там – чужой, огромный, вещий –
охраняет жёлтое яйцо
 
в небе орочанском и тряпичном –
всё в узорах небо над тайгой.
Боже мой, ведь я пишу о личном.
Я сейчас о личном, Боже мой!
 
О мальчишке с коркой на коленях
и с такой же дрянью на локтях.
Как сидел в черёмухе-сиренях,
кашлял, даже если невзатяг.
 
На коленях – красною икоркой –
аллергия, авитаминоз.
Майский день встаёт зелёной горкой,
повисает стайкою стрекоз.
 
Воздуха – не выдохнуть из глотки.
Небо не вмещается в зрачки.
А ещё – роса, печаль, подлодки,
лотосы лесные, морячки.
 
Встал и побежал. Бежишь доныне –
между сосен, сталинских домов,
гарнизонов, лавок, до пустыни –
медный небосвод, друзья, Иов.
 
 
 
 
 
Зёрна
 
 
                   Наташе
 
Гимнастёрка впитала полынный,
невозможный уже аромат.
Облака покатились лавиной
на заход, на аргунский закат.
 
Что-то было ведь? Правда ведь? Было?
Поросло всё травой навсегда?
Может, чаю? Попробуйте, Шилов.
Здесь другая для чаю вода.
 
Ломит зубы от этой водички.
Упадешь в неё – сразу на дно.
Но прикурим от сломанной спички,
и досмотрим вот это кино,
 
где никто не встаёт на коленки,
а небритые щёки влажны
у тебя и у ротмистра Лемке –
пацанов с бесконечной войны,
 
тех, кто плачет себе втихомолку,
а потом, вытирая соплю,
прямо в бой, как зерно в кофемолку,
прямо в мрак, повторяя – Люблю!
 
Кто потом возвратится к детишкам,
кто попробует землю на вкус,
кто не выпустит сак золотишка.
Кто был прав – разбирать не берусь.
 
Лучше выпью горячего чаю.
Выпью с Шиловым – это судьба.
Выпью крепкого, не замечая,
что в горах прекратилась пальба.
 
 
 
 
 
 
Любовь, что движет солнце и светила
 
 
Раннее детство я провёл в Витебске.
Там моя родина. В краю лесов, деревень.
В краю партизанской славы.
19. 03. 2020
 
 
Ещё рука немела от удара,
винтовочный ещё дымился ствол,
и с губ слетал клочок белёсый пара,
а он ещё не понял, что вошёл.
 
Что лес теперь другой, трава другая,
цветы не те, и он уже не там,
где птицы закричат опять, ругая
не птичий, не звериный шум и гам.
 
Не видел, как чужие, оба в сером,
остановились вдруг на zwei минут,
и тот, кто оказался офицером,
с улыбкою сказал себе – Sehr gut.
 
Но, ничего не видя и не слыша,
упавший навзничь и задравший нос
лежал в траве и был намного выше
дымка хороших крепких папирос.
 
Хотя был здесь. Ему не здесь светило.
Он обнял стариков. В его лицо
Любовь, что движет солнце и светила,
вливала свет, склонясь над мертвецом.
 
 
 
 
 
 
Посёлок Ильича, восхождение Зигги Стардаста
 
Заходило солнышко за лесом,
я глядел и таял, как свеча.
Видел я, как ты гуляешь с бесом,
ангельские крылья волоча.
 
У тебя такие были... эти...
очи, а не пошлые глаза.
Помнишь, мы промокшие, мы – дети,
прячемся под деревом, гроза.
 
Вспыхивают змеи над посёлком,
яблоками пахнет тишина,
и опять – обломком и осколком –
падает небесная стена.
 
Прижималась, робко обнимала,
теребила мокрое сукно,
ничего тогда не понимала,
но поцеловала всё равно.
 
А теперь стоишь у бочки с квасом,
теребишь спадающую прядь,
целый вечер с этим – старше классом –
будешь ты по улицам гулять.
 
И уйдёте вы, ломая ветки,
в наш Эдем – зелёный, голубой,
где, роняя пепел сигаретки,
он развяжет узел алый твой.
 
У него не первая удача –
усики, мопед, теперь вот – ты.
Я всю ночь, как маленький, проплачу –
слышишь, гений чистой красоты –
 
над твоею, отданною даром,
чистотой, позором при луне.
А потом куплю себе гитару –
ты ещё услышишь обо мне.
 
 
 
 
 
 
Волчье
 
Ни ухом, ни рылом, ни духом
я в новую жизнь не вошёл.
И верю лишь сукам и шлюхам,
и воронам гибнущих сёл.
 
Я верю лишь старой вокзальной,
смолящей последний бычок,
не знающей страсти анальной,
ложащейся спать на бочок
 
и ждущей печального волка
из леса российских широт –
он сказку жуёт втихомолку
над рижскою баночкой шпрот,
 
он знает великую тайну
заката над лесом своим,
крылатым гонцом чрезвычайным
он десять столетий храним.
 
И молится шлюха под вечер,
и волк охраняет её,
а Пушкин подует на свечи
и баюшки-баю споёт.
 
 
 
 
 
 
Рыбалка 1978 года
 
                                  Отцу
 
Туман. Прохлада. Плещется вода
в резиновые бортики. Так тихо,
что кажется – и горе не беда,
что долгое привычка, а не лихо,
 
всё смазала в пейзаж сплошной грязцы.
Качает лодку, поплавок качает.
И вечная дорога Лао-цзы
нам ничего уже не отвечает.
 
Сейчас мы в лодке. Берега пусты,
там только ветер и тоска под небом,
да тянут руки чахлые кусты –
не разобрать – за ядом или хлебом.
 
Как будто не двадцатый век вокруг.
Восьмой – во всём. И в монастырский дворик,
не выпуская Хроники из рук,
достопочтенный выбежал историк.
 
Валлийский воздух – снулость и покой –
в Хабаровском краю. Текуче, зыбко –
на что ни глянь. Всё выглядит рукой
мерцающею пойманною рыбкой.
 
 
 
 
 
Древняя песня о любови
 
 
                                   Наташе
 
На дальней станции сойду. Трава по пояс.
А дальше – старый дуб, гнездо на нём.
Валлийскою легендой успокоюсь,
сгорю прохлады ласковым огнём.
 
Пусть поезд прошумит в далёком веке.
Пусть, надо мной склонившись навсегда,
мне омывает глянцевые веки
холодная валлийская вода.
 
И в час ночной, когда от звездопада
светло в горах и рыбам в глубине,
пускай споёт валлийская баллада,
пусть прозвучит в ней слово обо мне.
 
 
 
 
 
В траве
 
 
Лежать бы в траве, не вставая,
глядеть на небесную ширь,
и слышать звоночки трамвая,
спешащего через пустырь.
 
И знать, я здесь был многократно,
ещё не родившись в году,
когда на экранчик квадратный
глядели, услышав звезду.
 
И пела, кусая травинку,
звезда о судьбе и любви,
и верили их поединку
прекрасные тетки мои.
 
Носили короткие платья,
курили чужое тайком,
и падали сходу в объятья,
и плакали сладко потом.
 
А я всё лежал, где травою
июнь щекотал мне ладонь,
и нежною летней порою,
всё глубже ныряя в огонь
 
какой-то неясной печали,
любил мне сказавшую – нет,
покуда меня не зачали,
пока не обрушился свет.
 
 
 
 
 
Русалка
 
Как болит спина и больно горлу,
как, в конце концов, саднит в паху.
Колоколен северные свёрла
утонули в облачном пуху.
 
Ходит и направо, и налево,
чтоб везде глазами просиять,
музыка – по виду королева,
а по сути – маленькая бл*дь.
 
Как живу я с ней – и сам не знаю.
Целый день валяю дурачка,
на неё почти не поднимаю
ни руки, ни старого смычка.
 
Лишь смотрю в туманное окошко,
потому что знаю, что она
на колени вспрыгнет гибкой кошкой,
поцелует в губы, как жена,
 
потому что ей меня не жалко,
вот и опускаюсь я на дно.
Потому, что музыка – русалка,
а русалке это всё равно –
 
где я лягу. Дно? И пусть. И ладно.
Потому что музыке видней.
Я смотрю в окно. И мне прохладно
от ганзейских мёртвых кораблей.
 
 
 
 
 
Русские сезоны
 
 
                  Наташе
 
Зимой зубами клацали,
весной – стеклом в стекло.
Шло время наше, Вацлава –
по небесам текло.
 
Посмотришь так на облако,
и видишь – голубой
летит в нём Вацлав около
архангела с трубой.
 
Напьёшься с мудозвонами,
а сопки так пестры,
там – русскими сезонами –
осенние костры.
 
Горят деревья красные
и жёлтые горят.
Приходят сны напрасные
и мучают ребят –
 
летит Жар-птица русская,
и в сердце – лёгкий жар,
и музыка в нём – узкая,
как лезвие ножа.
 
 
 
 
 
 
Баллада о прекрасной даме
 
         And I awoke and found me here,
        On the cold hill side.
                                          J. K.
 
 
Зачем брожу я по траве,
вполголоса пою,
и седина по голове
на голову мою?
 
Чем очарован я сейчас,
точней, уже года?
Я просто свет прекрасных глаз
запомнил навсегда.
 
То воду выпью из ручья,
то сполосну лицо.
Жила здесь девочка ничья –
железное кольцо.
 
Давным-давно, когда ваш друг
безусым был юнцом,
он встретил несколько подруг
и девочку с кольцом.
 
Я с ходу тормознул мопед,
и ей – одной из всех –
я бросил пачку сигарет
под полудетский смех.
 
И подошла она ко мне,
и обнялись мы с ней,
и провели в блаженном сне
мы десять тысяч дней.
 
И мы проснулись в том краю,
где с нею спать легли,
и я с тех пор не узнаю
ни неба, ни земли.
 
Иное всё. Не слышно птах.
Повсюду всё не то.
Лежит в траве прекрасный прах
в приталенном пальто.
 
И только тусклый блеск кольца
на той, которой нет,
мне не даёт забыть лица
прекрасный юный свет.
 
 
 
 
 
 
Я тебя люблю, Moi non plus
 
 
                                Наташе
 
Если плачу я, то я поддатый,
пью и обнимаю обезьянку.
Никогда не плачет дочь солдата,
ни в какую бурю, схватку, пьянку.
 
Слушаю и плачу. Песни эти.
Я тебя люблю. Я тоже, милый,
не люблю тебя. Обнявшись, дети,
зашагали в сторону могилы.
 
Налетели мухи, слухи, духи.
Закружились русскою пургою.
Я – такой же пьяный, лопоухий –
не могу быть с кем-нибудь другою.
 
Если сдам я кровь, в моей пробирке
будут граппа, водка, ром и слёзы.
Сел у подоконника и Биркин
слушаю, и не меняю позы.
 
На коленях – хрупкие ладошки.
У меня такие – вы поверьте.
Рядом только женщины и кошки,
музыка урчания и смерти.
 
Не заплачет Джейн – моя Наташа –
закрывая мне глаза на ложе,
потому что смерть – моя и наша –
двух влюблённых рядышком положит.
 
Музыка, дающая влюблённым
горечь, вместо счастья, ты судьба нам.
Вечер. Небо – море совиньона –
по колено гибнущим и пьяным.
 
 
 
 
 
Иван-чай
 
 
              А. Н. (Ч. К.)
 
Я не пил уникального,
я не пил при свечах,
потому что бокального
века голос зачах.
 
Ах, Паола, Паолушка
Виардо, не спiвай.
Над могилой, над колышком,
не буди иван-чай.
 
Иван-чай ароматами
растревожит во сне
тех, кто были солдатами
на последней войне.
 
И глазницами страшными
поглядят из могил,
не балованных брашнами,
кто амброзий не пил.
 
Без укора, без наглости,
только так поглядят,
что не выдержим жалости
деревенских ребят.
 
 
 
 
 
 
Гидроморфон
 
 
                           Наташе
 
Сиренью пахнет осенью во сне,
грозой, росою, утренней прохладой.
У доктора на стёклышках пенсне
дорога, небо, садик за оградой.
 
Там – в стёклышках – дорога и листва,
а скоро там же разгорятся вишни.
У них бесчеловечные права –
шуметь с утра и спорить со Всевышним.
 
Проснуться сложно. Доктор держит шприц.
Сейчас засеет кровь таджикским маком.
Не станет неба, облака и птиц
в потёках золотого полумрака.
 
С истрёпанной обложки бытия
посмотрит автор утомлённым взглядом.
Он умер за границею. И я
сейчас недалеко. Я где-то рядом.
 
Сиреневых смирительных рубах
увидеть стирку я хочу. Увижу?
Пахучую их пляску во дворах
под ливнем сумасшедшим чем приближу?
 
И чем займусь там, где занятий нет,
где доктор и сирень уже навеки,
где льётся вишен безмятежный свет
в открытые глаза и через веки.
 
 
 
 
 
Барон
 
                                        Р. Г.
 
Словно спутник на малых высотах,
он опять пролетел надо мной.
И глядели лягушки в болотах
на старинный камзол голубой.
 
С той поры, что он начал носиться
словно спутник, быстрее пурги,
обносились мундир и косица,
прохудились его сапоги.
 
Но летит он, преграды не зная.
Проржавело ядро. И парик,
на глаза то и дело сползая,
раздражает его. Но старик
 
не прервёт на секунду небесный
фатум свой. Обречён навсегда
старикашка на промельк чудесный,
как летящая с неба звезда.
 
Он летит. И, бледнея от страха,
я молюсь – Только не упади!
Светлый космос и музыка Баха
каждый раз у тебя впереди.
Последние публикации: 
Весь этот джаз (07/08/2020)
Аделфи (23/07/2020)
Ветер (01/07/2020)
Она (06/03/2020)
Красная цена (17/01/2020)
Эвридика (25/12/2019)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка
DNS