Комментарий | 0

Песни пропавшей империи

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Песни пропавшей империи
 
 
Я – старый китаец пропавшей империи Тан.
И белыми нитками шита моя простота,
когда по утрам я смотрю на советский стакан
и слушаю сельские сводки из радиорта.
 
Мой древний халат поистёрт и от времени сер.
Сажусь я в автобус и еду смотреть на закат.
Последние годы мои где-то в СССР
я езжу смотреть на закат, облачившись в халат.
 
Я стар, словно рукопись, словно имперский фарфор,
и тёмные слёзы бегут по морщинам лица,
когда я гляжу из окошка на старенький двор
глазами живущего в Североморске юнца.
 
Что вижу я там? Там стройбатовцы, дерево, шёлк
холодного воздуха всё обернул двадцать раз,
и древний Китай, из которого старец ушёл,
руками красавиц касается щелочек глаз.
 
 
 
 
 
Песня из Макондо
 
 
Мальчик на велосипеде,
ветер рвёт белье, и жгут
свой табак мои соседи
прямо здесь и прямо тут.
 
Как вам, милые, угодно.
Скоро дождь пойдёт уже.
Обозначится Макондо
среди прочих миражей.
 
Всё стирая, всё смывая.
Что я вижу из окна
и квартиры и трамвая?
Вечность, голую до дна.
 
Вижу рыбку золотую,
ночь, свистящую свинцом,
вижу истину простую,
но корявую лицом.
 
Слышу, как поют креолы,
слышу небо. Неба нет?
Враки! Слышу радиолу
старых-старых-старых лет.
 
Лампы жёлтые сияют.
Буэндио водку пьют,
одиноким наливают,
может быть, и мне нальют.
 
Одиноким одиноко.
Ясен хер. Летит малец,
оттопырив бледный локоть,
через марево сердец.
 
Воздух так прозрачно-ясен.
Я в Макондо, а не здесь.
Воздух ясен и прекрасен,
в нём космическая взвесь.
 
Смотрит пьяная бабёнка –
одиночество везде,
только воздух как пелёнка
новорожденной звезде.
 
 
 
 
 
Коканд
 
                                   Отцу
 
Я не знал, что умирают люди,
оттого слепа была печаль.
Виноград лежит на плоском блюде,
в чайхане заваривают чай.
 
Чай медовый, виноград – бедовый.
Улочки Коканда, пыль, трава.
И от местной музыки бредовой
кружится похмельно голова.
 
Ночью все собаки воют складно.
Ночью даже пыль – и та свежа.
И луна касается прохладно
лезвием узбекского ножа
кожи и бухарского халата,
и далёкой северной страны.
 
Музыка врывается в палату,
обезьянкой спрыгнув со струны.
 
Музыка прекрасна и знакома,
как прохлада музыка гудит
хором всех вечерних насекомых,
изразцовым солнцем впереди.
 
Изразец горяч, как лихорадка,
и суров, как тимуридский суд,
словно чёрный сгусток крови сладкой,
как в мозгу взорвавшийся сосуд.
 
 
 
 
 
Барселона! Анархия!
 
 
Ходят девушки с наганами.
Барселона. Небо. Ночь.
Я покончил с донной Анною.
Ты – моя родная дочь,
 
анархисточка чуть пьяная.
Чёрный-чёрный твой берет.
Мучит полночь фортепьянная
много-много-много лет.
 
Твой берет черней, мучительней,
чем слова учителей.
И куда глядят родители?
Каталонского налей!
 
Лишь свобода – сладким пряником.
Смерть всегда светла лицом.
Всё другое – жалким, пьяненьким
под закатом-мертвецом.
 
Есть рассвет, наган! Грядущее!
Анархистский твой берет.
Никогда не настающее!
Ничего, короче, нет.
 
Я прижму тебя, любимая.
Я прижму тебя к груди.
Радость светлая и мнимая,
ров расстрельный – впереди.
 
 
 
 
 
Цирк
 
 
-1-
 
                                     Вл. А.
 
В шапито всё опять, как всегда.
Там – легка и беспечно-упруга –
подлетает под купол звезда
из ладошек любимого друга.
 
А быть может, сорвётся вот-вот,
и покончит с дурною привычкой –
быть лишь той, кого любит народ,
а не тонкой сгоревшею спичкой.
 
 
 
-2-
 
И кому они мешали
в нашем славном городке?
Эта девочка на шаре,
акробат и мелкий шкет.
 
Для чего мы их убили? –
непонятно лично мне.
Но живём, как раньше жили –
в нашей славной тишине.
 
 
 
-3-
 
 
 
                      Н. П.
 
Циркачка идёт по канату.
Дрожит под ногами канат.
Я – ей и шуту-акробату –
когда-то потерянный брат.
 
Иди над домами Парижа
с улыбкой капризного рта.
Я проще, стандартней, пожиже,
но та же вокруг высота,
 
когда поднимаюсь с кровати,
на воздух ступаю, и вот –
без лонжи, в дырявом халате,
и некому вытереть пот.
 
 
 
 
Двор Чудес
 
 
По синю небу облако плывёт –
прохладное и ласковое тельце.
Куда оно меня опять зовёт?
В толпу каких бродяг и погорельцев.
 
Сейчас его укроет тёмный лес.
Ржаной мукой дохнёт домашний ветер.
А у меня – один лишь Двор Чудес,
и больше никого на целом свете.
 
И больше никого. Но вечер вширь
так распростёрся леденцовым телом.
А мне кричат – Себя не потроши!
Займись каким-нибудь приличным делом.
 
Но при Дворе прилична нищета,
там потрошат, там тёмные делишки.
Но леденец небес коснётся рта
и самого последнего воришки.
 
 
 
 
Без названия
 
 
                               Наташе
 
 
Мне нравится твоё пальто –
в нём всё-равно, что в ад, что в Адлер,
мне нравится, что всё не то,
и то, что тем всё станет вряд ли.
 
Мне нравится гитарный плач
с его железным убещуром,
и то, что ждёт меня палач
с весёлым клюевским прищуром.
 
Мне нравится упасть в траву,
уже не чувствуя разлуки,
чтоб удержали на плаву
отца ладонь, Наташи руки.
 
Есть у меня один рубец,
и оттого-то и живу я,
что не отец мне, а Отец
оставил рану ножевую.
 
Что травам плыть, потерям быть.
Ты потеряешь, не найдусь я.
Ах, Боже, ниточкой судьбы
летят, кричат степные гуси.
 
 
 
 
 
Белый альбом Костромы
 
 
                            Наташе
 
А так ли всё ясно? А так ли понятно?
Заварено утро на солнечных пятнах.
 
Замешано утро на белой водице.
Огромное утро рассветом плодится.
 
И кто это там так танцует на крышах.
Битловская песня. Раскрашенный Кришна.
 
Битловская песня. А есть ли сильнее
потребность, чем с нею, чем с нею, чем с нею?
 
Чем с песней и девочкой-длинные ноги.
Чем с песней о ней и танцующем боге.
 
Я крепко замешан на том, что, тоскуя,
хочу это утро – такое... такую....
 
И ты мне как девочка эта знакома,
как белое утро, как белость Альбома.
 
Играй мне, играй мне! Грачи прилетели.
Грачи прогулялись по смятой постели.
 
Саврасов тоскует, а Кришна всё пляшет.
И то, и другое – родное и наше.
 
Заплачь на гитаре, ослепни, воскресни.
Замешаны мы на грачах и на песне
 
о том, что гитара не может не плакать,
с припевом грачей, приземлившихся в слякоть.
 
 
 
 
 
Вереск
 
 
Почему хочу писать об этом?
Почему про это я пишу?
Почему, как самым ясным светом,
самым тёмным вереском дышу?
 
Почему Шотландия и – точка?
Почему Шотландия вокруг?
Почему любимая и дочка
одиноко бродят – без подруг?
 
Чёрный ворон хочет сладкой крови.
Захирел закат, как древний клан.
Что нам приготовил-уготовил
окруживший остров океан?
 
Я смотрю с горы. Пасётся стадо.
Заржавел мой старенький мушкет.
Отчего мне большего не надо, –
только видеть, что взойдёт рассвет?
 
На шотландском острове так горько.
Скоро мне пойдёт десятый век.
Наконец увижу – пляшет зорька
по холодной утренней траве.
 
Пролетит вверху большая птица.
Крыльями прохлопает во мгле.
Одинокость выпала ресницей
и лежит ресницей на земле.
 
 
 
 
 
Холмы
 
 
Холмы, холмы, холмы,
их полумрак весенний
спасёт меня от тьмы.
Гарантия спасенья –
 
их мартовская мгла
о Фландрии мужицкой,
охотничьи дела,
летающие птицы.
 
А эта – ближе всех,
она – летящий крестик.
И раздобыла мех
и топчется на месте
 
ватага молодцов,
охотничая горстка,
Голландия отцов
в снегах Североморска.
 
Поставьте крест на мне,
перечеркните птицей.
Пускай осядет снег,
не тая, на ресницы.
 
На белизну щеки
пусть ляжет он, не тая.
Над вечным льдом реки
крестов летает стая.
 
 
 
 
Дождь, дорога
 
И только молодые живы,
и только дождь идёт обложно.
И от земной своей наживы
внезапно не заплакать сложно.
 
Автомобили на дороге,
смешная девушка зевает,
два парня говорят о Боге.
О, так бывало. Так бывает.
 
И ничего уже не бросишь.
И старики живут отчасти.
И ничего уже не просишь,
а только вспоминаешь счастье.
 
Так в фильме Бергмана дождило.
Готические зданья стыли.
Нас ничего не позабыло.
Мы ничего не позабыли.
 
Мы помним каждую минуту.
Мы помним каждое мгновенье.
Как пахнет хлебом, влагой, рутой
прошедшей жизни привиденье.
 
 
 
 
 
Хайям, Псалом, Фрост
 
 
-1-
 
Жизнь идёт – не криво и не прямо,
а как надо и заведено.
И луна беспечного Хайяма
смотрит в приоткрытое окно.
 
Жизнь идёт. Идёт себе упрямо.
Не танцует. Но идёт на свет.
И луна весёлого Хайяма
отсыпает бронзовых монет.
 
Жизнь прошла. Не скажешь – Здравствуй, яма!
Роза пахнет. Свищет соловей.
И луна печального Хайяма
так темна – от губ и до бровей.
 
 
 
-2-
 
 
                  Наташе
 
Есть крупа. Перезимуем,
потому что есть крупа.
А весною поцелуем
деревенского попа.
 
Я ему целую руку.
Он меня целует в лоб.
Человеческую муку
лучше прочих знает поп.
 
Он помолится немного.
Скажет мало неспроста –
многословье не для Бога,
не для Господа Христа.
 
Скажет поп – Прости его Ты,
Боже, Ты прости раба,
это ведь Твоя работа,
а его душа слаба.
 
Прожил зиму он, в апреле
помолился, – всё, что смог.
Ты терпел. И все терпели.
Он, как все. Помилуй, Бог.
 
 
 
-3-
 
Стараюсь быть проще и проще.
Так, грубо-изыскан и прост,
идёт по берёзовой роще
какой-нибудь Роберт Ли Фрост.
 
Он слышит, как птица стрекочет,
как тучи проходят вдали,
и он отрываться не хочет
от неба вот и от земли.
А в рощице хлюпают лужи,
а тучи в туманном дыму.
 
И будет сегодня на ужин
краюха бессмертья ему.
У ног примостится собака.
Созвездья всю ночь провисят.
Никто не погибнет от рака
в неполных свои пятьдесят.
 
 
 
 
 
Как в лучших фильмах
 
 
Поэзии
 
 
Когда мне умиралось не шутя,
когда я умирал от Солнцедара,
ты шла одна, глазницами блестя,
совсем как в лучших фильмах у Годара.
 
Годар – козёл. Загнулся юный май.
Всё в тишине, порядке и покое.
Но ты сказала мне – Не умирай!
Коснулась лба прохладною рукою.
 
И спела песню русскую. Гроши
дала и погнала опохмелиться.
Цветёт калина. Падает Шукшин.
С тех самых пор мне только это снится.
 
Не Пазолини, не Феллини. Нет.
Тем более, не мальчик-Бертолуччи.
Калины цвет. Мерцающий рассвет.
Чижолые беременные тучи.
 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка