Комментарий | 0

Башня Амудо

 

Изучать историю родного города было делом моей жизни.

Это может показаться странным, учитывая, что я всю жизнь проработал учителем мировой истории в школе.

Конечно, теории о том, как движется мировая история – по прямой или молниеобразно, по кругу или по спирали – споры о причинах войн, революций, рассуждения о возможных столкновениях цивилизаций, все это не могло не будоражить  ум. Но эти возгорания любознательности оказались не более, чем короткой умственной гимнастикой, длившейся не дольше бенгальского огонька. Ко времени звонка, оповещавшем об окончании урока, интерес к глобальным вопросам пропадал с такой же стремительностью, с какой он так многообещающе возникал и горел во время занятия.

Понаблюдав за амплитудами взлетов и падений профессиональных увлечений, я, в конце концов, пришел к выводу, что серьезный труд был для меня невозможен, если в нем не было духовного или хотя бы эмоционального притяжения. А магнит сердца никак не реагировал на воображаемые картины древних цивилизаций, краха империй или будущего человечества.

У каждого сердца есть радар. Так уж устроен человек, что радиус радара – очень короткий.

Вера в радиусную природу сердца не позволяла и без того ограниченным нектарам души растекаться за пределы города, в котором я родился и прожил всю жизнь. Этот город был моей Родиной.

В нем я, наверное, знал чуть ли не каждое дерево и уж точно каждую улицу. Я вырастал вместе с каждой происходившей в нем переменой и старел с каждым осыпанием штукатурки на стенах старинных глиняных домиков, которых уже почти не осталось. Будучи неотъемлемой частью его организма, я не представлял жизни вне него. К счастью, далеко и надолго уезжать никогда не приходилось.

Я – хранитель города, города такого, каким он отражается во мне. Я веду его историческую, медицинскую и духовную карту. Даже если после меня он радикально поменяется, то нарисованные мною карты раскроют его следующим поколениями таким, каким я его любил.

Последние два-три года занимаюсь тем, чтобы раскрыть и изучить любой мало-мальски привлекательный уголок, не говоря уже о значимых объектах. Сухим общеизвестным фактам уделяю мало внимания. Чтобы понять город, надо впитать его душу, а значит протирать заспанные глаза под ненавязчивый говор утренних горляшек, засыпать под колыбель ночных сверчков, равным образом пьянеть, как и от аромата весенних кустов роз, так и от кислотной вони проржавевших мусорных баков, провести детство в сладости черешни, тутовника и яблок, получить первый фонарь под глазом или подбитую губу в темном махаллинском переулке, увидеть волнительно-дребезжащее отражение своей любви в пруду городского парка, восторгаться бурляще-жужжащей музыкой народных базаров, бывших здесь испокон веков, отплясывать с горожанами на свадьбах и плакать вместе с ними на похоронах.

Но дух города надо также искать в его зданиях и сооружениях. Каждое из них скрывает в себе не только кусочки, запахи и настроения истории, но и – что самое важное для меня – радости и печали строивших и живших в них людей. Пусть хоть и в очень отдаленном смысле, но души тех людей мелькают в каждой трещинке. Также как и ветер нагоняет в город пыль времен, также как и река проносит через себя воды вечности, так и здания подпитывают воздух города еле уловимыми цветами и отголосками ушедших жизней.

Так я и хожу со своей исследовательской корзинкой, подбирая крупицы городской души, в каждой из которых мерцает чья-то жизнь.

У города удивительное название – Вахткент или город времени.[1]

Вахткент – в одном этом коротком слове кроется все, чем он для меня является.

Как историк, я рассуждаю о временах далеко за пределами собственной жизни. Но, на самом деле, это большое притворство, потому что я не способен их прожить и пронести их через себя. Чтобы быть моим, время должно ко мне прикоснуться, оставить какой-нибудь живительный след, хлестнуть по лицу, например, или заставить сменить галстук. Но так как вся моя жизнь бурлит в пробирке города, то и течение времени ощущаю исключительно в пределах его пространства. Город поработил время, которое дразняще-прихотливо отсчитывает мою жизнь.

Время, как курящий сигару барин, то медленно и растянуто выпускает дымные клубки минут и секунд, которые затем скучно и растерянно витают в воздухе, то резко и сильно выдувает потоки лет, быстро растворяющиеся в воронке городской суеты.

Иногда находит понимание, что истинное время – это бесконечность, невидимая повозка, пролетающая через века. Тогда, конечно, пытаюсь, как призрак, выкарабкаться из себя и вытянуть голову над темной ямой непримечательной жизни, чтобы хоть мельком взглянуть на вечность. Но удерживаюсь недолго, срываюсь, лечу, лечу и падаю, почему-то приземляясь на какую-нибудь улицу, больно ударив колено. Осматриваю прохожих, заметивших, как я упал, споткнувшись о неровность на асфальтной дорожке.

Одним словом, город стал как и мерой течения моей жизни, так и телескопом, через который я пытался хоть как-то приблизиться к сиянию вечности.

Вахткенту долго не доставало символа. А это важно, потому что четкое и осязаемое усваивается сознанием намного легче и надежнее, чем абстрактные рассуждения и эмоциональные излияния касательно течения времени.

И вот пятнадцать лет назад завершилось строительство долгожданной часовой башни в самом центре, рядом с хокимиятом.[2] Вряд ли кто-нибудь будет спорить, если скажу, что за последние десятилетия это стало самым значимым событием.

С ее появлением волокна, на которых зиждется суть города и на которые, словно они гитарные струны, чутко реагируют души горожан, посветлели и как будто подтянулись, стряхнув с себя вялость и став более упругими, здоровыми.

Центр города стал оживленным местом, местом притяжения людей. Неожиданно башня стала своего рода опорой для всех. Ее твердость придавала веру в собственные силы. Ее тяжесть улетучивалась, расходясь по земле также, как расходится подол широкой летней юбки у заступающей в озеро девочки. И это было напоминанием о том, что любовь земли рано или поздно снимет с нас и впитает, как почва дождь, все муки и груз невзгод.

Как и любая башня, она указывала прямо на небо. Следуя ее знаку, мы, жители города, запрокидывали головы и улетали, как птицы из гнезда привычной жизни, скользя по прохладной глади мечтаний и надежд, купаясь в теплых воздушных ваннах памяти и дремля под рассказы предков о чарующем свете ночных звезд.

Любой, кто присмотрится к башне, увидит в ней важные жизненные линии. Башня расширялась к низу, словно ель, и будто врезалась в землю, создавая впечатление, что у нее есть глубоко уходящие корни. Поднимая глаза выше, можно было увидеть, как она плавно и еле заметно выравнивалась и бежала к небу прямой и спокойной кирпичной выкладкой. Эта прямая линия была похожа на тихий и неизменчивый отрезок жизни, который бывает у каждого, создающий иллюзию, что никакого движения не происходит и вызывающий в нас скуку. Башня же напоминала о том, что движение никогда не прекращается, и скачок или рывок рано или поздно наступит: к верху она резко расширялась, даже резче, чем внизу, и это расширение было похоже на скульптуры греческих богов, державших на себе верхнюю часть фасада зданий.

Ее белый купол, чья форма граничила между угловатостью ромба и овальной округлостью, сочетала в себе изысканность и математическую точность. Устремленность купола в небо вызывала напряженность, сразу перераставшую в желание взлететь, которое так всегда пленило человека.

Круглый циферблат был на порядок белее купола. Он, в свою очередь, охлаждал, успокаивал, заставлял задуматься. А в пиковой масти, насаженной на черные стрелки было нечто грустное и роковое.

В целом же, башня – ее купол и циферблат, глубокий кремовый цвет, в который была выкрашена кирпичная выкладка и та нежность, с которой неокрепшие лучи весеннего солнца, как котята, терлись о нее – излучала свет. И потому, наверное, она притягивала к себе любовь.  

Она стала излюбленным местом для свиданий. Ни одно свадебное мероприятие не проходило без фотографии счастливо улыбающихся жениха и невесты на ее фоне.

Стрелки часов на башне неустанно бежали по кругу, создавая иллюзию бесконечного повтора, будто жизнь, как собака, то и делает, что бежит за собственным хвостом. На самом деле, все менялось. Вчерашние невесты уже выгуливали малышей в парке неподалеку. Малышей звон курантов убаюкивал, наполняя сны сладостной музыкой безвременья.

Ко взрослым же куранты были крайне требовательны, каждые полчаса напоминая об обязанностях и обещаниях. Но даже в суетной жизни взрослых с появлением башни добавилось что-то прекрасное. Город у нас небольшой, и куранты были видны, и уж точно слышны, в разных его частях. Каждый раз, когда опаздываю на урок, бегу по улице и смотрю на часы, я знаю что многие другие, даже может кто-то на соседней улице, делает то же самое. Сотни раз в секунду наши взгляды – короткие фрагменты жизни – встречаются на белом циферблате курантов. Где-то в глубине часового механизма мы все что-то друг о друге узнаем.

Интересно, а какой смысл вкладывал в нее ее создатель?

Убежден, что история выбирает своих персонажей. Поэтому башня могла стать столь значимой для всех только благодаря уму и сердцу ее создателя. Я должен был изучить его, прежде всего потому, что только узнав его, смогу надрезать и вскрыть плотную оболочку проводов истории и вживую увидеть импульсы ее нервной системы. Может, мне тогда удастся понять, какими принципами руководствуется ее высший разум. Кем нужно было быть, чтобы история отдала тебе честь быть создателем башни, гласом и сердцем города и путеводителем многих жизней?

Звали его Ким Амудо. Работал он когда-то в архитектурно-проектировочном управлении при городской администрации. Узнать о нем что-то более подробно оказалось непросто. Прошло много лет, и практически никого, с кем он работал, не осталось. Но мне все же удалось выйти на того, кто был заместителем начальника управления в период, когда там работал Ким Амудо.

Тешаев Махкам, худощавый старичок с необычно длинными руками и густыми вьющимися бровями, вышел на пенсию уже более десяти лет назад. Поговорил я с ним как-то накоротке. Ничего интересного рассказать про Амудо он не смог, кроме того, что Амудо был на редкость тихим человеком и грамотным специалистом. Махкам-ака сказал, что Амудо ни с кем не общался, никто из работников его хорошо не знал.

– Вы знаете, я никогда не встречал более неприметного и внешне спокойного человека, – рассказывал он во время нашей встречи. – Кроме чертежей его ничто не интересовало, ни карьера, ни рабочие сплетни, ни молодые девушки, которых у нас, кстати, было немало. Все его считали чудаком, и никто не обращал на него внимания.

Махкам-ака прокашлялся, по-старчески долго и громко.

– В общем, странным был этот Амудо, – заключил Махкам-ака, – жил и дышал исключительно проектированием. Вы меня, конечно, простите, но полноценным человеком назвать его я, наверное, не смог бы. Он был похож больше на барашка, тихо стоящего где-нибудь в уголке, мирно жующим травку и не реагирующем ни на что вокруг.

Он приподнял руку, словно предчувствуя мой вопрос, и сказал:

– Нет-нет, трудно представить, что у него могла быть какая-то другая жизнь. Уж слишком он был какой-то отрешенный. Семьи у него точно не было. Хотя, знаете, сейчас припоминаю, что заходил к нему время от времени работник, по-моему, из управления по строительству. Звали его, кажись, Тухта… Тухта Мирзакаримов, что ли. Проверьте, а то я уже давно отошел от дел. Думаю, сможете найти. Он был единственным, с кем Амудо нормально разговаривал. Они иногда вместе уходили обедать. Может, он Вам еще что-нибудь сможет рассказать.

Так и вышло. Все мои записи об Амудо основаны на беседе с Тухтой Мирзакаримовым. Найти его оказалось несложно. Он все еще работал в хокимияте, занимая высокую должность заместителя хокима по вопросам градостроительства.

Тухта очень удивился, когда узнал, что я хотел с ним поговорить об Амудо. Он поинтересовался, чем вызван такой интерес, и я ему объяснил, что работаю над историей города и собираю информацию о тех, кто стоит за важными городскими объектами. Он с радостью согласился ответить на вопросы. Но, как оказалось, он был настолько разговорчив, что вопросов мне пришлось задавать не так уж и много.

– Я очень рад, что у меня появилось возможность вспомнить и поговорить об Амудо, – так начал свой рассказ Тухта. Мы с ним сидели в одном хонадоне недалеко от хокимията. Была середина мая. Стояла почти летняя жара. Мы с Тухтой зашли в помещение, сели за столик у окна, выходившего на боковую часть двора, где рядом с вишней приятно журчал арык. Заказали по косе плова и два чайника зеленого чая.

– Амудо был моим единственным настоящим другом. Эта дружба началась с институтских времен. Мы оба учились в архитектурном. Как-то так получилось, что с первых дней мы сели рядом. Так и просидели до самого окончания.

Он улыбнулся, а в темных глазах заблестела добрая грусть.

– Никто, включая нас самих, не понимал, как это мы с ним подружились. Мы были очень разными. Я, знаете, большой, шумный и веселый, а он был хрупким, невысоким и уж очень молчаливым.

– Может, все дело как раз в противоположностях? – перебил я.

– Так многие говорили, – Тухта провел огромной ладонью по густым усам, чтобы стереть с них масло. – Может в этом и есть что-то. Но, вспоминая те годы, мне кажется, что тому было еще несколько других причин.

Он облокотился о спинку маленького деревянного стула. Его большие руки на несколько секунд просто повисли. Тухта посмотрел в окно и замедлил дыхание. Он задумался, и его угловатые брови несколько напряглись, ненадолго придав лицу резкое и даже суровое выражение. Хоть ему было уже где-то под шестьдесят, его широкие плечи, выпирающая челюсть, крупные пальцы говорили о недюжинной силе.

– Каждый из нас был по-своему мечтателен, – заговорил Тухта. – Мне, как и всякому юноше, полному сил и энергии, не терпелось рвануть вперед и, как говорится,  воротить горы. Учеба была обузой, не дававшей это сделать. Вот и приходилось заполнять мальчишескую нетерпеливость рассуждениями о возможных будущих деяниях. Мне нужен был преданный слушатель, который помог бы мне прожить мгновения воображаемого будущего. Амудо именно им и оказался. Он жадно поглощал мою болтовню, часто переспрашивал, словно боясь что-нибудь упустить или не понять. Странно, он казался каким-то прозрачным. При каждом разговоре складывалось впечатление, что его тельце, словно песочные часы, наполнялось моими рассказами. Получалось так, что, смотря на него, я видел отражение себя и своих мыслишек.

– А почему, по-Вашему, он так любил Вас слушать? – cпросил я.

– Это снова к вопросу о мечтательности, – Тухта чуть оживился, прильнул ко столу  и залпом опустошил пиалу с чаем. – Вам может показаться странным, а, возможно, Вы вовсе мне не поверите, но, общаясь со мной, Амудо узнавал, каково быть человеком, иметь желания и сомнения, идти на поводу у настроений и, самое главное, мечтать – создавать и жить в миру, которого нет. Знаете, почему его звали Амудо?

– Нет, но я собирался Вас об этом спросить, – ответил я.

– Это грустная история, – Тухта постучал пальцем по столу. – До него его мать рожала дважды. Оба ребенка умерли вскоре после родов. Она молилась, просила небо не оставлять ее бездетной, говорила, что если ей не суждено просто иметь ребенка и обычную жизнь, то пусть хотя бы она родит того, чье присутствие на земле будет почти незаметным. Пусть тихо дышит, ничего не желает и ни к чему не стремится. Пусть некого будет забирать у нее! Она была согласна на это ради того, чтобы стать матерью. Условия, похоже, были приняты. Родился мальчик, которого она назвала Амудо, что по-корейски означает “никто”.

– Ну надо же, – вылетело у меня.

– Да, – закивал Тухта, – дальше все шло, словно по формуле. Сердце у него было слабое, и мать воспитала его в тишине, чтобы не было ни эмоциональных подъемов, ни падений. От физкультуры он всегда был освобожден, побегать и попрыгать и, соответственно, узнать возможности своего тела, у него не было возможности. Горло было еще одним его слабым местом.

Тухта с горечью в голосе усмехнулся и помотал головой.

– Будто специально, чтобы ни другие, ни он сам его голос не услышали.

Он глубоко и тяжело вздохнул и хотел было налить нам чаю, но чай закончился.

– Не представляете, как мне было его жалко. Как хотелось ему помочь! Разве можно после этого не верить в силу имен? У меня здесь тоже без истории не обошлось.

Он пристально посмотрел на меня секунду другую, и провел рукой по усам, тем самым прикрыв какую-то полузаговорщицкую улыбку.

– Вы ведь знаете, почему у нас иногда детей таким именем, как у меня, называют?

Я замялся и неуклюже зашевелил головой, наполовину наклоняя, а наполовину поворачивая ее из стороны в сторону, таким образом заколебавшись между «да» и «нет».

– В нашей семье я – шестой ребенок, – хмыкнул Тухта. – Мать просто-напросто устала рожать. Вот я и вылетел на свет, словно крик отчаяния.[3] Отец как-то пошутил: «Ты у нас, Тухта – могучая дамба, детородный потоп остановил». Шутки-шутками, но, видимо, поэтому я жил – и чем старше становился, тем более это осознавал – с обостренным чувством вины. Если подумать, это совсем неудивительно. Если бы не я и не мое имя, то на этом свете, наверняка, было бы больше жизни. В школе и на улице я всегда вступался за слабых. Мать говорила, что Тухта, мол, у нас справедливый. На самом деле, охраняя жизни других, я всего-навсего боролся с собой, пытаясь залечить рану, которую нанесло мне имя.

В помещении оставалось все меньше людей. Обеденный перерыв для многих подходил к концу. Тухта взглянул на часы:

– Мне скоро надо будет бежать. Придется ускорить мой рассказ.

То ли от того, что стало тише, то ли от того, что Тухта заторопился, течение воды в арыке, казалось, тоже ускорилось.

– Думаю, дружба с Амудо, – продолжил он, – во многом и была движима тем самым чувством вины. Маленький корейский мальчик, тем более с таким странным именем, он не мог не стать предметом нападок некоторых озорных сокурсников. Я пару раз вступился за него так, что больше на него никто не тянул. Чем больше я с ним общался, тем больше понимал, что его жизнь была ненастоящей. Он был устроен, знаете, как-то однобоко. Жил у него только ум. Поэтому учеба и чертежи поглощали его полностью. Все остальное, что, например, толкает обычного человека, ну, на то, чтобы встречаться с друзьями, поиграть в футбол, слушать музыку, вкусно покушать, читать книги, спорить и так далее, было у Амудо то ли заморожено, то ли находилось в глубоком сне. Скажите, в чем смысл такой жизни? И, вообще, разве это жизнь?

Вопрос, по-моему, не требовал ответа, и я слегка пожал плечами и ничего не ответил.

Тухта говорил уже более разгоряченно.

– Сколько раз я пытался его хоть к чему-то приобщить! Сколько раз прямо говорил, что так жить нельзя! Но он тогда просто не мог понять моих слов. А затем, – Тухта по-мальчишески хихикнул, – жизнь дала осечку. Амудо влюбился. И влюбился не слабо. Была у нас девочка Шахноза, невысокая, стройненькая статуэточка с длинными прямыми черными волосами и с задумчивым, вопросительным взглядом. На нее полкурса глаз положило и неудивительно, что Амудо она приглянулась.

– А Амудо сам Вам об этом сказал? – спросил я.

– Нет. Но ему и не надо было этого делать. Все и так было понятно. Он никогда никем не интересовался, а тут вдруг стал про нее спрашивать. Пристально за ней наблюдал, весь съеживался, когда она мимо нас проходила. Я сразу его раскусил! И не мог ему об этом не сообщить. Он замялся, покраснел, что-то пробубнил, отвернулся и ушел от разговора. Я ликовал тогда, думал, вот оно спасение! Наконец, Амудо станет нормальным человеком. Какое-то пробуждение действительно наступило, но не от самой любви. Шансов на взаимность у Амудо не было никаких. Многие девушки, включая Шахнозу, присматривались только к потенциальным женихам. А наш бедный Амудо был чуть ли не невидимкой. Думаю, что это было поворотным моментом. Именно боль безответной любви, которая, возможно, его никогда и не покидала, разбудила его и воспалила в нем обиду. Ведь она, по-моему, с ним даже ни разу не поздоровалась!

Он потряс в воздухе указательным пальцем.

– Полагаю, что тогда-то он и испытал всю горечь своей дымчатой полупризрачной природы. Мне, как никогда, хотелось ему помочь и, кроме меня, никто не смог, да и не захотел бы этого делать. Его мать, покойная Вера Ильинична, да простит ее Бог, до конца дней строго соблюдала заключенный с небесами пакт.

Тухта немного замолчал, вновь посмотрел на часы и тяжело вздохнул.

– Мы закончили институт, оба устроились на работу в хокимият, правда, в разные управления. Я вскоре женился. Мы стали видеться реже, но про Амудо я никогда не забывал и надеялся, что наступит случай, когда удастся придать его жизни твердую оболочку, наполненную настоящим смыслом. А то похоже все это было, простите, на сырое яйцо, которое стухло бы, если его не сварить или не пожарить. Чувство вины, о котором я говорил, меня не покидало. Надеялся, что если бы я помог Амудо, то это было бы искуплением.

Весь разговор был похож на какую-то исповедь. Но я был очень благодарен своему собеседнику и проникся к нему симпатией. Он оказался порядочным и вдумчивым человеком.

– Случай такой выпал. Хоким принял решение, что городу нужна часовая башня. Объявили конкурс на лучший проект. Я сразу побежал к Амудо и принялся его убеждать поучаствовать в конкурсе. «Это твой шанс заявить миру о себе!» – воскликнул я тогда в сердцах. А он, представьте себе, ответил, тихо так и задумчиво: «Хорошо».

Тухта покраснел, набрал в щеки воздуха и резко выдохнул его через почти что закрытые губы, издав глухой звук. Нервно разлохматил волосы на голове, став похожим на старого угрюмого пса.

– И он выиграл, – нота досады послышалась в его голосе. – Я так обрадовался, думал, что вот, пусть и с большим опозданием, но его поезд, наконец, тронулся. Опять сразу к нему пришел, обнял, смеялся и поздравлял, а он впервые по-настоящему улыбнулся. Затем застеснялся собственной улыбки, снял очки, провел пальцами по глазам, опустил голову вниз и чуть закачал ею, словно в неверии. Я настаивал, что мы должны отпраздновать, пойти вечером в ресторан или ко мне домой. Говорю, «выпьем, жена что-нибудь вкусненькое приготовит, это ведь такое событие». Но он надел очки, а его узкие глаза то ли увлажнились, то ли заблестели. Затем взял меня за плечо и сказал: «Потом, Тухта, потом отпразднуем». Я громко возражал: «Как потом?! Чего ждать? Надо сегодня праздновать!» А он повторил: «Потом, мне надо отдохнуть». В тот день он попрощался со мной, сказав: «Спасибо тебе за все, Тухта». Поздно вечером того же дня мне позвонили домой и сообщили, что Амудо умер. В автобусе, по дороге с работы домой. По словам врачей – остановка сердца.

Он посмотрел мне прямо в глаза и произнес:

– Вот так и умер мой друг. Из-за меня. Если бы не я со своим конкурсом, то Амудо был бы все еще с нами.

Я не нашелся, что сказать.

– Но как бы странно это ни показалось, виноватым ни в чем я себя уже не чувствую. Я рад, что, пусть хоть на короткое время, Амудо испытал счастье. Если раньше его никто не замечал, то теперь его творение у всех на глазах. К сожалению, цена за него могла быть только одна.

На том мы распрощались, и больше Тухту я никогда не видел.

Эту историю я подробно записал. Надеюсь, что все больше людей о ней со временем узнают. В книге посвящу ей отдельную главу и назову ее «Башня Амудо».

14 Мая 2011 г.



[1] С узбекского “вахт” – “время”, “кент” – “город”.

[2] С узбекского, “хокимият” – мэрия, городская администрация.

[3] С узбекского, «Тухта» – остановись.

Последние публикации: 
Тепло земли (29/10/2018)
Дом (14/02/2018)
Муза (08/06/2017)
Муза (06/06/2017)
Сон (окончание) (04/07/2016)
Сон (03/07/2016)
День рождения (15/12/2015)
День рождения (11/12/2015)
Дождь (20/11/2015)
Дождь (19/11/2015)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка