Жена
Владислав Пеньков (17/08/2020)
Дж. Де Кирико. Пробуждение Ариадны. 1913
Жена
Я не знаю живу ли, живу ли, живу.
Или рану я в сердце ношу ножеву.
Этот свет – желтизна. Этот страшный покой.
Надави рукоять и меня успокой.
Успокой навсегда эту жилку у рта,
чтоб меня волновала одна темнота.
Чтоб она приходила, вставала стеной.
Чтоб одна темнота не была бы одной.
Чтобы был виноградник её и сады.
И лучились-сочились сплошные плоды,
словно женское тело, и смазочный сок
истекал из него в итальянский песок.
Темнота-темнотища одна лишь права.
На неё лишь одну я имею права.
Буду тенью безвидной любиться одной
с темнотою-женою, вернее, вдовой.
И зачнёт темнота, и отец будет горд,
темнотой будет мать, будет сыном – аккорд.
Будет флейтою дочка. И внуки потом
к ней потянутся – каждый – встревоженным ртом.
Онейро
-1-
Мечта моя, мечта моя, мечта –
ты девочка со складкою у рта.
Ты девочка в хитончике, босая,
не уходи к другим, меня бросая.
Ты так легка в измене и в коварстве,
ты шлюшка из таверны в древнем царстве,
ты проститутка с берегов Боспора,
ты поцелуй за гранью разговора.
Ты губы вишен через вишней листья.
И рыжая твоя причёска лисья
мелькает тыщу лет в степи, и греки
вдруг открывали смеженные веки.
И думали – опасное оно,
когда не разбавляется, вино.
Увидеть можно нимфу, а потом
полсуток будешь нервно дёргать ртом.
Поскольку для меня лишь ты – и вот
меня целуешь в пересохший рот,
и слаще мне элладского вина
твоя, мечта, полынная слюна.
-2-
Покатилась бусинка в край далёкий.
Я теперь без бусинки одинокий.
А она всё катится степью спелой,
а она всё катится каплей белой.
И она теперь ведь – одна на свете.
Рано-поздно бросит любовник-ветер.
Рано-поздно нанижется на травинку.
Потеряет радость свою – тропинку.
А держалась бусинка на аорте,
на её гайтане, да в старом чёрте.
И теперь он ходит больным да слабым,
обнимает плечи он скифским бабам.
И текут по венам его свинцом
небо и земля – голубым Донцом.
И стрелу достал и глядит с улыбкой
половецкий всадник за гранью зыбкой.
-3-
Всё спокойно, спокойно,
не дрожит ни листа.
Бессарабская дойна,
взгорок возле креста.
Всё не очень серьёзно,
но умру я всерьёз,
вот и смотрит бесслёзно
бессарабский Христос.
Помнишь, как танцевала,
пела песни навзрыд,
каблучки поломала.
Что там в небе горит?
Православная вера
запрещает смотреть,
как звезда Люцифера
может сладко гореть.
Всё спокойно, довольна,
щиплет травку овца.
И одним только больно
в небе звёздам Отца.
-4-
Не видел я лондонской птицы,
не видел, как в Глобусе рвут
зашедшему сердце – страницы,
и ныне сверхмодные тут.
И крепко запомнил ресницы
девчонки, чья юбка длинней,
чем улица пыльной станицы.
Но я не женился на ней.
Махнул ей из поезда детской
ладошкой. И хлынул в ответ
дорожной станицы Советской
печальный, но солнечный свет
ответной девчачьей ладошки.
Рванувшись, поехал вагон.
С печальной гримаскою кошки
девчонка глядела вдогон.
Пускай она будет Маруся,
а нет – так зовётся она
шотландской женою. Не струсив,
решала всё эта жена.
И кровь проливала с улыбкой,
и млеко лилось из грудей,
когда наклонялась над зыбкой
как всякая из матерей.
С такой же улыбкою-светом,
с каким проводила меня,
склонится она над Макбетом,
его ни за что не виня.
Увидит в глазницах что надо –
дорогу, телегу, гусей,
кубанскую гроздь винограда
и солнце над родиной всей.
-5-
Когда для нас придёт весна,
то Дон под майскою луною
качнёт седою головою,
хлебнув ростовского вина.
И Аграфена выйдет петь,
простая девка Аграфена,
ты прядь, не видевшую фена,
да поцелуями отметь.
Пока и я, и ты ещё
идём по пыльному майдану,
я тоже петь не перестану
и пыль мести своим плащом.
А дальше – травы и цветы,
и Аграфены брови чёрны –
пусть будет сын, в неё влюблённый,
не знать, куда уходишь ты.
И отчего светлы так плечи,
и отчего бессонны мы,
и ой, не вечер то, не вечер,
да с каждым шагом гуще тьмы.
-6-
Если девочке не петь,
кто тогда споёт нам, кто же?
Если волосы – не медь,
и созвездий нет на коже.
Если девка не рыжа,
Из-за девки, из-за рыжей,
кто попробует ножа,
захлебнётся алой жижей.
Если смерть не ходит тут,
где в ячменном чистом поле,
васильки её цветут
ради гибели на воле.
Ради схватки двух братьёв,
что решат друг друг в схватке,
полно горло соловьёв,
заходящихся в припадке.
-7-
Наташе
Ну вот и закончилась эта минутка.
Всё так же белеет ночная сорочка.
Чего ты хотела, Аксинья, Аксютка?
Чтоб длилась и длилась горячая ночка?
Сорочка всё та же, да только впитала
полынную кровь от помятой полыни,
и кровь эта ночью горячей хлестала,
и, что тут поделаешь, хлещет поныне.
Примятой полыни поломаны кости –
любовь – это, в общем, одна хирургия.
И ходят без жалости в летние гости
другие Аксиньи и Гришки другие.
Зима канониров
М-лу. Бел-ву
Миссолонги, Лондон, Таллин,
лёгкий липкий снег кружит.
Кто любовью не оставлен,
зимней улицей бежит.
У него в ушах играет.
У него душа поёт.
На ресницах замерзает
нежный-нежный-нежный лёд.
Он бежит. Чернеют лунки
от его ребячьих ног.
Он бы умер в Миссолонги,
он так хочет. Если б смог.
Зимним утром так прекрасна
атмосферы серой муть.
Смотрит Байрон в феске красной,
чешет яйца, чешет грудь.
А в ушах пацанских Гилмор,
года нового альбом.
Лица таллинских кикимор
пацану кричат – Облом!
Обречён ты, мальчик милый,
лишь с недугом воевать.
Станет греческой могилой
для тебя твоя кровать.
Тёти Кедри, бабы Зины,
москвичонки, жигули,
тротуары, магазины –
в юной магии Земли,
и болельщик Арсенала
в уши мальчику кричит.
Мерит пульс и – Molte malo, –
воен. медик говорит.
Лесной
Наташе
Кто скачет в ночи, кто так сильно продрог?
Копыта стучат по промёрзшей дороге,
а где меж деревьев не сыщешь дорог,
конь фыркает в страшной и громкой тревоге.
Чей плащ тем черней, чем светлее луна,
о кто это – жуткий? Куда же мне деться?
Порой и сегодня мне снится стена,
белёная стенка из раннего детства.
Там скачет, как только закончился день,
зажглись фонари, мошкара налетела,
так вот – там несётся бесплотная тень,
а может, и хуже – бездушное тело.
И дедушка мой, укрывая меня
вторым одеялом, чуть хлопнет по попе,
и, словно он тоже боится коня,
закурит восьмую за вечер Родопи.
16. 08. 20.
Курс на юго-запад
Облака плывут на юго-запад.
А какой, скажите, в этом толк.
Облака идут на мягких лапах,
словно трансильванский белый волк.
И гляжу я с высоты балкона –
облако закатной красоты
так похоже снизу на дракона.
Так драконьи внятные черты
проступают в облачном полёте.
В трансильванском старом кабаке
что вы мне, хозяева, нальёте,
что сожмёте за спиной в руке.
Пять цыганок обступили столик,
груди загорелы и остры.
– Закажи нам, – говорят – настоек.
Лягут спать с тобою две сестры.
Утром два хозяина таверны,
дюжие ребята корчмари,
чтобы скрыть следы кровавой скверны,
вынесут останки до зари.
Но навеки наши палестины
след оставят – в горле навсегда
засияют алые рубины,
как двойная красная звезда.
Будет из земли на небо литься
негасимый их прекрасный свет.
Если ты подумал – мы убийцы,
то тебе мы отвечаем – нет.
Раздаём лишь камешки задаром.
Затянусь, на небо поглядев.
Там несутся лёгким алым паром
облака похожие на дев.
Уроню стакан с английским чаем.
Не проснусь. Усну. Усну навек.
Буду видеть, как полны печали
острова цыганских тёмных век.
Буду спать. Лети на юго-запад
мой балкон. Там сладкая земля.
Волк седой на белых мощных лапах –
лоцман для ночного корабля.
Сходу в траву
Наташе
Самолёт вылетает сегодня
два крыла, словно дух парусов.
Но костлявая страшная сводня
передвинула стрелки часов.
Я не встречусь с тобою, не встречусь.
Я в огонь превращусь, я – в огонь.
Но на свете есть время и вечность,
а у вечности эта ладонь,
что сжимала мужицкий мой пенис
и сжимала в себе микрофон.
Как взметнётся он, зыблясь и пенясь,
самолёта горящего стон.
Улыбнутся досужие – Крышка!
На частицы тебя разорвут.
Ты запомни как надо, малышка,
что мы падали сходу в траву.
Когда придёт Сесар
Любовь ранним вечером
Наташе
-1-
Сухо-сухо вспыхнет сигарета,
с лёгким треском, словно в полу-вскрике.
Я любил тебя, сегодня, летом,
на лужайке, в небе, в землянике.
Я любил тебя, цыганка, девка,
дева монастырская, служанка.
И к твоей груди склонялась ветка
жимолости – зноя каторжанка.
Так увяло всё, что увядает,
завяжи узлом цыганским слово,
то, что только ангел угадает,
повторит легко и бестолково.
Поцелуй у вечера ладони,
три ладони, восемь или двадцать.
В этом суеверии агоний
нам с тобой уже не разобраться.
Завяжи мне галстук по-житански,
сигарету вставь и чиркни спичкой.
Ночь ведь будет птичкой пуританской,
маленькою тёпло-зябкой птичкой.
-2-
Руки твои как вечер,
ночь твоя – белые плечи.
Ночь – это нам не до смеха.
Там умирает Вальехо,
там не кричат счастливо,
там на спине попугая
язва размером со сливу,
а на груди – другая.
Дождь по парижу хлещет.
Вот он – париж. Ты ведь видишь
гарпий в полёте вещем.
Гарпию ты не обидишь.
Мы ведь ей – сёстры и братья,
нас заключили звуки
в гарпиевы объятья,
в крыльев их тёмных руки.
Комнатку снимем? Слышишь?
Выпьем там водки с чаем.
Детка, а ты ведь не дышишь!
Кто мне тогда отвечает?
-3-
Когда придёт Сесар
Девочка живёт в соседнем доме,
волосы как горная метель.
К ней всё время ходит незнакомец.
Я зову девчонку – Исабель.
Я зову её совсем случайно,
у неё кофейные зрачки.
А ещё к ней летней ночью тайно
финские приходят морячки.
Я сижу, смотрю, с тяжёлой кружкой
в ссохшейся как дерево руке.
Я б хотел иметь её подружкой,
только толку шлюхе в старике.
Горная метель её одёжка,
словно ветер обвевает ню.
А ещё всё время босоножка
натирает правую ступню.
Исабель, мне что-то не до смеха,
я умру, когда пойдут дожди.
Вынести меня придёт Вальехо
и седые инкские вожди.
И склонившись над горшочком с кашей,
буду я смотреть на дворик вниз.
Скажет вождь – Её зовут Наташа!
Доедай оставшийся маис.
-4-
Посол
Наташе и Руслану
Завтра, мати, покину я город
по дороге на ослике сиром.
Он хоть сирый, но очень гордый,
ест лишь хлеб он с овечьим сыром.
У меня же в суме осталось,
что осталось от встречи с Нищим,
пожалевшим нашу усталость,
накормившего нищих пищей.
Он рукой махнул над долиной,
словно фокусник он бродячий,
помахал над слепого корзиной.
Мало, мати, что слепой стал зрячим.
Но в корзине его и хлеба
оказалось полно, и рыбки.
Ну а Нищий глядит на небо,
так сурово глядит, без улыбки.
Говорит, что дано, то носите,
а захочете больше, мати,
говорит – у Него попросите,
и навеки вам хлеба хватит.
Завтра, мати, за Нищим я следом,
даже если будет ненастье.
Знаю я, приведёт нас Он к бедам,
но к таким, что не надо и счастья.
Знаю я, что, траву орошая
кровью алой, паду я под плетью.
Только, мати, мгновение рая
стоит боли тысячелетья.
И паду я в горах далёких,
где-то... я не запомнил... в Куско?
Эй, ослятя, ори из всех лёгких, –
как напишет чудак на русском.
-5-
Голубка
Наташе
Уличная сизая голубка,
с посохом старик, ещё трубач.
И жара. Жара, как мясорубка.
Ты не плачь, певучая, не плачь.
Здесь не Анды, но индейцы рядом.
Хочешь, опоят тебя опять.
После чаши с их коварным ядом
будешь белым голубем сиять.
Голубем индейского их духа,
пролетая двориком туда,
где лежит, как нищая старуха,
океана древняя вода.
Долетишь до Таллина? Не знаешь!
Но на крыльях, зелия отпив,
ты к богам индейским улетаешь,
словно флейты-флейточки мотив,
маленькой, чуть слышной, очень гордой,
ради жизни, а не ей назло.
И берёт тебя смущённый кондор
под защиту, то есть под крыло.
-6-
Наташе
Кофе должен быть чёрен,
словно вода в реке.
Горсткой кофейных зёрен
сердце твоё вдалеке.
Плавают в речке рыбы.
В море идут корабли –
где-то ведь есть Карибы,
сказочный край земли.
Там из под девичьих юбок –
ноги, июль, жара,
у голубых голубок –
белая детвора.
Там коммунисты и шлюхи,
бьюикам триста лет,
там от любой старухи
льёт сантерия свет –
страшный и жуткий, в коем
выпив из губ твоих
каплю росы, я в покое,
каплю выпив, затих.
А над Гаваной лунный
свет. Да ещё какой.
И команданте юный
с каменною рукой
смотрит, как донны Анны,
смотрят ему в глаза.
И наплывают туманы.
Скоро будет гроза.
Небо окрасится блеском.
Встанешь ты у окна,
небу сквозь занавеску
всей наготою видна.
Я допиваю кофе –
чёрен он и горяч.
Молнии белый профиль,
белой голубки плач.
-7-
Инфинити
Наташе
Справа Бретань, родная,
справа по курсу Бретань.
Белой акацией мая
душу мою изрань.
Справа Бретань, а дальше –
только одна звезда,
из голубого – без фальши –
из бесконечного льда.
Мы миновали все мели,
вечность у нас впереди.
Волосы поседели
у меня на груди.
Пусть до звезды допляшет
маленький пакетбот.
Пусть поцелует Наташи
губы – прозрачнейший лёд,
он голубой настолько,
словно он одержим,
словно его настойка
чистый бомбейский джин
с чистым бомбейским джинном
в градусах этот лёд.
Путников неудержимых
в небо он заберёт,
где, словно рот верблюжий,
вечность свернулась так,
что среди этой стужи
светится даже мрак.
A Hard Rains A-Gonna Fall
-1-
"I saw a black branch with blood that kept drippin"
B. D.
А с чёрной, а с ветки всё капала кровь.
Над чёрной горою кружилось орлов
быть может с десяток, кричали они,
и капала кровь на замшелые пни.
И больше никто не откроет ресниц,
и синее блещет из клювов у птиц.
Из клювов на деда что смотрит? Глаза?
Спи, внучек. Смеркается. Будет гроза.
-2-
Мише Б-ву. и Косте Е-ву.
John Wesley Harding
Was a friend to the poor
He trav’led with a gun in ev’ry hand
Я хожу по дворам с пистолетом,
я изящный, как лондонский граф.
И кричит обо мне этим летом
лист на дереве и телеграф.
Я ведь знаю – порвётся, где тонко,
я не граблю совсем бедняков,
не одна будет плакать девчонка
у моих дорогих башмаков,
и цепляться ручонками в пальцы,
что, качая на дереве нас,
снять ботинки, блестящие смальцем,
поторопятся в этот же час.
-3-
Наташе
Скоро я умру. И что мне надо?
Только ветерок среди дерев.
Тронет парень струны, и баллада
понесёт над речкою напев.
Жалкое расстроенное б`анджо.
Кукуруза в поле. Старики
ничего не помнят. Им не важно.
Песня льётся с водами реки.
Старики табак жуют. Плюются в прах.
-Кто поёт? О ком? – О том, наверно,
кто с женою чужою кончил скверно.
-Плохо кончил? – Муж вернулся. Бах!
И ослёнок смотрит взрослым мулом
Паренёк в амбар бежит скорей.
Тёмным ветром, сыростью подуло.
Вот и я умру в сезон дождей.
Девочка
Брюхо ворона над головою.
Беззащитное светлое брюхо.
Ты поёшь. Я внимаю вою.
Безобразная пьёт старуха.
А я девочку вижу. Обида
на губах у ирландской засранки.
Губы словно кусочки карбида.
Поцелуешь – останутся ранки.
Всякий путь неминуемо длинный,
всякий длинный залезет под юбку.
Ты откуда? – Приют Магдалины.
Выпускай из ладошек голубку.
А над городом пляска рассвета.
Вавилонская пляска до рвоты.
И на ноги ирландки надеты
безобразные рыжие боты.
Над башкою лишь ворон и небо.
Голова так шершава, гола так.
Хочешь, девочка, тёплого хлеба?
Хочешь, старая, тёплых манаток?
Словно в горле не песня, а глина.
Пой, малышка! Сверкающий брюхом
ворон тоже поёт Магдалинам,
детям, сучкам, ирландским старухам.
Братья по вере
Tiomnaithe on Eastoin
do mo dhearthair beloved
Ergar.
Лишь родители скажут – согласье даём,
сразу замуж, из дому, как вольная птичка!
Успокойся, Руслан, мы не там поддаём,
где чирикала так бы, хлебнув, католичка.
Нам с тобой, если честно, совсем не до баб.
У тебя есть Наташа, мою точно так же
я зову. И зашли в этот маленький паб
мы с тобой исключительно лишь из-за жажды.
Телевизор кричит. Но тебе до балды,
что с экрана звучит не ирландская джига.
В этом виски, в котором ни капли воды,
пьём горючее мы для сердечного МИГа.
Щас допьём, словно кельты, и сжав семь зубов,
что осталось у каждого... восемь? ну, ладно!
мы увидим, что город совсем не таков –
в нём по-кельтски воздушно, туманно, прохладно.
Восемь евро за пинту – цена как цена
для такого пушистого нежного пива.
Спорим, что подавальшица в нас влюблена,
но не знает – с двумя, если сразу, красиво?
И одобрит ли всё это старая мать,
простоявшая в древнем музее полвека,
и привыкшая польта дешёвые брать,
улыбаясь сдающим польта человекам.
К человеку в польте – только жалость у ней,
он в польте, но пришёл посмотреть на картины,
что висят по углам в полутьме в тесноте,
посетители – люди, хоть чаще – скотины.
Приезжают сюда, по музеям – бегом,
а потом – в рестораны, кафешки, по пабам.
Ах, как смотрит девчонка! Но будет облом,
если мы захотим... Поздновато нам к бабам.
Так давай посидим, словно в книжке такой,
где горят фонари и шумят выпивохи,
и красотка по ляжке каааак хлопнет рукой,
а потом – по груди! Эти чёртовы блохи!
Пред другими она разведёт, что должна.
Нам главнее торговая честность урода.
Щас смешает с водой! А какого рожна
смотрит криво на пару попов из прихода.
Да, по виду мы те ещё! Сукины, да!
Вид такой вообще – жрать пришли лоботрясы.
Мы же кельты с тобой. На фига нам вода?
А фонарик плюёт нам на древние рясы.
Жизнь
Сейчас допишу и прилягу поспать,
поспать перед вахтой солдату не лишне.
Что делаешь, мама? Что делаешь, мать?
Зачем ты так топчешь созревшие вишни?
Ох, чую я, чую, совсем не к добру
обрызгана юбка алеющим соком.
Зачем ты приснилась такой ввечеру –
не травкою мягкой, а острой осокой?
Зачем мне ладонью протёрла висок,
и вот я стою на какой-то дороге.
И льётся с виска мне горячее – сок? –
на детские босые пыльные ноги.
Бегу я до мамы. До мамы бегу.
И вижу улыбку слепого скелета,
стоит он и машет мне на берегу
двадцатого дня наступившего лета.
Загадка часа
Из Бургоса
Невыносимый свет дневной
ещё страшней, чем свет вечерний.
Стоит печально надо мной
лучей печальных виночерпий.
Он проливает их в меня,
меня знобит, а свет всё льётся.
С небесной высоты огня
орёл когтистый рассмеётся.
Не приглашенья на обед
я ждал бы от пернатой тучи,
которой мальчик-ганимед
был в плен когда-то заполучен.
Я жду покоя. Где покой?
Покоя не было и нету.
Я не могу прикрыть рукой
глаза от мертвенного света,
сжимают руки рану на
боку. И нету рядом лавра,
чтоб тень бросала тишина
в глазницы мёртвого кентавра.
Последние публикации:
Мне дано уменье умирать –
(01/09/2021)
Весь этот джаз –
(07/08/2020)
Аделфи –
(23/07/2020)
Ветер –
(01/07/2020)
Рождение трагедии из весеннего вечера –
(01/06/2020)
Ласковый май вечности –
(11/05/2020)
Прощай, красавица! –
(16/04/2020)
Зёрна –
(01/04/2020)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы