Комментарий | 0

О филфаке что помнится (2)

 

 

 

 

Ниспровержение основ

 

Прочитала в статье в «ЛГ»: «Нельзя в научной работе говорить человеческим языком, высказывать личные пристрастия, употреблять местоимение «я». Эх, поздно мне эта статья попалась! Я всю жизнь делала всё наоборот. За что и страдала.

Помню свой первый научный доклад на семинаре по Достоевскому. Тема была мне необыкновенно близка. Я её выстрадала душой. Что мне были какие-то Кирпотины и Фриндлендеры! От них только пух и перья летели в моём докладе.

Я писала так, как меня вело нутро, отринув все сделанные до меня выводы признанных в науке авторитетов.

Результат моего выступления был двояким. Я бы даже сказала — взаимоисключающим.

Со стороны студентов раздались бурные аплодисменты и крики «браво», а со стороны преподавателей — негодующие возгласы и яростный топот нашего научного руководителя Антоновой. (Никогда не видела до этого, чтобы интеллигентная преподавательница топала на студентку ногами. До такого надо было довести).

Всё это прозвучало одновременно, в унисон, так что я даже растерялась, поворачивая голову то вправо, то влево, не зная, каким же из этих звуков отдать предпочтение.

Это был мой первый и последний научный доклад. Антонова была так возмущена моим нигилизмом, что выгнала из своего семинара «за ниспровержение основ».

Но я смею думать, что у студентов с их незашоренными мозгами и незаскорузлыми душами реакция тогда была более верной.

 

Всё лишь угол решает зрения –
как увижу, как разукрашу...
Всё на наше лишь усмотрение.
Усмотрение только наше.

Пусть опять объегоришь дочиста,
одиночеством в ночь пугая,
дай вести мне себя как хочется,
о судьба моя дорогая…

 

 

Ленинский незачёт

 

Самое яркое воспоминание моих студенческих лет — это как мне не поставили «ленинский зачёт». Кто придумал эту идиотскую форму отчёта, наверное, уже и не доискаться. Но то, что такое было — исторический факт.

«Зачёт» выражался в том, что каждый студент выходил на «лобное место» и начинал отчитываться во всём хорошем, что натворил за отчётный период.

А потом группа во главе с идеологически выдержанным куратором коллективно решала, достоин он светлого имени Ильича или нет. Причём оценки здесь играли весьма второстепенную роль.

Для большинства этот, с позволения сказать, зачёт был пустой формальностью. Но только не для моей особы. Надо сказать, что в группе меня не любили. До этого зачёта я об этом не подозревала. Жила себе тихо своей внутренней жизнью и никого не трогала. Как-то так получилось, что я ни с кем из этой группы близко не сошлась. Это ведь происходит обычно само собой, не подойдёшь ведь, не скажешь: «давай дружить». Хотя были там девочки, с которым мне бы хотелось общаться. Но я не умела навязывать свою дружбу, не была контактным человеком.

В группе расценили это как заносчивость и пренебрежение к коллективу. Это время совпало с расцветом моей поэтической известности, я тогда гремела по всем газетам своими стихами, победила в областном конкурсе поэзии. Всё это тоже обернулось против меня.

Итак, начался этот «третейский суд». Назвали мою фамилию. Я вышла, как все, стала отчитываться: «Сдала сессию на одни пятёрки...» Профорг — кстати, круглая троечница — прервала меня на полуслове. Мои пятёрки никого не интересовали.

– Кто хочет про неё что-нибудь сказать? – спросила она.

Все молчали.

– Вот! – подняла профорг вверх палец. – И это не случайно. Никто не может сказать про неё ни одного доброго слова.

Зато «недобрые» посыпались как из рога изобилия. Кто-то вспомнил моё высказывание: «Кому нужны эти дурацкие «кураторские часы?»

– Всем нужны, а ей, видите ли, не нужны!

Наш куратор Архангельская возмущённо что-то по этому поводу залопотала.

Другой поделился своим наблюдением: оказывается, на субботнике я работала в шубе, а не в спецовке, как все, и этим тоже как бы противопоставляла себя коллективу. Хотя объяснялось это просто: я опоздала, и меня поставили работать не во дворе, как всех, а на улице, где ходили прохожие. Мне было стыдно быть там в этой засаленной спецовке, и я сказала, что буду работать в шубе, тем более что она была у меня уже старой и кое-где даже изъеденной молью.

Кураторша с надеждой спросила:

– Может быть, она плохо работала?

Этого, к сожалению никто не смог подтвердить. Профорг с обидой вспомнила о моих поэтических публикациях:

– Почему она ни разу не обратилась к группе после занятий: «Останьтесь, я вам свои стихи почитаю». Разве мы бы не остались?

Группа возмущённо загудела:

– Конечно бы остались!

Да, тут нужно вспомнить ещё такую подробность. Как раз в то время в университете ввели новшество: стипендию платить только тем, кто занимается общественной работой. Я не получила стипендии за два летних месяца и пришла выяснить этот вопрос к профоргу, не сомневаясь, что произошло недоразумение, так как сессию сдала на «отлично». Она мне с торжеством объявила о новом положении: платить только при условии общественной деятельности.

– Но я ведь провела вечер Лорки...

– Так это для факультета. А для группы ты ничего не сделала.

Я вспомнила ещё какое-то дело, которое сделала и для группы. Профорг, скрепя сердце, пообещала разобраться. Но денег мне так и не вернули. И вот теперь она всю эту историю подала таким образом:

– Вот она всё время молчит. Но когда дело коснулось её кровных денег, вы знаете, какую она развела деятельность! Разыскала меня, стала говорить о своих заслугах...

Тут не выдержала Света Юдина — единственный человек, который за меня заступился — и дала резкую отповедь общественнице. Но этот «одинокий голос человека» потонул в общем хоре группового компромата. Я была настолько оглоушена всеми этими ушатами помоев, изливавшимися на меня, что не сказала в свою защиту ни одного слова. Меня буквально парализовали ненавидящие глаза, смотрящие со всех сторон, руки, тянувшиеся в нетерпении бросить в меня и свой ком грязи...

Кураторша была довольна. Она всё время приговаривала: «Какая дружная группа! Какой сплочённый коллектив!» Да, попалась бы я этому коллективу в сталинское время...

Рядом с Архангельской сидел преподаватель истории. Кажется, его фамилия была Худяков. Он не разделял взгляды коллеги по поводу «дружного коллектива». Ему не нравилось это коллективное побоище. Он стал говорить о том, что люди бывают разные, одни общительные, а другие замкнутые, что это не порок, и надо быть терпимее друг к другу... Но группа осталась при своём. Ленинский зачёт я так и не получила, и это позорное клеймо довлело надо мной все годы учёбы.

 
Не подчиняясь конъюнктуре,
я буду не такой как все –
бельмом в глазу, в стакане бурей
и пятой спицей в колесе.

Я буду инородным телом,
в себе носящим компромат,
ни словом, ни строкой, ни делом
не вписывавшимся в формат,

кухаркою-интеллигенткой,
медоточивою гюрзой,
бессребренницей-инагенткой,
болот и омутов грозой.

Чтоб мой закат горел в полнеба,
руками разгонялась мгла,
чтоб били молоточки гнева,
любви былой колокола.

 

Фактически мне не поставили зачёт за индивидуализм, за стремление к уединению.  Вменялись в вину шуба вместо всеобщей униформы-спецовки, замкнутость в своём творчестве и нежелание поделиться с «группой» плодами своих размышлений – хотя стенгазета с моими стихами висела во всеобщем доступе на стене, читай-не хочу. Но им же не стихи мои были нужны в самом деле. Им надо было, чтобы я слилась с коллективом, стала как все, сравнялась с ними во всём. Равенство и братство.

Сейчас уже, конечно, смешно вспоминать об этом, как о неком «детстве человеческого общества». Но это я сейчас всё понимаю. А тогда была обида, недоумение, отчаяние. Зачёт поставили даже отпетым троечникам (профорг была одной из них), а мои пятёрки были проигнорированы, их вес был слишком мал и ничтожен на этих весах общественной фемиды. Ничто не укрылось от её ленинского прищура. И вызывающая шуба, и непрочитанные группе стихи, и неуважение к кураторским часам — всё было поставлено на вид.

Я ощущала себя изгоем, паршивой овцой. Звонила М. Чернышову, опекавшему меня местному литератору, жаловалась, спрашивала, как же мне теперь быть. Тот отвечал:

–  Но не может же весь коллектив быть неправ. Посмотри на этих девочек другими глазами, найди к ним подход.

Но я не могла после случившегося смотреть на этих доносчиц и кляузниц другими глазами. Я окончательно прервала с ним всякие отношения. А потом и вообще перевелась на заочный.

Много лет спустя написалось вот такое стихотворение:

 

 Что значит – на картошку посылать,
 на посевную, овощную базу,
 младое племя – что за благодать! –
 наверное, не слышало ни разу.
 
 История не раз их удивит
 словами: «персоналка», «аморалка»,
 «звать на ковёр», «поставили на вид»...
 Сейчас они звучат смешно и жалко.
 
 Давно уж снят студенческий значок,
 сop времени уже исчез из виду.
 Но вспомню, как не ставили зачёт
 мне Ленинский – и не унять обиду.
 
(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка