Комментарий | 1

Бесконечно светлым светом. Посмертная подборка поэзии Владислава Пенькова

 
 
 

21.07.1969 - 01.09.2020

 

 

 

 

Утром получила чёрную весть: «Добрый день! Сегодня утром не стало светлого человечка Влада.  Мама Влада».  Шок, потом слёзы. Надо писать ответ, а слов нет…

Для мамы – дай Бог ей сил жить со страшной потерей – он славный человечек, для всех нас – прекрасный поэт и человек. Славный, наполненный любовью к миру и людям, щедрый, благодарный, непосредственный, заботливый, нежный, сострадающий...

Результатом постоянного взаимодействия со стихами любого поэта становится то сущностное вещество, которое накапливается в душе читателя и обнаруживает собой доминанту их творца. Вся истина о поэте как человеке выходит наружу, практически приговор, который изменить нельзя. В поэзии Владислава это любовь. Любовь в самом широком, христианском понимании слова. Для тех, кто читал и чувствовал поэзию Владислава Пенькова, не покажется странным, если я скажу, что масштаб простираемой им любви имеет мало себе равных: будто он весь мир хочет залить лучами своей любви.

Знала, что Владислав сильно болен, страдает, часто думает о смерти и пишет о ней, но он продолжал так интенсивно жить поэзией, музыкой, искусством, любимой, друзьями, что мысль о его скором уходе не пересекала сознания. Даже несмотря на предсказание, которое он сам себе устроил, мартовским стихотворением «Она». https://www.topos.ru/article/poeziya/ona-0, которое я отказывалась публиковать. Написала:

«Признаюсь, мне стало страшно за Вас, когда я прочитала стихотворение «Она». Вам ли не знать, что, сказанное поэтом, сбывается. И потому мне страшно его публиковать и даже думать об этом. Есть вещи, к которым нельзя приближаться. Не зовите её – она придёт в свой час ко всем нам, но лучше не спешить. (…) …Вам ещё многое нужно сказать – в форме поэзии и иначе. Не спешите, не искушайте судьбу, подумайте ещё над этой публикацией! Я подожду».

Владислав ответил так:

«Начну с серьёзного. Написать такое ст-ние и не опубликовать его – это ведь как с дуэльным пистолетом вдруг броситься в кусты, а не встать у барьера. Вам как человеку, любящему Лермонтова, должно быть близко такое сравнение. Поэтому прошу Вас– обязательно печатайте. Чтобы не было ни кустов, ни самоубийства холостым выстрелом (просто напророчить в написанном ст-ние и не напечатать его– это как из пустого пистолета на самом деле застрелиться– каким-то позорным чудом)».

И я опубликовала его.

Не мир был домом Владислава Пенькова и, тем более, не хрущёвская квартирка. Русская душа, он жил и любил в пространстве Вечности. Где только его душа не обреталась – в Византии и Ирландии, в Карфагене и на вересковых холмах Шотландии, жаркой Армении и цветущем сливами Китае... В душе его звучала музыка самых разных языков – человеческих и птичьих.  Он был певцом любви и красоты, своей Наташи, женщин вообще, и ещё – сирени, которая вся из крестиков... Вспоминайте прекрасного поэта Владислава Пенькова, увидев сирень.

 

Валерия Шишкина

 
 
 
 
 
Сумерки сирени
 
 
 
                                Н.
"и оба... в один день"
                  (из сказки)
 
Она – сиреневая ветка,
и аромат её прохладен.
И вписана в грудную клетку,
как в клетку синюю тетради.
Да. И звезда горит на небе.
Да. Ветки. Ветки и ключицы.
И это всё на горьком хлебе
того, что всё равно случится.
В один ли день? Неделю? Месяц?
Не знаю. Но гляжу куда-то,
где над тобою тонкий месяц
в тревожных сумерках заката.
Как там решат? В беззвучном Где-то,
Где собираются по Трое
по-над сиреневой планетой,
бессильной, страшной, голубою.
 
 
 
 
 
 
Жена
 
 
Я не знаю живу ли, живу ли, живу.
Или рану я в сердце ношу ножеву.
 
Этот свет – желтизна. Этот страшный покой.
Надави рукоять и меня успокой.
 
Успокой навсегда эту жилку у рта,
чтоб меня волновала одна темнота.
 
Чтоб она приходила, вставала стеной.
Чтоб одна темнота не была бы одной.
 
Чтобы был виноградник её и сады.
И лучились-сочились сплошные плоды,
 
словно женское тело, и смазочный сок
истекал из него в итальянский песок.
 
Темнота-темнотища одна лишь права.
На неё лишь одну я имею права.
 
Буду тенью безвидной любиться одной
с темнотою-женою, вернее, вдовой.
 
И зачнёт темнота, и отец будет горд,
темнотой будет мать, будет сыном – аккорд.
 
Будет флейтою дочка. И внуки потом

к ней потянутся – каждый – встревоженным ртом.

 
 
 
 
 
Слова
 
Пригодные для вечности слова –
Туман, Тамань, выходит на дорогу,–
но чересчур кружится голова.
Да ну их – эпохальности, ей-богу,
когда над головою этот свет,
мигающий в питейном заведенье,
где мухи отделились от котлет,
повиснув как мерцающие звенья
в одной цепи со мною и с тобой,
и дразнится фагот, не поспевая
за слишком романтической трубой,
поёт девица, рыжая такая,
боками и вокалом трепеща,
но хлопаем, как будто всё отлично.
Туман, Тамань... и хочется прощать –
безжалостно, почти что безразлично.
Как парус одинокий при луне,
белеет плащ, вися на спинке стула.
......................................
И если вечность видится в окне,
она сюда нарочно завернула.
 
 
 
 
 
Per una selva oscura
 
 
Не зови, не печалься. Не надо.
Обходись утешения без.
"Золотая пора листопада"–
не иное, чем "сумрачный лес".
Наслаждайся звериным и птичьим,
тем, что в сердце помимо тебя.
Не взглянула с небес Беатриче
(и никто не окликнет любя).
Но навстречу тебе из тумана
месяц, словно шпанец небольшой,
вышел, вынул "перо" из кармана,
в грудь ударил и дальше пошёл.
 
 
 
 
 
Путь
 
                     Другу
 
Колышет тёплый воздух занавеску,
и отчего-то долго не уснуть.
Внезапно догадаешься по блеску–
всё дело в том, что путь – кремнистый путь.
Что страшно и не выйти на него,
и выйти страшно. А всего страшнее,
что он пролёг меж узких берегов
хрущёвской однокомнатной траншеи–
окопной правды, тошноты сиречь.
Он вывихнут, как чашечка колена,
и к этой боли не привыкнет речь
ни за один момент ни постепенно.
 
 
 
 
 
За гранью
 
                                  Р.Г.

1

КОЛОК

По утрам – перелётные стаи
и неясная горечь внутри.
Но вбиваются крепкие сваи,
сверхнадёжные сваи зари

в безнадёжную прелесть простора.
Значит, есть и заря и простор.
А иначе бы – без разговора –
взять ружьё, передёрнуть затвор,

словно русский похмельный помещик,
выпивающий Гамлет в степи,
описательной прозы подлещик,
говорившей ему "Потерпи.

Всё наладится, станет попроще,
просияет какой-нибудь свет
из-за этой вот чахленькой рощи,
из-за неба, которого нет".

 
2

СУМЕРКИ

Последние дни уходящего лета
похожи на дни уходящего года.
В них столько такого же – зимнего – света,
в них та же печаль, хоть другая погода.

Кончаются в сумерках ахи и охи,
и хочется спрятаться, хочется скрыться.
Последние дни уходящей эпохи,
старухи, вначале хотевшей корытца.

3

СТЕПНОЕ

Может... А может быть, всё обойдётся?
Снова приникнет гортанная лира
к сладкой водице степного колодца
конскою мордой и ртом Велимира?

4

ЗА ГРАНЬЮ

За гранью... А что там – за гранью?
Огромный небесный шатёр,
бинты засыхают на ране,
негромко трепещет костёр?

Намного ведь лучше, чем дома,
чем воздухом – против шерсти,
спокойствие Тихого Дона
и Млечное русло Пути.

И всем нам, дошедшим до ручек,
по клавам стучавшим в ночи,
прозрачный кивнёт подпоручик –
"Теперь от души помолчим".

 
 
 
 
Многоточие
 
И, конечно, ты прекрасна –
мёд и жемчуг и янтарь.
И, конечно, всё напрасно,
как сказал семитский царь.
За окном осенний холод,
за окном фонарь мордаст.
На душе моей наколот
голубой Экклезиаст,
словно якорь на предплечье,
оборвавшийся на дно.
Это лечат? Нет, не лечат.
Если честно, всё равно.
Спи спокойно, королева,
спи в прекрасном далеке.
Пусть слова бегут налево
на царёвом языке.
Не заплачу, не заною,
выпью горького вина.
Под всевидящей луною
вся бессмыслица видна.
Вся. Но где-то в уголочке
можно вставить два словца,
три обманчивые точки,
два мерцающих лица.
 
 
 
 
 
 
Две реки
 
-1-

Мост над бурной водой

Когда опять весь этот белый свет
сойдётся клином на обычной пьянке,
чему – такому здешнему – в ответ
сыграет Саймон и споёт Гарфанкел?

Кому шумит их бурная вода,
о чём она, зачем она, откуда?
На первый взгляд – почти что ерунда,
и на второй. На третий – это чудо,

и хочется заплакать и рвануть
одним движеньем воротник рубашки,
серебряным огням подставив грудь,
текущим без пощады и промашки.

-2-

Речка Сорока

Всё хорошо. Хорошо и жестоко.
Солнце блестит, как большая серьга.
Где-то есть речка с названьем Сорока,
чёрные с белым её берега.

Солнце горит, как гигантская фара,
долго темнеет в районе шести.
Левый приток отпускает Самара –
Ну же, Сорока, по небу лети.

Вот тебе куча и складу и ладу.
Снега навалом. И небо вчерне
райскую мне предлагает прохладу
в страшном морозе и Бога – в огне.

Где-то вдали деревенька маячит.
Бога хотелось? Гляди на Него.
Если заплачешь, то что это значит?
Если по-честному, то ничего.

 
 
 
 
Свет
 
-1-

Ты говоришь, что боли нет,
я говорю, что боль повсюду.
И льёт один и тот же Свет
Господь нам в разную посуду.

Свет, состоящий из огня,
прохлады, нежности и горя,
чтоб смог расслышать ты меня
и чтобы я с тобой не спорил.

-2-

Выйдет два стихотворенья,
может, два, а может, три –
из горенья и варенья –
из того, что есть внутри

черепной моей коробки,
а не выйдет  – не беда.
Лишь бы горький ангел робкий
не оставил навсегда.

 
 
 
 
Небо
 
-1-

А может, вправду, смерти нет,
и я напрасно жду,
и бедный Афанасий Фет
не умирал в бреду,

чертей не видел по углам,
не сгинул, не угас.
За это я и пью Агдам
в сей неурочный час.

За то, что всё и всюду – вход,
светильники горят.
И не был в чашу горьких вод
подмешан сладкий яд.

 
-2-

                         Р. Г.

Может быть, это к лучшему,
к некоему лучу.
Ночью читаю Тютчева,
прочего не хочу.

Вижу лезвие месяца,
жизни простую нить.
Хочется – н е повеситься,
хочется – н е винить.

Взглядом ведёшь по стенке,
по голубой едва,
кажется – видишь венки,
словно она жива,

и ничего тут такого,
и ничего, что зря–
Тютчев, стена, полшестого,
пятое декабря.

 

-3-

Я помню дым отцовских сигарет
и самого, окутанного дымкой.
Отца уже давно на свете нет,
придёт пора – я стану невидимкой.

Но, Боже мой, доносится ответ
(а может быть, мне кажется ответом)–
вот этот дымный мартовский рассвет,
на слишком здешнем и на слишком этом.

Чуть-чуть снежка, присыпавшего двор,
чуть-чуть воркует голубь на карнизе,
а кажется, что это разговор,
которым он к себе меня приблизил.

Я разбираю странный альфабет
неместной речи, но до слёз понятной.
Я слышу: "Это Афанасий Фет–
проталин чуть дымящиеся пятна."

Я слышу: "Это Тютчев – облака
и цвет латунный раннего заката.
Я не любил поэзии, пока...
Я понял, что она не виновата.

Я понял, что единственный язык,
которым Тут и там соединимо,
её грачиный и вороний крик,
летящий там, не пролетевший мимо

унылого и скучного двора,
его белья и трепотни соседок.
И эта вся весенняя пора–
есть только миг, который крайне редок,

который смог вместить... Ты не поймёшь...
Я это сам не понимал. Но только–
на вашем свете есть такая дрожь,
что возмещает вашу неустойку."

 
 
 
 
Она ушла
                                1986
Она ушла, она ушла опять,
и юбкой на прощание махнула.
Она дала всё то, что смог я взять.
Но чем-то новым в форточку дохнуло.

Как будто на китайском языке
там – за окошком – просвистела птичка,
и сигарета занялась в руке,
и догорала в пепельнице спичка.

И я сказал... А что же я сказал?
Да ничего такого. "До свиданья."
Не видя потемневшие глаза.
Не чуя подступившего зиянья.

 
 
 
 
 
Джаз-мануш
 
 
-1-
 
Вечер
                      Н. П.

Мне поможет в этом деле
только тот, кто что-то знает.
Вот и тучи улетели,
голубая дымка тает –

всё исчезло, всё пропало
без цыганского гипноза,
с лёгким привкусом металла,
с твёрдым прикусом мороза.

И кружится шар хрустальный.
Что там? где там? – я не вижу.
Только вечер моментальный
злой усмешкой не обижу –

моментальный, словно снимок,
на котором столько света,
снов, печали, невидимок.
Доживём ли мы до лета?

-2-

Цыганочка

                        Н. П.

Когда б ни то ни это,
тогда б ещё ништяк.
Но сладкий пепел света
несёт в своих горстях

печальная, как дева,
и горькая, что лук,
мелодия напева,
не разжимая рук.

Так пепел этот сладок
и так горька она,
что у твоих тетрадок
совсем не видно дна –

не вынырнуть оттуда,
и подыматься влом
за золотом и чудом –
дешёвым барахлом.

И целый день по пьяни 
бормочешь – "Только тут –
на дне – поют цыгане,
взаправдашне поют".

 
 
 
 
 
Когда холодно
 
 
-1-

"Мне холодно в этом просторе".
                                        Ев. Б.

Мне холодно в этом просторе,
где воздух предчувствием сжат
и радостно песню о горе
певцы и певицы визжат.

А можно бы выдохнуть сразу
себя, и растаять, как дым,
рассеяться старою фразой –
"Живи и умри молодым".

Но стыдно такое потёртым
и чёрствым уже калачам.
Они в комнатушке-каптёрке,
бывает, не спят по ночам.

А просто – встают на колени
и молятся, чтобы не раз
увидеть цветенье сирени,
услышать любимый свой джаз,

сверкать зажигалкой ли, спичкой,
курить и не думать о том,
что вот – роковой электричкой
грохочет за окнами гром.

 

-2-

То ли то, а то ли это,
то ли в шутку, невсерьёз,
то ли вправду песня спета
до мурашек и до слёз.

Знаешь этот крик гортанный
на заре, когда дождит,
а из каждого стакана
раздаётся "Подожди!

Вот тебе немного чаю
или красного вина.
Пусть немного окрепчает
вся любовь твоя-вина.

Чтобы смог ты, чёрным потом,
негритянским, изойдя,
уходить, идя по нотам,
а не просто уходя."

 

-3-

 
                                         Н. П.

Так и надо, без пользы для дела,
просто так, и без всякого "для",
чтобы пламенем белым горела,
то есть белой сиренью земля.

Чтобы в комнате маленькой душной
разливался прекрасный мотив
ради песни моей золотушной,
эту песню собою простив.

Чтобы, даже собою не понят,
я кидался на приступ огня
из траншеи похмелья и комнат –
на сиянье холодное дня.

А по клавишам бегают руки
и дыхание льётся в мундштук,
и от нежной тоски, а не скуки,
зарождаются мука и звук.

И сажаю себе на колени
я, за хрупкие бёдра держа,
ту из списка небесных видений,
что шагает по кромке ножа,

чтобы просто сидеть у окошка
и курить, и глядеть на зарю,
чтобы рядом мурлыкала кошка,
та, с которой сейчас говорю.

 
 
 
 
Ветерок
 
                           
                    Вл. А.

Ветерок со дна чего-то,
может, бездны мировой.
После долгого полёта
он приходит за тобой.

И тогда хвалиться нечем–
звуком, смыслом – всё не то.
Смотришь не по-человечьи,
мёрзнешь в шапке и в пальто,

и глядишь на лист осенний,
как летит он, не спеша,
словно это, вне спасенья
и проклятия, душа.

 
 
 
 
 
Провинциалы
-1-

Подошла. Поцеловала.
Вспыхнула, как блиц.
Мы с тобой провинциалы
пред лицом столиц.

"Завтра" тоже ведь – столица.
А у нас с тобой
лишь одно "вчера" на лицах
с областной судьбой,

голубой воздушный шарик,
пиво-воды-квас.
Светлых губ твоих фонарик
лишь бы не погас.

Мы с тобой пришли оттуда,
из забытых мест,
где гремит в свою посуду
полковой оркестр,

три сестры опять судачат
в городском ДК.
Из некрупной, словно сдача,
жизни городка,

где по судьбам и по ранам
так оттанцевал,
как Большой балет по странам,
век-провинциал.

-2-

Дождь идёт. И пахнет морем
из окна залив.
Будь мне радостью и горем,
однова залив

город ливнем – тёплым майским,
голубым в ночи.
Смейся, радуйся и майся,
хочется – молчи!

Если хочешь, будь мне болью –
ночью или днём.
Я заплачу – канифолью –
над твоим огнём,

трезвый буду или пьяный –
всё равно! Фигня!
Одноногий оловянный –
это про меня.

Одноногий, легкоплавкий,
в гимнастёрке – наш
для Матрёны, Нинки, Клавки.
Для тебя, Наташ.

 
 
 
Ночью и днём
 
 
                              Р. Г.

Эти нехитрые наши припасы–
кружка дождя или корочка неба,
режется Врубель, ослепший Саврасов
слышит лошадок Бориса и Глеба.

Зубы мы после положим на полку,
только догложем славянскую долю.
Видишь, как лошадь несёт Святополка
по голубому полынному полю.

Горечь во рту и пыльца на обувке,
мимо мелькают поля и просторы,
мимо – обходчики, спящие в будке,
мимо – перроны, дожди, семафоры.

Мимо – созвездий нещедрая горстка
и сумасшедшего дома палата.
Мимо Твери, Петербурга, Изборска
плачь, окаянный, и рыскай, проклятый.

Жаркою ночью окошко открыто,
пахнет сиренью и лужами снизу.
Лошади скачут, грохочут копыта–
ночью и днём – по стальному карнизу.

 
 
 
 
 
Тристан и Изольда
 
 
Хоть это не ночь, и не светит звезда,
хоть "здравствуй" не сможет она мне сказать,
хоть женщину эту уже навсегда,
но этой пластинке нельзя доиграть.
 
Никто не запомнил – зачем и почём
играла пластинка, лоснился паркет,
и даже не зная, что он обречён,
в квартире стоял электрический свет.
 
Стоял, прислонившись к дверям и стене,
порой прислонялся к причёскам и ртам,
к другой стороне, утонувшей стране.
Я тоже ведь мёртвый! Зачем я не там?
 
Зачем, почему ночевали потом,
лежали в постели, боясь шевельнуть
рукою, ногою, налившимся ртом,
боясь быть как все, кое-как, как-нибудь.
 
 
 
 
 
Наше
 
                     О. Б-кой
 
Я читал тебя и плакал.
Господи, зачем
колокольчиком прозвякал
месяц-Вифлеем?
 
За окном моим косматы
гривы облаков.
За окном шестой палаты –
лица стариков.
 
А в шестой палате пусто –
только скрип доски,
только вонь гнилой капусты
и больной тоски.
 
Только бродит кто-то ночью,
кто-то – по утрам,
кто-то ставит многоточье,
весит пару грамм.
 
И на старые ступени
(вход во флигелёк)
старый-старый куст сирени
ветками прилёг.
 
Я тебе пишу об этом,
сам не зная – нах?
Потому ль, что быть поэтом –
это быть в слезах?
 
Ну а что поэту ближе,
чем январский день,
запах призраков из книжек,
белая сирень?
 
 
 
 
 
 
Земляничное место
 
 
Только светлая музыка лета
(ты не пьян? ты случайно не пьян),
словно тюлевый зонтик, воздета
над росой земляничных полян.
 
Ах, какое нам собственно дело –
мы стирали сорочки в крови –
что свистело, чирикало, пело
и так далее – лето любви.
 
Сводит горло от сладкого крика –
"Эй, профессор, вас не было тут!"
Да, здесь тоже растёт земляника,
только здесь по-другому растут.
 
Почему же так хочется, милый
и беспомощный, как дурачок,
а точнее, душа попросила, –
плакать в белый твой воротничок,
 
словно лодка и доски причала,
женский смех, поцелуй сгоряча –               –
это смерть надо мной промолчала,
словно жизнь, над тобой прозвучав.
 
 
 
 
 
Петрушка, шалфей, розмарин и тимьян
 
 
Кончается лето. Густеет туман.
Сквозь чёрную ночь окликаю траву –
петрушку, шалфей, розмарин и тимьян,
пугливых прохожих ночами зову –
 
Куда ты идёшь, человек дорогой?
Послушай меня, дорогой человек,
иди за окликнутой мною травой
на запад и север, в шестнадцатый век.
 
Те запад и север всегда впереди,
и сколько ни шёл бы ты, ты не дойдёшь.
Да только прошу, не дойди, но найди
ту самую, что никогда не найдёшь.
 
Я сам бы пошёл, только нет башмаков
и посох истлел, и земля глубока,
а та, что мне сшила рубаху без швов,
теперь – это ветер, листва, облака.
 
Кончается лето. Стихает молва
однажды любивших, когда-то сердец,
прохожий прошёл, увядает трава –
петрушка, шалфей, розмарин и чабрец.
 
 
 
 
 
Словно девочка
 
 
Не пойму, что это значит
(разве кто-нибудь поймёт?) –
сквознячок поёт и плачет,
тихо дудочка поёт.
 
Что-то есть такое в мире,
заменяющее мир –
запах извести в сортире,
свет за окнами квартир.
 
Бесконечность это что ли?
Что ли нежность навсегда?
В глубине венозных штолен
есть хрустальная вода.
 
Есть такое не такое –
зубы ломит, смерти нет,
поцелуя и покоя
и грозы подземной – свет,
 
словно молния приходит,
и уходит в глубину,
словно девочка подходит
ночью к тёмному окну.
 
 
 
 
 
Рю
 
                 Наташе
 
 
Куда летят драконы
сегодня? На рассвет.
По всем земным законам
драконов в мире нет.
 
Но пролетают низко,
касаясь этажа.
Их нет. Но кровь их близко.
Ах, как она свежа.
 
Они её теряют
в полёте ради нас.
Они летят и тают,
как снег, как лёд и газ.
 
Чтоб ты могла у шторы
заметить без вранья
того из них, которым
назавтра стану я.
 
 
 
 
 
Старший. Мужицкий
 
 
Снег ты мой, снег.
Старший. Мужицкий.
Саночек бег.
В брюхе кружится.
Дома портки
Гритта стирает.
Души легки.
Плоть умирает.
 
Слёзы из глаз.
Снег на ресницах.
Горы колбас.
Небо на птицах.
 
 
 
 
 
Нирвана
 
 
            Моим дорогим
 
 
Чтоб увидать нирвану,
не ходишь далеко.
За яблоком Сезанна,
Ван Гога молоком.
 
А то – лежишь в постели,
от боли ни гу-гу,
с нирваной рядом – ели,
ворона на снегу.
 
 
 
 
 
 
Ягоды
 
 
         Наташе

Ягода ежевика
ёжится на кусте.
Ягода поболи-ка –
звёздочка в пустоте.

Ну же, боли! Болей-ка.
Ах, как же сладко, ах,
ягода батарейка
скисла в моих часах.

 
 
 
 
 
Хунгарикум
 
 
Горькие люди, но сладкие вина,
сладкие-сладкие, с лёгкой горчинкой.
Под виноградом Токайской долины
ляг и укройся венгерской овчинкой.
 
Небо темней, чем на древней иконе
нимбы и лики. Роняючи пену,
тихо всхрапнули турецкие кони
через долину идущих на Вену.
 
Грустно мне, грустно, я умер сегодня.
Тёмная пена по небу струится.
Здравствуй, печаль. Нас знакомила сводня –
мрачная птица, вечерняя птица.
 
Здравствуй, печаль. Ты сегодня такая –
женщина в платье из тонкого шёлка.
Выпей со мною бутылку Токая,
в горло вонзится мороза иголка.
 
Горькие слёзы я вылил на руки.
Горькие, с ноткою мёда и мяты,
с ноткою льда и печальной разлуки,
тёмного неба, любви и расплаты.
 
Старая музыка. Звуки по жиле
долго бегут, убегают по кругу.
Нежно целуй, если мы заслужили
нежность, разлуку, февральскую вьюгу.
 
 
 
 
 
Псалом
 
 
                 Наташе
 
Ты мне дашь халву и кофе,
дашь дотронуться колен.
На монетах – только профиль,
на закате – только тлен.
 
Но всегда и неизменно –
медь старинная монет,
профиль, косточка колена,
синий-синий-синий свет.
 
У меня – пустая тара,
у тебя – лишь сладость век,
только свечка без нагара.
Ты – аорта-человек.
 
Ты – артерия, Наташа.
Ничего не говори.
Пусть горит-дымится каша
полыхающей зари.
 
Ты – сплошное счастье-горе,
счастье-горечь, горе-мёд.
На Армянское нагорье
херувимский снег идёт.
 
Голубь пляшет и воркует.
Всё нормально, всё ништяк.
И в моё окошко дует
ветерок-псалом-сквозняк.
 
 
 
 
 
Космос
 
Мой космос меньше дворика в снегу.
Мой дворик меньше, чем крыльцо и дверца.
Огромный снег лежит на берегу
звенящего и крохотного сердца.
 
Когда оно сожмётся от любви,
оно уже разжаться не сумеет.
Огромный снег идёт в моей крови,
огромный снег в руке моей белеет.
 
 
 
Не поймает
 
 
Нищета моя жестока.
Он терпел, и мне – терпеть,
и козацкое барокко
жёлтым сусликам пропеть.
 
Я окончу не в квартире
свой земной короткий путь.
Посреди степной Псалтыри
свешу голову на грудь.
 
Я усну – полынь приснится,
заиграет бандурист.
Будут суслики молится,
издавая светлый свист.
 
 
 
 
 
Как в лучших фильмах
 
 
Поэзии
 
 
Когда мне умиралось не шутя,
когда я умирал от Солнцедара,
ты шла одна, глазницами блестя,
совсем как в лучших фильмах у Годара.
 
Годар – козёл. Загнулся юный май.
Всё в тишине, порядке и покое.
Но ты сказала мне – Не умирай!
Коснулась лба прохладною рукою.
 
И спела песню русскую. Гроши
дала и погнала опохмелиться.
Цветёт калина. Падает Шукшин.
С тех самых пор мне только это снится.
 
Не Пазолини, не Феллини. Нет.
Тем более, не мальчик-Бертолуччи.
Калины цвет. Мерцающий рассвет.
Чижолые беременные тучи.
 
 
 
 
 
Гобелен
 
 
                   Наташе
 
 
У золотого гобелена:
– Какая нить!
– Какая гладь!
– Какой восторг!
И запах тлена.
А больше нечего сказать.
                               С. П-в.
 
 
Я отщепенец в этой пляске,
соломы ломкая щепоть –
зажжённая огнём фетяски
души невидимая плоть.
 
Я – плоть и запах гобелена,
французский замок, сибарит,
и языком огня и тлена
со мною время говорит.
 
Ласкает bлядь единорога,
горит во Франции мятеж.
Моя жонглёрская дорога
уже пересекла рубеж.
 
Мне плешь Отца сияет ночью
в созвездьях готики сплошной.
И летний дождь гремит воочью
июня звонкою мошной.
 
Я берегу в себе ребёнка,
я шпиль и стены берегу.
Медузы склизкая мошонка
сияет мне на берегу.
 
На берег сходят англичане,
бежит во тьму единорог,
бежит, забыв присягу Жанне,
по бездорожию дорог.
 
И гобелен во тьму несётся,
во тьму, в которой нету дна,
в которой блеет и пасётся
моя поэзия одна.
 
 
 
 
 
Колокол
 
 
Наплевав, что я – дурак,
завтра утром солнце встанет.
И закурит натощак
мой сосед – печальный Гамлет.
 
Выйдет покурить во двор,
скажет тихо – Вай! Как странно.
Летом пахнет Эльсинор
розоватым Ереваном.
 
Может быть, я не умру.
Доживу до возвращенья –
двор, чинары на ветру,
прегрешений отпущенье.
 
Уильям, добрый бог Уильям,
пусть над рощей в Эльсиноре,
нам звонит армянский храм
в ежедневном счастье-горе.
 
Колокольный звон, как свет,
только горнее и дольней,
как сказал один поэт
об английской колокольне.
 
 
 
 
 
Гидроморфон
 
 
                           Наташе
 
Сиренью пахнет осенью во сне,
грозой, росою, утренней прохладой.
У доктора на стёклышках пенсне
дорога, небо, садик за оградой.
 
Там – в стёклышках – дорога и листва,
а скоро там же разгорятся вишни.
У них бесчеловечные права –
шуметь с утра и спорить со Всевышним.
 
Проснуться сложно. Доктор держит шприц.
Сейчас засеет кровь таджикским маком.
Не станет неба, облака и птиц
в потёках золотого полумрака.
 
С истрёпанной обложки бытия
посмотрит автор утомлённым взглядом.
Он умер за границею. И я
сейчас недалеко. Я где-то рядом.
 
Сиреневых смирительных рубах
увидеть стирку я хочу. Увижу?
Пахучую их пляску во дворах
под ливнем сумасшедшим чем приближу?
 
И чем займусь там, где занятий нет,
где доктор и сирень уже навеки,
где льётся вишен безмятежный свет
в открытые глаза и через веки.
 
 
 
 
Андрей, Дионисий, Даниил
 
В голубом все Трое, в голубом,
потому что небо голубое.
Никого нет больше за столом –
только всё и только эти Трое.
 
А лошадки ухаются в грязь,
и дожди на месяц зарядили.
Руку не протягивай им, князь,
чтобы к древу руку не прибили.
 
Потому что русские дожди
бьют наотмашь в дымчатом июле.
Ты ещё немного подожди
и они уснут, как мы уснули.
 
Мы ведь спим. И видим эти сны –
Трое наклоняются над Чашей.
Скоро будут ягоды красны,
скоро посмуглеют лица наши.
 
Мёдом будем пахнуть и росой.
Все в пыльце теперь у нас дороги,
где ведёт нас юноша босой,
молодой Архангел босоногий.
 
 
_______________
Подборка составлена В.Ю. Шишкиной из стихотворений Владислава Пенькова, ранее опубликованных в "Топосе" .
 

+++

Пеньков Владислав уникален для нынешних времён, он романтик, не циник. Жаль, что ушёл. 

Настройки просмотра комментариев

Выберите нужный метод показа комментариев и нажмите "Сохранить установки".

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка