Комментарий | 0

Третья тайна

 

 

Впервые я встретил скуку в раннем детстве. Это странно, поскольку этот период надежно защищен плотным покровом благодати от всяких неприятностей, с которыми так часто сталкивается душа взрослого. И все же… помню, как вечерело, и в свете уходящего летнего дня косой желтый луч солнца неприметно скользнул по стене кирпичного дома, что напротив, напрочно осев там до наступления полной тьмы. Я увидел эту, как-то неожиданно поразившую меня картину, из окна большой гостиной комнаты. И вот именно в этот самый момент и пришла скука! Она как-то незаметно прокралась бесцветной змейкой и брызнула фонтаном чуда из глубины самого мира, окрасив все обычное каким-то необыкновенным привкусом. Все стало иным, вдруг и враз, и уже навсегда. Я понял, что мир не так-то глуп и пуст, каким его хочет представить наличный порядок вещей и весь этот непонятный гомон взрослых событий.

Да, это была скука; она ворвалась в мой дом, в котором были отец и мать, какие-то люди, смех, шум, суета, веселье. Наверное, был праздник. Ничто не могло нарушить обычного ритма жизни, которого я не понимал, но к которому уже успел привыкнуть, смирившись с ним своей детской беззащитностью, обреченной лишь на одно – на принятие всего того, что есть. Но раз, увидев этот желтый свет уходящего дня, я уже не мог довериться той беспечности мира, которую он пытался из себя излучать, тщетно выдавливая по капле натужное веселье, которое, я уже это точно знал, обязательно должно кончиться, уступив место суровой мгле неинтересных будней.

Пришедшая скука открыла новое измерение бытия; как будто я выучил язык, ставший проводником в мир какой-то совершенно неизвестной и удивительной культуры. Нельзя сказать, чтобы это было потрясением (что скорее свойственно уже взрослому сознанию), но что-то весьма близкое этому я непременно пережил. И это был самый первый, наиболее точный и достоверный опыт встречи с миром, с миром, в котором есть скука. Это его тайна и очарование, в смутной мгле которого блекнут все яркие видения дневных событий, которым суждено лишь одно – раствориться в дальнем горизонте розово-желтого заката, который так бережно спускался на землю, создавая привычно-непривычный уют, уже ставшего знакомым детского существования.

И что же мне было теперь делать с моим открытием этого состояния: состояния мира или души, не знаю точно. Но это было именно открытие, обладающее к тому же спасающей силой. Я понял, что спастись от этого мира можно лишь в той блаженной скуке, которая зачинается каждым вечером, когда солнце бросает свой прощальный умирающий свет на стену соседнего дома. Не понимая точно, от чего нужно спасаться, я знал наверняка, что именно это состояние, названное мной позже скукой, и было тем островом спасения, в котором можно было бы найти надежное укрытие не только от явных опасностей, но и обрести чувство томительно-сладостной тревоги, которая всегда непонятно как и непонятно почему вдруг появлялась, давая о себе знать легкими болевыми толчками где-то внизу живота.    

Я начал исследовать это состояние, я начал исследовать свет и дом, на который он падал. В редкие минуты, когда мне удавалось вырваться одному из дома, и я близко подходил к его серой кирпичной поверхности, то ничего особенного не видел, даже в те моменты, когда на нем был тот самый волшебный свет. Все дело в том, что это нужно было видеть из окна моего дома. Только из этой единственной в мире точки и можно было видеть и обозреть всю скуку мира, открывшуюся вдруг детскому зрению как дар или проклятье – кто знает, сейчас трудно сказать.

И когда я уже совсем близко подходил к этому дому, надеясь понять тайну, которую хранили его стены, то все очарование пропадало. С близкого расстояния я видел лишь серые кирпичи, да унылый вечер, в тусклом свете которого виднелись какие-то странные люди в черных платках, сидящие горестно у подъезда в ожидании чего-то, наверное, страшного и невыносимо тяжелого. И действительно, время от времени я видел, как из черной пустоты подъезда выносили какой-то очень большой красный предмет прямоугольной формы очень странные люди с непонятными мне лицами. Выражения их лица я не мог понять, поскольку это были не лица, как у отца и матери, но маски непонятых мне существ, выполнявших странный и, скорее всего, ненужный ритуал какого-то дикого жертвоприношения. Всегда играла страшная музыка, подрывавшая мир откуда-то из глубины его доброй сути и становилось очень одиноко, холодно и как-то беззащитно. В такие минуты я хотел куда-то бежать, прильнуть к чему-то большому, доброму, мягкому, в объятиях которого должно прийти блаженное забвение от этой злой картины, которая почему-то открывалась детскому взору, который некому было защитить.

Но блаженно-спасающая скука, наступавшая с появлением вечерних лучей, все смывала, в ее таинственном свете дальних и неведомых миров пропадали все дневные тревоги и ночные страхи, не дававшие детскому сознанию отдыха и покоя, которого оно заслуживало.

Но скука приходила не всегда, и эти люди в этих черных платках как черные вороны кружили над моим домом, над моей детской кроваткой, стараясь меня утащить куда-то в эти свои страшные коридоры черного подъезда. Я уже слышал, как они поднимаются по лестничной клетке, как подходят к моей квартире, как грубо взламываю в дверь и вваливаются своей страшной гурьбой, похищая меня из моего родного дома, из которого виден тот блаженный свет спасающей скуки.

Иногда я близко подходил к двери, с замиранием сердца прислушиваясь к шагам в подъезде, и когда, вместо этих страшных людей в дверь неожиданно входил отец, обдававший меня своей бесконечной родственностью одним только своим видом, то мне становилось необыкновенно легко и радостно, и я вновь мог предаться своей детской беспечности. Но ни отец, ни даже мать, которая в самые ласковые минуты казалась мне доброй жрицей, не могли объяснить этой скуки, которая была понятна только мне одному. Я уверен даже, что они  ее и не знали, и начни я им рассказывать про это, то они не поняли бы меня совершенно, все списав на детскую фантазию. Иногда, правда, отец дольше обычного задерживал на мне свой, как правило, неласковый взгляд, словно прозревая в те самые странные состояния, которые я действительно испытывал тогда. 

Теперь-то я понимаю, что подозрения отца были не напрасны, и что именно в ней и заключена, в этой скуке, тайна нашего одиночества; и как бы мы ни было плотно окружены заботой и любовью близких и дальних людей, всегда наступит вечер и солнце бросит свой волшебный свет на стенку соседнего дома, и наступит странное ощущение тишины и бездействия. И никто не объяснит этого, никто этого не поймет. И может быть никто и не увидит, кроме меня. Теперь-то ясно, почему взрослые боятся и не понимают детей; они спасают себя от той разрушительной для них вести, которую несет чистая душа ребенка, видящая мир таким, каким он является на самом деле. Это почему-то невыносимо для взрослого, и он всегда найдет лазейку, в которую спрячет весть ужас своего непонятного существования.     

Были еще детские игры, в которых не было места ни страху, ни скуке. Но игры были не всегда, и почему-то, когда эта девочка со смуглым лицом и черными красивыми глазами смотрела мне в лицо, то становилось как-то совсем непонятно: что-то обжигало внутри такой сладкой болью, что не было никаких сил с этим справиться. Тогда наступал конец детской беспечности, и я с ужасом бежал прочь от этих красивых больших глаз этой коварной смуглянки, долго преследовавшей меня в моих снах и мечтах. Она как злая колдунья молча смотрела на меня, проникая куда-то в самые глубокие недра моего существа,  в те пласты, где таилось мое самое сокровенное. Только ее взгляд мог пробираться так глубоко в меня, и я знал, что она владеет мной полностью в эти минуты; и скажи она мне: «умири за меня», я бы сделал это, не раздумывая. Я бы бросился с крыши самого высокого дома и сгорел бы в самом страшном адском огне за эту девочку. Я знал это почему-то наверняка вполне взрослой уверенностью.

И от нее, от этой смуглой, одновременно страшной и красивой девочки не было избавления, как и от этих людей в черных платках. Меня невероятно пугало все это и в то же время притягивало: и девочка, и черные платки имели какую-то неизреченную тайну, с которой детская душа не имела никакой возможности справиться, и лишь уход в блаженную скуку, которая несла уже свою, какую-то другую, третью тайну, помогал справиться со всеми этими ужасами жизни, в которых красивые девочки и черные платки. А потом они сами в черных платках, когда вырастали, изменялись и приобретали те черты, в которых немое и окаменелое горе, затвердевало в строгих и суровых чертах взрослых лиц и фигур.

Я думал, что отец и мать не такие, не такие как все эти остальные взрослые, что они иные, что их никогда не коснутся черные платки, и что мать никогда не могла быть той красивой девочкой из соседнего дома. Я хотел верить, что мои отец и мать не подвержены этому всеобщему странному и одновременно страшному, и совершенно непонятному закону, который околдовал все сущее своей невероятной силой, превратив все в боль и нужду. Но все развеялось, когда я увидел детские фотографии родителей и уже после взрослую мать, склонившуюся в черном платке над гробом отца. Я тогда посмотрел в смуглое уже вечереющее осеннее небо, в котором ноябрьская прохлада неприятно охватывала тело, посмотрел в надежде встретить скуку, которая, если бы и не объяснила мне происшедшего, но, хотя бы успокоила, как всегда это бывало прежде.

Но скука пришла позже, когда прожженная осенью листва превратилась в жухлую горечь земли, и когда уже некуда было давать выход своему горю, так прочно осевшему в утробе моей души.

 А люди просто жили, они скучали, но у них не было скуки. Я знаю это точно. Потому что у них никогда не было этого желтого света, черных платков и красивой девочки с черными глазами.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка