Октябрь и сумерки медленно сгущаются над Берлином
I.
Сложно начинать говорить, но легко продолжать, когда уже находишься внутри. Мы не приехали сюда однажды, мы просто были здесь всегда. И так будет всегда. Но…
Прав был Шкловский: Берлин, чудеснейший из городов, никогда не уложится в один эпитет,
разве только «сада» или «острова», да… А ещё точнее – целой гряды островов, - «что русские и немцы – как острова среди воды или ещё – как капли масла - соприкасаются вплотную, и не мешаются никогда».
Хлебникова восхитил Тиргартен. Шкловский рассмотрел Берлин сквозь увеличительные окуляры русского бинокля и закончил мольбой – « … мне не под силу жить в отрыве… позвольте мне вернуться назад…» И ему позволили. Да… Но он был прав: Берлин – гряда островов французских, русских, испанских, всяких, каких вы только захотите. Вот, в карнавале охлаждённого октябрём воздуха, проплывает остров Камерун, похожий, скорее, на один из ветхозаветных плотов на успокоенной Господом глади воды, на котором прекрасные чёрные люди с бесконечно удлинёнными конечностями, в цветастых и цветущих буйными красками балахонах, жмутся друг к другу от холода, не подходя к зыбкому краю.
Но мы, русские, из самых последних, накативших на Берлин волн, мы никого не должны молить о возвращении, мы можем вернуться в любой момент… Или это я так себя уговариваю?
Мы гуляем по островам Берлина, как Хлебников гулял по зоосаду. Мы смотрим за происходящим. Мы проговариваем происходящее в меняющемся ритме наших шагов. И мы не должны никого умолять, разве только самих себя – увидеть белого голубя в успокоившемся небе, показавшегося после потопа.
...на бегу в такт шагам, только бы отдышаться: из глубины… из глубины воззвах к тебе… из глубины воззвах к Тебе, Господи!
Быстро чувствовать стиль – сродни умению быстро схватывать языки. Шкловский через мелкие, но чрезвычайно важные детали мгновенно схватывал Берлин. Так ловкий иностранец с развитым слухом выхватывает опорные слова из незнакомого языка, и вот он уже на нём – пусть по-своему, но всё же говорит.
Я люблю этот город. Я страстно люблю этот город, иногда даже кажется, - задыхаюсь на бегу – на лету, в холодных ли сумерках октября, в июльской ли закипающей жаре.
Итак, октябрь. Неестественно прямыми и странно-свеже-зелёными кажутся застывшие деревья, в прозрачном по-осеннему, но тёплом воздухе, - что как бы лето не хочет уходить, а осень не хочет наступать, и такая насильная иллюзия вечного лета на подступах к раю… Октябрь в Берлине. Маленькое французское кафе. На тонко-выгнутых ножках неустойчивые столики. Утренний ветер рывком и навзничь опрокидывает стулья на полукруглые спинки. Путаясь в длинных фартуках, официанты, наперебой, смешно размахивая руками, бегут их поднимать, лопоча и лепеча по-французски. Официанты – молодые французские парни из бедняков. Их специально набирали по внешности в дорогое кафе, в богатый район. Ранним – ранним утром, летнего месяца, пока безмятежное и искреннее, стояло тепло… В том, как они, парни из французских эмигрантов, поднимают стулья, торопливо отряхивая их спинки, скользит какой-то трагикомический эротизм из «Книги Маркизы» с иллюстрациями Сомова: так красивые парни из челяди бежали поднимать опрокинувшуюся на спину, внезапно опьяневшую графинечку, у которой из-под множества юбок фарфорово заголились ноги, где-то в преддверье французской революции. А потом те же самые парни, когда революция была уже в разгаре, тащили ту же самую графинечку, правда, уже протрезвевшую, на эшафот, и так же задирались её кринолины и бились в кровь фарфоровые коленки.
Ранним летним утром , по дороге к S-бану, я видела, как их принимают на работу – эмигрантских парней из бедных семей. Они, человек восемь, стояли в очередь в чёрных обтягивающих майках из «H&M» и таких же чёрных штанах. От них требовался – стройный рост и идеально прямой разворот плеч, и – совсем, ну, совсем небольшое знание немецкого. В середине очереди, с самым красивым и самым глупым лицом, стоял Кристиан, и рядом с ним – младший брат – толстяк Поль, в широкой красной рубашке. Пришёл поболеть за брата…Я как-то видела их, сидящими на Паппель аллее, прямо на улице, в Eckekneipe, во время футбольной трансляции. Кажется, французы играли с мюнхенским клубом или кем-то ещё. Не важно. Они были братья. Старший - глупый и красивый. Младший – толстый и весёлый… Старшего, Кристиана, должны были взять наверняка, самого первого, на работу, в дорогое французское кафе, самого первого – из остальных восьми… О, сколько же шансов у красавцев по рождению, пусть даже из самых бедных эмигрантских семей!… Поль обожает Кристиана. Он за него – горой. Он, ни секунды не раздумывая, отдал бы за него свою жизнь, ранним летним утром, когда их принимали на работу. Он отдал бы за него жизнь, по первому требованию – толстый весёлый Поль за красивого и глупого Кристиана, но никто не попросит. Никогда…
2.
…Ты пишешь, ты получаешь наслаждение, почти граничащее с чувственным, но между «этим» и «тем», ты всегда выбираешь «это», хотя всегда и везде, говоришь, что выбрала «то». Вспомни, как когда-то давно, красивенький мальчик-англичанин, с отменным русским языком, специалист по Мандельштаму, кажется, да? неважный же он был специалист, раз не помнишь, стоя на полу, босиком, в твоей комнате, ещё в Москве, влажной, пронзительной зимой, жадно и страстно, как голодные и обездоленные у трапезной храма, рылся в твоих бумагах, разбросанных по столу, мучительно разбирая русские слова, написанные синей авторучкой. Пытался отыскать своё имя. Хотя бы намёк. Но так и не нашёл. После этого вы расстались навсегда… . А двери-то трапезной открылись, распахнулись, безвозмездно впуская… И были накормлены все бездомные, страждущие и обездоленные!
Ну, и что, что лето прошло и октябрь. Октябрь Берлина удерживает лето из-за всех сил. Как может быть лето в октябре? Ну, какое лето? Так - иллюзия… Мираж…
Мы, русские, так же бежим всю жизнь за какой-то призрачной иллюзией счастья и славы и, не получив ни того, ни другого, принимаемся тосковать. Тоска русского, потерявшего всё в погоне за несбыточной мечтой, настолько сильнее и счастья и славы, что потом, спустя поколения, помнят и ищут только её одну.
3.
Катаюсь на роликах у Бранденбургских ворот… Воздух октября тёплый и летний. Обманный июль. Но сумерки тихо сгущающегося света говорят только об осени, о том, что она неизбежна и неумолима. Стайка голубей у длинной разрисованной стены клюёт недоеденную бомжами булку. На стене – граффити. Глупо-цветастые пятна и такие же глупые надписи с ошибками на всех языках. Золотые потки тепла льются с неба. Иллюзия лета призрачна, как умирающая невеста. И с каждым днём всё сложнее и сложнее становится её удержать. А вдруг невеста умрёт в своём тонком платье и туфлях с остро-заточенными носами, переломится пополам в стеклянной хрупкости, так и не дожив до свадьбы?… В душу закрадывается страх, что оно, это хрупкое лето посреди осени, может разбиться от крика или резкого движения. Тихо сгущаясь, синеют сумерки. Катаюсь на роликах вдоль разрисованной стены, не глядя на изображения. Золото, синева и обманное тепло – всё смешивается, и почему-то на мгновение, только на один миг – фотография перед глазами из исторического музея с Унтен ден Линден - зачем я вспоминаю о ней – всего лишь на миг… на его короткую долю? Факельное шествие 33-его года под Бранденбургскими воротами – живые потоки огня плывущие сквозь берлинскую ночь. Они, как течение реки, вдруг развернувшей своё русло, - из-за горизонта сквозь Бранденбургские ворота. Крики приветствий, лязг и визг заточенных речёвок, запах гари и угар восторга. Те люди с фотографии сейчас уже давно мертвы. Тогда, в ту ночь, в Берлин вместе с огнём втекала смерть… Зачем я думаю об этом? Зачем я разворачиваюсь из нежной, пусть хрупкой, но беспечной и беззаботной жизни – в смерть, и страх ? В мрак и скрежет зубов? Зачем мне такое, когда в Берлине вдруг, как подарок, среди ледяного октября зацветает июль? И вот раздаётся звон. Ломкое, рушится стекло. Разлетается позолоченная стайка голубей… А это просто я, проезжая вдоль стены, разрисованной граффити, падаю на руки с размаху, зацепившись в темноте обо что-то – о камешек или осколок стекла? бутылки? чужой жизни? Я падаю, предвосхищая боль – из золотого тепла в тёмно-синие сумерки ночи. Последнее, что я вспоминаю, так же коротко, остро и мгновенно, прежде чем почувствовать резкую боль падения, ободранную кожу на руках, кровь на ладонях, - последнее, что приходит мне на ум – это граница лета, распахнутое окно нашей языковой школы, выходящее на Фридрих штрассе…Там внизу плещется улица в своём течении, звенят проезжающие трамваи, официанты нижних кафе проливают кто кофе, кто вино. Кто-то смеётся и беспечен, кто-то изнывает от боли и желания закричать, но – всё моё ношу в себе… с собой… с тобой… Ты сидишь на подоконнике распахнутого окна. Мы говорим, но наш немецкий пока ещё скудный, а правила нашей с тобой шахматной игры заключаются в том, что мы должны говорить только по-немецки. Твой иврит груб и массивен, я устаю его слушать, по-русски тебе не выговорить ни слова, мышцы твоих губ изнемогают от напряжения, выговаривая наше русское слова «Бог». Иногда почему-то вдруг между нами, как спасительный плот, всплывает латынь – твоя медицинская, моя – литературная… от этого смешно. Когда нам смешно, мы теряем осторожность… А так - да… Да.. Тысяча раз «да» - мы предельно осторожны. Мы избегаем встречаться глазами… ещё мы избегаем даже случайно прикасаться друг к другу… Ещё – мы избегаем называть друг друга по именам… Я смотрю на тебя, только когда ты этого не видишь. Я чувствую, когда ты смотришь на меня и осторожно не поднимаю глаз, чтобы ты мог на меня наглядеться, напитаться… Я обострённо чувствую тебя. Охотник чувствует зверя. Любовник чувствует ночь. Когда ты смотришь, я как бы не знаю… Я говорю кому-то что-то смешное или злое на любом из разрешённых здесь языков, старательно выгибая губы, что бы сладковато, чтобы слегка поранить тебя. Когда больно, тянет сильнее. Ведь так? Мы чувствуем друг друга. И я знаю, я знаю, что тебе больно от меня, как от саднящего пореза на руке.
Последнее, о чём я подумала – был ты. Почти явно вижу: ты сидишь на подоконнике раскрытого окна, скрестив ноги в протёртых джинсах и руки на груди… Это ты так от меня закрываешься, да? Я вытягиваю вперёд руки, чтобы прикоснуться к тебе, так близки мы оказались. Твоя красная, расстёгнутая «толстовка» поверх смешной, старательно выстиранной майки. Ты сказал, что тебе плевать на одежду и удивился – что «толстовка» - это от Лев Толстой… Наш Лев Толстой, да… Я так близка от тебя, что сейчас прикоснусь к тебе. У тебя смуглая кожа, с обожённостью в черноту, с лёгким терпким запахом, у тебя тёмный налёт теней под глазами. Мне нельзя к тебе подходить так близко, мы негласно договорились, чтобы не поранить друг друга. Твоим губам больно говорить наше русское слово «Бог». Ещё одно мгновение… И я уже почти дотрагиваюсь до тебя, до разгорячённого твоего лица, с выступившей каплей пота на переносице, до выемки между ключицами, вырисовывающимися из выреза майки. Ни ты, ни я не знаем – как по-немецки будет «ключица». Ты называешь по латыни «clavicula». Мы оба смеёмся, избегая смотреть друг другу в лицо, смотрим на выступы ключиц. Я дотрагиваюсь да тебя не концами пальцев даже, а поверхностями ладоней. Так женщины в Ветхом Завете прикасались к праведникам, чтобы исцелиться, а к возлюбленным - чтобы напитаться.
Во время близости мы почти молчим. Язык слишком скуден, чтобы выразить, что происходит с двумя слившимися телами, скрутившимися в плеть и завязавшимися узлом. Я не знаю, как сказать тебе: « …глубже…» и пытаюсь выхватить « tiefer» пересохшими губами из душного воздуха Берлина, но « tiefer» ускользает, не даётся и мне достаётся только латинское «profundis». Ты понимаешь. Мы оба смеёмся. Мы сплетаемся ещё глубже, - до боли, до крови, до… Но « de profundis» - это ещё и «из ада», «из смерти» . Мы так и не вспомнили тогда. Не захотели. Мы вспомним позже, когда будет слишком поздно, когда будем тонуть, и до берега будет так же далеко, как до дна… Но только не сейчас! Пожалуйста, только не сейчас! Мы заплатим позже сполна по всем вашим постылым счетам, но только чуть позже.. Дайте же, дайте нам ещё одну короткую отсрочку, потому что сейчас мы в яростной эйфории, в бешенном, упоительном восторге разгорающегося счастья. Пожалуйста, позже, позже, позже… Я закрываю глаза. Скажи мне только одно, почему ты плачешь?
Звон… Это ложной октябрьской ночью бьётся золотистое стекло тепла. Я чувствую боль в ладонях. Её можно терпеть, но она жжёт и саднит, кровь смешивается с грязью. Я падаю с размаха, с высоты моих роликовых коньков, на руки, на асфальт, в темноте, в тепле, которое вот-вот перечеркнёт холод. Мне больно… больно… больно… Ты слышишь? Слышишь? Слышишь? Когда мне больно, я очень зла. Я падаю прямо у стены, расписанной граффити. Я почти соприкасаюсь с ней лицом, но, к счастью, не бьюсь. Жгучая боль в руках. Вместо твоего лица, (это же наш негласный запрет - смотреть впрямую друг на друга!) – я упираюсь взглядом в граффити на стене. Я вижу: человек, переплетающий книги. Это даже не плохо нарисовано, это даже изящно. А я, ведь, специально не смотрела, проносясь мимо на роликах. И я даже могу прочитать на каком-то из языков: «Использование во зло своего ума и таланта..» Это карта Таро. Зачем-то здесь, на стене у Бранденбургских ворот, куда втекала огненным потоком смерть… И подпись внизу: «М. Силлис». Это , кажется, твоё имя, да? Или очень-очень похоже, как искусная подделка. Хотела прикоснуться к тебе, прикоснулась к боли.
Я разуваюсь. Благо - тёплая ночь. Благо – тёплый асфальт. Кое-как связываю ролики и вешаю на плечо. Руки горят и саднят. Когда нам больно, мы злы. Когда мы вымогаем любовь, мы получаем боль и сгораем в неистовстве. В исступлении. Боль - будильник любви.Что-то неуловимо поменялось в пространстве этого города. Что-то разбилось. Поддельное имя под пустой картой Таро. Одна из ловушек. «Ловит в тайне, как лев во ограде своей..» Ловушка – это когда не точность, когда одно приняли по ошибке за другое. В юности я прочла по ошибке : «Левит в тайне, как лев во ограде своей…» Я и есть тот грешник, которого вы поймали во ограду, но всякий ловец, чтобы удержать пленника, отдаёт ему свою душу. И даже ты, молодой левит, мешающий немецкий и латынь. Я иду босиком и в такт шагам люблю человека по имени Моран Силис. Я пишу скользящим взглядом на твоих остывающих стенах, я выдыхаю твой воздух, мои ступни выбивают ритм твоих дорог. Город Берлин, как прекрасен ты в своём величии и унижении! С какой лёгкостью заставляешь ты любить, то, чего нужно бежать или просто не видеть, равнодушно и легко проскальзывая глазами. Лев во ограде. Я люблю человека по имени Моран Силис. Мои ладони горят от боли. Я промахнулась. Я в исступлении. Я иду босиком и мне легко. Я люблю человека по имени Моран Силис, а всё остальное меня не ебёт…
4.
С утра иду мимо французского кафе. Всё так же тепло. Всё тот же октябрь. Но испод якобы летних листьев устало показал бледно-жёлтую кромку. Только что принятый на работу официант зазывает меня на чашечку кофе на неточном немецком языке. Сегодня нет ветра, и можно не бояться, что лёгкие, с выгнутыми ножками стулья, опрокинутся навзничь. «Тебе сложно по-немецки?» - спрашиваю я. «Wie, bitte?» - переспрашивает он, любезно растягивая рот в улыбке. Он очень старается. Он только что получил это место. Он очень боится чего-то не понять по-немецки. «А где Кристиан?» - спрашиваю я по-французски. «Какой?» - слегка удивившись , спрашивает официант. Услышав французский язык, он подсаживается ко мне за столик, и мы начинаем болтать. «Такой высокий, - уточняю я. - Его должны были принять одним из самых первых. У него ещё брат Поль. Смешной. В красной рубашке…» Неожиданно красавец-официант смеётся: «Поль с нами. Его взяли вместо Кристиана. И сказали не переодеваться. Так и ходить в красной рубашке…не в форме…» И тут же рассказывает мне, как на днях хозяин кафе с розовыми, отполированными лунками ногтей, долго и молча рассматривал Кристиана. И Кристиан долго и молча позволял ему на себя смотреть, замирая в скучно-заученных позах. А толстый брат Поль сидел, опустив глаза… « Слышь, парень, - сказал, наконец, хозяин кафе, допив фарфоровый напёрсток кофе. Кристиан слегка приподнял брови и с любопытством посмотрел на него. – А ведь я тебя не возьму…» - «Почему?» – горячо и отчаянно выкрикнул Поль. «У твоего брата слишком глупое лицо, - тут же объяснил хозяин кафе. – Вместо него я лучше возьму тебя. Просто так. Для контраста…» Мы смеёмся с молодым официантом. «И как повёл себя Кристиан?» - тут же спрашиваю я. «Глупо, - отвечает молодой официант. – Он тут же молча встал и ушёл…» - «Я не набираю актёров в Голливуд, - сказал хозяин кафе вспотевшему от смущения Полю.- Хочешь кофе, толстяк? Понимаешь, мне нужны расторопные парни, а не статуи из музея…» В этот же вечер Кристиан напился в Eckekneipe во время футбола, затеял драку, с кем-то из болельщиков за мюнхенский клуб, и ему разбили его красивый нос и подбили глаз так быстро, что толстый Поль просто не успел защитить его. А драться с толстым Полем никто не хотел, просто даже потому, что он очень хороший парень.
5.
В перерыве между занятиями немецким, ты подходишь ко мне и переворачиваешь мои руки ладонями кверху. «Что с твоими руками?» Я смеюсь и не отвечаю. Сегодня, в первый раз, нарушив все наши уговоры, ты при всех прикоснулся ко мне. «Я видела твоё имя под одной из уличных картин…- говорю я… - Это ты гадаешь на картах Таро на осколках берлинской стены?» Снова нарушая наш договор, ты смотришь напрямую мне в лицо. « Почему ты не спишь по ночам?» - « Так это было твоё имя у Бранденбургских ворот?» - « Это художник из Израиля, - говоришь ты. Твои глаза пьют с моего лица. Что же произошло вчера ночью, пока так саднили мои руки? - Это художник из Израиля, - снова повторяешь ты. – Но в его имени два «л», если писать латиницей. Ты не первая, кто спрашивает. Но он – художник, а я – простой врач из Шарите…» - « Ты – лев во ограде», - говорю я. ««Wie, bitte? - переспрашиваешь ты, как тот утренний французик.- Я просто врач. И в моей фамилии всего одна «л»». – «Врач своей чести,» - пытаюсь пошутить я. Но ты не знаешь Кальдерона. Ты знаешь медицинскую латынь. И поэтому с тобой бесполезно острить. «Пожалуйста, отпусти мои руки, - прошу я. – Ты делаешь мне больно…»
На занятиях, торопливо, и с искренним чувством, ты рассказываешь, и я вдруг понимаю, что это так, что тебе искренне нравится – и это понимание остро пронзает… - как в пятницу вечером после тяжёлой недели в Шарите, ты с каким-то детским, искренним удовольствием сидишь в Eckekneipe и смотришь футбол, пьёшь тёмное немецкое пиво… Ты даже слегка взволнован во время рассказа. А вдруг победит мюнхенский клуб?
II.
Октябрь вступает в свои права
Я жадно люблю смотреть, как люди умеют радоваться простым вещам. Есть люди простые и грубые. От них тяжело. Мы их бежим. Позорно, предательски отступаем, опустив глаза, когда они просят нас не о помощи даже, не о любви, а просто так - побыть с ними немного в их утлой жизни. А нам в тягость. Мы - бежим. Без объяснений.
А есть люди простые и нежные. К ним сразу же влечёт, тянет к ним непреодолимо. И они не понимают, что сразу же, без объяснений, должны бежать таких, как мы. Сразу же, без объяснений, должны забыть нас. И это мы так только говорим от упоения собой и самоутешения, что так вот сильно их полюбили, - "они простые"... А они не простые. Они другие... А мы - разрушители, и после нас - пепелище. Они с лёгкостью и без натуги прощают тебе то, что ты такая, как ты есть. Они радуются и искренне любят простые, жизнеутверждающие вещи. Футбол под дождём, тот самый первый футбол из детства, или поездку на рыбалку с отцом, или бегать по утрам в удобных пружинящих кроссовках, и простодушно сказать тебе:" Зачем так много тратишь на одежду? Купи такие же, пока их продают со скидкой. В них можно ходить везде..." Или вечером сесть на улице в угловой пивной и с удовольствием и как-то неподдельно искренне смотреть футбол на большом экране и искренне болеть за какую-нибудь из команд. А мы же всё это не любим: их нефильтрованное пиво в литровых кружках, их разговоры о футболе с французами и итальянцами на плохом немецком языке. Мы же всё это не любим, но мы упоённо любим смотреть, как любят они... "Возьми меня с собой в Ecke Kneipe",- прошу я. А он даже сначала не верит, так сильно удивлён: "Но ты же всё это не любишь!" - "Хочу посмотреть на твоих французов," - "Но тебе не понравится Кристиан и особенно - Поль, - и тут ему даже немного печально. - Они пьют пиво и почти ни о чём не говорят..." - "Но ты же их любишь?" - "Люблю," - он пожимает плечами, до конца не веря. "Хочу увидеть твой мир,"- и смотрю в упор в его нежное прямое прекрасное лицо, в котором нет страдания, в котором пока только один покой. Он умеет радоваться простым вещам. Сейчас он рад, что я прошусь с ним - на футбол с Кристианом и младшим братом Полем в ближайшую Ecke Kneipe. Он умный, он не забыл про осторожность: "Зачем тебе такое?" А я, ведь, только хочу посмотреть - как и что любят они, чтобы потом подражать. И он с лёгкостью впускает меня в свою жизнь, где рыбалка и футбол, где усталость после работы и закатанные до локтя рукава белоснежной рубашки, и дурманяще смуглая кожа и пряно-пьянящие запахи октября и разгорячённых тел... И я даю себе слово, что ничего там не разрушу, в этом жизнелюбивом его мире, потому что оба мы поняли вдруг, что он будет меня любить...
...на бегу в такт шагам, только бы отдышаться: из глубины… из глубины воззвах к тебе… из глубины воззвах к Тебе, Господи.
И весь вечер мы смеёмся с толстым Полем и Кристианом (они нависают над своими пивными кружками, а я прошу только мятного чая с имбирём), я спрашиваю по-французски про футбол и про лучших игроков, потому что немецкий слишком беден пока, как нищий на паперти, и я смотрю на большой экран, и льёт тёплый дождь...
Я больше никогда не приду к толстому Полю и Кристиану, я напиталась сполна всем тем, что они любят, на утро я написала про них. Меланхолия октября на убыль. Жара разгорается невыносимо, как изнурительное, затянувшееся прощание...
Я больше не хожу после занятий немецким гулять с тем самым красивым парнем из нашей группы под тёплыми шлепками дождя. Отыскивая вежливый предлог, я отказываюсь вместе с ним готовиться к выпускному экзамену. Он тихо произносит: «de profundis». Короткая вспышка, нужно бы что-то ответить, и я малодушно, предательски говорю: «Я не понимаю латыни». Я больше не встречаюсь с ним взглядом, я прямо и прозрачно смотрю перед собой, пока он жадно пьёт глазами. Мы всегда предаём тех, кого любим больше всех.
Утром пронзительно звонит будильник. За окном – опадающий сад. И только что по Штаргардер штрассе после ночного перерыва проехал первый трамвай, и заспанный кельнер с красным румянцем в пол-лица и длинным белым фартуком поверх чёрных, с отутюженной складкой, брюк, всю ночь разносивший пиво и добротно прожаренную свинину, поднявшись на металлическую стремянку, окутывает цветной, похожей на Рождественскую, гирляндой, разросшиеся ветки каштана. Ветки прогибаются, под тяжестью электрических огней и, оголяясь, роняют последнюю листву. Толстый Поль стоит внизу и придерживает лестницу, чтобы его товарищ случайно не упал после бессонной ночи. И тут же красивый Кристиан длинной щёточкой томно сбрасывает листья со столов. Толстый Поль уговорил хозяина кафе с отполированными ногтями принять на работу Кристиана. Его не взяли в официанты из-за глупости, но его взяли молчаливо стоять на входе… Всё это означает, что сегодня – особенный день октября – какой-то их праздник посреди нашей праздной, невыносимо весёлой жизни…
Однажды мы сталкиваемся на выходе из метро, и всё так же обманчиво - тёплый полдень, и всё так же со звоном проезжает трамвай, и просто случайная девушка рассмеялась на вопрос посреди улицы: "Который час?"...
"Ну как твои французы? – спрашиваю я. А он молчит. - Как Поль и Кристиан? - но он не отвечает, и мы просто идём рядом. Я беру его за руку. Все правила давно отменены. - Как твой футбол на большом экране в Ecke Kneipe?"- " У нас через неделю экзамен. - Он очень вежлив. Он избегает встречаться взглядом. Он прохладно высвобождает руку. - Я немного устал.." - " Так ты больше не ходишь?" - вдруг понимаю я. "Я больше не хожу"... - " Но почему? Скажи, почему?" - " А мне больше не надо..."
И октябрь. И осень безоговорочно вступает в свои права.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы