Комментарий | 0

Приближение

 
 
 ... Отец. Твоя всегдашняя способность ждать или подчиняться меня убивает. Я чувствую, что она исходит из природы какой-то твоей бывшей женщины, но, наверно, вряд ли из твоей матери. Это для меня большая загадка. Когда-то в молодости ты писал стихи, и одно из них начиналось, кажется, так: «Всегда ждать, оставляя в душе оскудненье...». Но дальше шло лишь подтверждение первоначальной мысли. Я думаю,  это действительно  было постоянным состоянием твоей души – этого скопища неразвившихся эмоциональных личинок, хотя где-то, может, и глубоких чувств. Так и вижу их бессмысленное шевеление. Перечислить? Нет уж, не буду. Постоянная неприкаянность и отсутствие какого-либо подходящего занятия съедало тебя на протяжении многих лет, в одно их которых я и случился – именно случился, хотя, разумеется, как ты думал тогда,  я превращусь в событие всей твоей жизни. Впрочем, не подозревай, что я в чем-то обвиняю тебя с первых же строчек, которых ты вообще-то никогда не увидишь, – в пору ли яйцу...       

Я знаю, отец, когда вырасту, стану ядом для твоего самолюбия, хотя и говорю это потому, что любое признание еще крепче привязывает меня к тебе. Теперешняя жизнь моя состоит из того, чтобы связывать и развязывать. Тебя и маму. Черные веревки, скрепы и узлы - вот что такое родительская или сыновья привязанность. «Почему нам не дано так быстро забывать грехи, как мы забываем оны» - эту фразу я где-то слышал однажды и могу сказать, что ЗДЕСЬ она видней,  отчетливее и понятней. ЗДЕСЬ никогда ничего не забывается и помнится во веки вечные (кто-то бы сказал – мнится),  до эпохи Великого разрыва. Не стану объяснять, что это такое.

И всё-таки, сколько мог бы я тебе рассказать, пока нахожусь ЗДЕСЬ. Тут особая прозрачность и лёгкость, которая плохо поддаётся описанию, словно паришь, оставаясь на месте, но твоя неподвижность как будто созвучна всему миру. Впрочем, зря я, наверно, говорю про весь мир, ибо то, что меня окружает совсем что-то иное, что ничем не измерить. Может оно и вовсе, как говорят ТАМ, НАВЕРХУ, в другом измерении. Но не буду тебя утомлять всякими там иными измерениями, в действительности я всё время хочу сказать о другом.

Именно о другом, ибо кто-то из ВАШИХ сказал что-то типа: ДРУГ – это ДРУГОЙ, и примерно так я сказал обо всём здешнем. Тут абсолютная зрячесть и доступность так, что ничего и не нужно преодолевать. Я могу видеть тебя и приближаться к тебе, когда захочу, то есть буквально в ту же секунду, потому что я – в центре, который нигде и абсолютно везде (боюсь, я опять повторяю кого-то из ВАШИХ, прости).     

Отец, я бы мог отсюда вести с тобой переписку, тебе это не представляется забавным? Пишу тебе весточку и передаю её через маму. Из того места, откуда появлюсь на свет божий. А ведь, правда, что он Божий, или это всего лишь древняя присказка? Сейчас я нахожусь в странном времени, можно было бы назвать его абсолютным настоящим, и чувствую в этом какую-то даже свою заслугу или услугу этого временного безвременья. Я неподвижен и спокоен, как океан жизни, на поверхности которого время не может вызвать даже мелкую рябь. Будущее моё мне почему-то кажется катастрофичным, оно не приближает нас к чему-то, а толкает или выбрасывает. И это «что-то» затем опутывается  страданьем, часть которого ты, отец! Когда я только начинаю думать об этом, мне хочется кричать,  - Боже! ...Не дай мне родиться, не дай мне, боже, родиться... Услышал бы ты этот крик! 

Стыдно признаться, но в силу своего положения (прошу, не воспринимать это в медицинских терминах) я часто невольно подслушиваю, приникая то к маме, то к тебе, отец, и не перестаю удивляться внезапности переходов. Вспышки ваших мыслей вонзаются в меня, вызывая дрожь и отчаяние. Я вижу, как стены комнат, бесконечного коридора, ведущего тебя в кухню, где я нахожусь вместе с мамой, встречают твое перекошенное от ярости лицо. Господи, и ведь всего лишь из-за слегка подгоревшей картошки. Не будь же таким мелочным, отец, это ведь просто смешно. Зато как я радуюсь розовому свету твоей задумчивой умудренной рассеянности. Порой она надолго усыпляет меня. Ты наверно удивляешься, как я могу спать или бодрствовать и вообще говорить об этом, если я еще не... ТАМ, а ЗДЕСЬ, где, повторяю, в океаническом царстве совсем иные законы, которые лично мне абсолютно понятны, но которых тебе уже никогда не вспомнить.

Иногда нам с мамой снятся одинаковые сны, хотя я несколько пассивно, даже скептично воспринимаю предлагаемый ею «репертуар». Огромные (в женском смысле) дома, среди которых двигаются едва заметные фигуры людей. Их так много, что мы не успеваем сворачивать, и давим их своим экипажем, запряженным тремя страшно дышащими (прости мой неологизм) лошадьми. И двигаемся мы с той же неотвратимостью, словно сама смерть. В этом, наверно,  есть что-то от Юнга, да, отец?

Мне хочется знать, красивым ли я буду, когда вырасту? Что мне достанется от тебя, а что от мамы: зеленые камушки глаз, нацеленные на поцелуй губы, узкие и хрупкие кости? Бледная кожа, под которой бьется голубая кровь наших предков – дворянчиков, и, не дай, бог, веснушки твоей сестры Надежды? Я мог бы много порассказать тебе о наших предках – заоблачных родных бездельников, отсюда их хорошо видно, как, впрочем, и многое другое, о чем можно говорить часами. Наша родня была полна весёлыми героями, только знал ли ты, отец, об этом? ЗДЕСЬ можно приглядеться к каждому из них. ТАМ, отец, ты мог бы заметить только то, как многие рано взрослеющие мальчишки неосознанно стремятся к каким либо победам. Как их иногда корёжит, будто в них просыпаются дракончики, как из них выплёскивается что-то бесовское. Неожиданный удар кулаком в забор, дикий – не мальчишеский – гортанный выкрик при появлении стайки “мартышек” одного с ним возраста, игры в “войнушки” cтаким азартом и самоотдачей, каких в зрелом, юношеском возрасте не привить никакими разумными доводами или вознаграждениями. Это неповторимая детская непроизвольная произвольность, ты её в себе, наверно, давно похоронил, отец, я же только к ней готовлюсь.  

Странным и неловким образом мне приходится догадываться и распознавать, как ты соединился с мамой. Ты мне представляешься воплощенным стремлением к  женственности и божественной простоте, а мама – той самой непосредственностью и податливостью, которая присуща определенному типу женщин. Неужели я стал узлом этих столь разных нитей?! Странным образом мне приходится догадываться, как это у вас с мамой произошло.

О, моя легковесная, искусно и в тоже время наивно обольщающая тебя мама. Как ловко тонкой кистью движений она рисовала в твоем воображении свое волшебное, обольстительное  тело. Как подолгу она заставляла смотреть на себя глазами полными любви, создавая тот безошибочный эффект того, чтобы  ты уже начинал думать, будто её черные чулки - естественное приложение к её восхитительной кожи. А лишенные тисков лифчика груди - плотно осязаемым обещанием и такой же волнующей доступностью, с какой они мягко двигались под шерстью свитера. А эта её порой медлительная речь, чередуемая затяжками сигареты и жалобы, что та постоянно тухнет, говорившаяся только затем, чтобы ты лишний раз наклонился к ней с зажигалкой и ощутил запах духов, придвинулся невзначай, коснулся её выставленной ноги. А оставшиеся в пепельнице фильтры с кружочками помады, словно авансом выданные поцелуи, ведь она знала, что после её ухода,  ты не ещё раз будешь прикасаться к ним и чувствовать в них биенье жизни желанных губ. Или это были какие-то символические следы её вскоре потерянной девственности? И на это всё ты купился ?! Наивный, мой папочка.

Но в каком-то смысле мама сама очень доверчива, ибо эмоции намного опережают её мысли. Ей неведома святость дистанции и отстранённости, которые стользначимы для тебя. Может, тем она и отличается от той (поистине, твоей) женщины, какую, разумеется, только я и вижу. Она, как бездумная грешница, ослеплённая и завороженная зеркалами. Она безрассудна как ребёнок (я не о себе), и одно может удержать её всякого рода приключений – это страх. Она боится бьющихся чашек, мышей, резко захлопываемых дверей. Ещё больше боится старости, когда станет ненужной или неинтересной, как некоторые дети не терпят, когда в гостях или “на людях” на них перестают обращать внимание. Чуть было не сказал – «должного» - но, как ни странно, это слово это имеет прямое к ней отношение, ибо мама считает, что сама «она в долгу перед всем миром». Её жизнь не может быть не значимой, хотя выплёскивается из не слишком, поверь, совершенных форм. Она худощава и не слишком высока (что для многих красоток-моделей уже чуть ли ни катастрофа). Волосы её вьются от природы – освобождают её от массы скучных процедур, типа: завивки, “химии” и т.д., но они какие-то тусклые и не рассыпаются волнами по плечам. Они не рождают рой эпитетов, когда восклицают, «какие у неё роскошные, чудные волосы», и не вызывают тот восхитительный ток, когда завладеваешь их нежными струями одной из прелестных их обладательниц. Apropos, ведь первое прикосновение к женщине начинается именно с волос? Впрочем, кому я это говорю, папа?

Отец. Мой будущий отец. Ты в комнате, где пройдут первые месяцы моих мучений: тьма и пытки, свет и претворение. Ты приходишь с работы поздно, нарочно где-нибудь задерживаясь, и я знаю, это из-за меня. Ты тяготишься моим смутным присутствием и неприязненно думаешь, что теперь с точки зрения всех твоих и Катиных родственников за тобой водится маленький должок, то есть  - я. Но ведь я не вожусь, я еще не завелся, так что разве есть смысл об этом думать или говорить? Мне тяжело заводиться, а уж паче рождаться в облаках твоей печали. Мне вообще не хочется выходить на свет божий, я не доверяю восторгам мамы на счет себя, а тем более ее будущим ласкам. Она совсем как глухая, не слышит и не разговаривает со мной. Все, что последнее время исходит от нее – одно слепое шевеление инстинкта. Если бы ты знал об этом, мой неловкий родитель.

Я так мало вижу тебя, разве что утром, когда ты сонно бредешь в ванную по пояс голый, если в квартире тепло. Там ты подолгу придаешь вздыбленным кудрям некоторую округлую форму, щуришься перед зеркалом, пытаясь поймать свой истинный лик. Нос твой, однако, никак не желает стать тоньше, несмотря на усиленные манипуляции, что-то вроде лепки. Меня это очень смешит, папа. Потом завтрак. Битва не проснувшегося чайника с кастрюлями и ложками. Металл бьется о металл, ты просишь не шуметь, но чашка царапает блюдце, ты кричишь, чтобы убавили звук этого каждодневного кухонного сериала, и прибавляешь громкость радио. Изо рта его в ту же секунду раздается что-то вроде стона лопнувшей струны, так похожего на зарождающийся мамин плач, который, впрочем, не успевает пробиться наружу,  потому что ты уже вне квартиры. Потом остаются только мамины шорохи: от касания платья к дивану или столу и едва слышимый шелест во время шитья моих будущих одёжек, названья которых мне противны: ползунки, там, пелёнки всякие

Я знаю, отец, точней чувствую твою стойкую брезгливость к людям, и все, чтобы ты ни говорил им, всегда происходит в преувеличенной форме вежливости.

Та маленькая тяжесть, каковой я сейчас являюсь, бесконечно беспокоит маму. Уж эти мне походки беременных. По-утиному, вперевалочку гордо. Смешно ощущать, как она хохмачит, ну вроде ехидничает над всеми своими “подругами по несчастью”, называя их то кабанихами (Островский здесь ни при чём), то слонихами. Сама же чувствует себя бабочкой, отяжеленной грузом любви, которая едва взлетев, сразу садится, не замечая всей романтики цветов и листьев. Мама бредит существованием куколки или улитки, и этот бред навевает мне грезы растительного царства. Временами я вообще ничего не вижу, кроме разноцветных обитателей полей и лугов, и глаза мои порхают вместе с ними высоко над миром.                      

Ах, если бы ты стал еще и моим крестным отцом, папочка. Тогда ты, наверно, вспомнил бы восторг и святость крещения. ...Нарекаю тя Измаилом, Ахавом, Белым Китом... Сможешь ли ты придумать мне достойное имя? Не замутиться ли образ его твоим взрывным порой раздражением или книжным тлением? Или, чего доброго, ты препоручишь это таинство маме и её скучнейшим родственникам, закрывшись в кокон «не устраивания из ничего проблем» или «делайте, как знаете, ведь вы такие умные». Предупреждаю, с именем шутки плохи, случались ведь муки именования среди поэтов и даже богов.

Смешно сказать, я веду счёт дням с момента своего зачатия, как заключенный - с объявления приговора. Я говорю, Вначале был Я и с той секунды был Свет, и Я был Свет. Ты, отец, за свою жизнь видел много огней, а этого не узрел, но не думай, что какой-то философ с кулачок пытается чему-то научить тебя.   

Я надеюсь, отец, ты не поддашься Богу сюсюканья и всяким там идиотским причмокиваниям, которые издают 99,99% людей, обращаясь с грудными младенцами. Я надеюсь, что твои губы не будет заставлять делать то, что противоестественно для твоего мужественного голоса. ПОТОМ. После моего рождения. Но и сейчас я, как немногие дети, морально, хотя и не физически, готов, чтобы гулять с тобой по одному тебе ведомым дорожкам, носиться и увязываться за собаками и кошками, от которых ты будешь брезгливо отгонять меня. Знаю, что иногда тебе будет трудно придумывать для меня нечто захватывающее, и ты будешь смущаться. Сейчас-то я тебя понимаю: ты, возможно потащишь меня в местный засранный цирк с дешевыми аттракционами, пахнущий не весельем и восторгом, а запущенным зоопарком, ибо, на мой взгляд, любой зоопарк – это для любого вида фауны морока, звериная тюрьма, а затем кладбище. Второй раз попасть туда не захочется. И всё же, я УЖЕ люблю гулять с тобой, куда бы ты меня ни повёл. 

Я знаю, для тебя быть или (что еще хуже) проводить время со мной  будет довольно тяжелой обязанностью. Ты будешь горбиться и невпопад шутить, напоминая молоденькую учителку, перепутавшую листки с конспектами уроков. Будешь часто опасливо балансировать на грани неловкости и притворства, что мне  особенно обидно, потому что самому тебе такое состояние (я назвал бы его фальшивым) ненавистно.  

Из-за  своей любви и мечте к постоянной, интеллектуальной работе ты с младых лет моих и не всегда чистых ногтей будешь стараться приручить меня к литературному слову, настойчиво поворачивать спиной к телевизору, который единственно и будет привлекать мое внимание. Строго подобранные сказки, не “облизанные”, в твоем понимании, щенячьей стилизацией «для детей». Сказания и мифы народов мира будут старательно подсовываться  и приучать меня к усидчивости, меня – воздухоплавателя, пламя свечи, дуновение ветра. Ну а как насчет мокрых трусов, запачканных в разном дерьме штанов и маек? Лет в одиннадцать у меня появится особый аргумент; когда я упаду в лужу или подтаявший снег, то скажу тебе, что одежду легче чистить, когда она высохнет, чтобы ты поберег свои лайковые перчатки, купленные тебе мамой. Я не хочу видеть, как ты подходишь ко мне с ничего не выражающим лицом. А знаешь, что однажды произойдет? Мы будем стоять возле дверей подъезда, где ты безуспешно будешь пытаться загнать меня домой, а я, глядя на расклеенные объявления, точнее – в первое попавшееся, скажу,  продается стиральная машина «Малютка», тебе не надо? А ты мне, какую-нибудь малютку иметь было бы неплохо, только чтобы и стирала, и шила, и еще кое-что. А что? Чтобы своими ножками эта малютка могла и так повести, и эдак, и была бы лучше всех других малюток. Чудесными мягкими волосами и нежной попкой. Далась тебе попка, папа. Да пока еще нет, не далась, а лучше скажи, ведь правда в женской попке находится центр тяжести и любви? Тут я  похлопаю себя со спины, это здесь-то? Ну, ты же не женщина.          

Я вижу, особенно когда весенний день пытается рассеять резкость ветра и облаками - непривычное ощущение слишком яркого солнца, мы рассматриваем появившихся вдруг в огромном количестве кошек, томных и встревоженных. Они, чувствуя себя последними живыми существами на земле, мягко прохаживаются или застывают возле домов полноценной частью пейзажа. Точно так же кто-то создает привычный кадр с далеким планом: скамейка, за которой три дерева образуют почти поэтическую плотность, подзывает двух школьниц, появившихся на горизонте.     

…Следил ли ты, Отец, понимал ли меру ответственности за то, сколько раз мне приходилось приближаться к тебе благодаря твоему семени и вновь возвращаться в туманную, белесоватую мглу, наполненную призраками. Сколько я пытался укорениться в слабеньком теле и болью и ужасом покидал его до срока.  

Знаешь ли, папа (вот, впервые произнесу сейчас фразу, которая бы тебе, наверно, понравилась), я нахожусь сейчас в абсолютно настоящем времени и чувствую в этом будто собственную заслугу. Выслугу времени, так сказать. Я неподвижен, я абсолютно спокоен. Я как океан самой Жизни, на поверхности которого даже Время не может всколыхнуть мелкую рябь. Но всё же я чувствую, что будущее моё – катастрофично, я уже говорил об этом, но повторю… Земное время высвободит меня к непрекращающейся череде страданий, частью которых ты сам и станешь, отец! Потому и прошу пока здесь, заклинаю:

- Не дай мне родиться, не дай мне родиться, отец. Родной ты мой, папочка!

Стыдно признаться, папочка, но я очень часто подслушиваю. Да, что там часто, почти всегда, потому что мне это легко чрезвычайно. Ты, наверно, не знаешь, что я могу чувствовать себя то мамой, то тобой, не испытывая никаких преград при даже внезапных переходах. Я словно мерцаю от вспышек ваших мыслей. К примеру, розовый отсвет твоей постоянной рассеянности усыпляет меня, правда, когда её не замечает наша мама, наша замечательная мама, ты следишь за мыслью? Так вот. Когда в этой рассеянности образуется брешь: Сколько можно смотреть эти глупые передачи!? Ты: Да я  вовсе и не смотрю, так… Так, это твоё коронное слово. Так мерцает огонь вашей совместной жизни с мамой. Так ставят стул посреди гостиной, на который никто не садится. Это стул для меня, отец, только ты об этом пока не догадываешься!          

… Ты, наверно, удивляешься, что я так много могу говорить, если я ещё не … Но, поверь, в этом океаническом царстве свои законы, которых тебе никогда не вспомнить…

Ну, так как же всё-таки насчёт мокрых штанов? Грязных маек, трусов, издающих несносные запахи? Как насчёт того, что я тебе предрекал, когда лет в одиннадцать у меня появятся первые и особые аргументы, и когда я упаду в лужу или провалюсь в подтаявший снег цвета шкуры линялой собаки, я скажу тебе, что лучше всего их чистить грубой щёткой, когда они подсохнут, а потом уже можно пройтись по ним (я о штанах) мокрой губкой. О, я прямо вижу себя в грязи с головы до ног и то, как ты подходишь ко мне с непонятной опаской, с этакой, едва скрываемой брезгливостью начальника к своим подчинённым…

…В тот момент наверху кто-то задёргался, застонал и заплакал, я поднял голову, мне показалось, пошёл дождь, но стоны превратились уже в нескончаемые крики, и я начал куда-то мучительно продвигаться. Боже, боже! Отец – боженька мой, неужели…

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка