Поэт Богомяков. Опыт повторного чтения
Девочка-фитюлечка в Парке имени культуры Видит бабочек из дряни, собачат из арматуры.
В детстве, как мне теперь кажется, я дико страдал. Страдал просто
потому, что видел мир настоящего времени. Мне было, скажем, четыре
года. Я стоял в скверике у Поцелуева моста в какой-нибудь ноябрьский
денек отрицательный. Стоял себе с совочком в песочнице, в смешном
пальто, и смотрел, как по улице Герцена едет сквозь тоскливый
ноябрьский Ленинград такой же тоскливый, и плюс громыхающий и
вонючий грузовик. Вот этот грузовик я и видел конкретно — реально,
и никакие там представления о бабочках и жуках — бронзовиках будущего
лета не отвлекали меня от этого ужасного процесса — видения грузовика!
А летом, помнится, я столь же беззащитно бывал в этом самом детстве
открыт рисункам женских платьев, в основном, бабушкиных. Эти орнаменты,
цвета, цветы и завитушки на ткани повседневности глубоко проникали
в мою душу. Как и любая другая деталь окружающего мира, поскольку
«Я» еще не было, или было, но это было другое «Я», не такое, как
сейчас, когда оно растянуто во времени и пространстве
так, что можешь бегать внутри этого своего «Я» из угла в угол,
ища, где потеплее да побезопасней. И бегаешь. «Я» превратилось
в иллюзию дома, защищающую от всего, от холода и одиночества,
от презрения и агрессии, от «понимания» и от мира настоящего времени,
и это — прежде всего!
Всем знаком этот эффект внезапного перенесения во времени, и только
назад, хоть бы и в «настоящее». Это движение назад с ускорением
позволяет почувствовать время. Некий запах, вкус, звук, рисунок
— и вы физически ощущаете этот невесомый провал в параллельный
мир глубоких, каких-то детских впечатлений. И то, что тогда было
страданием, теперь почти эйфория. Пруст, детально описавший этот
эффект мгновенного обретения бытия, назвав свой роман «В поисках
утраченного времени», мне кажется, пожертвовал истиной во имя
красивой поэтической формулы. Мне кажется, время нельзя утратить.
Нельзя утратить то, чем никогда, в сущности, не обладал. Но, возможно,
время можно создать. Во всяком случае, именно создание времени
— суть прустовской поэтической эпопеи, на мой взгляд.
Да, есть люди, поэты, способные создавать осязаемое и чувственное
время. Входя в их миры, Вы физически ощущаете переход в параллельный
мир, который и оказывается настоящей вашей реальностью, поскольку
не противоречит вашей презумпции реальности, сформировавшейся,
вероятно, в детстве, если не в материнской утробе.
ЦВЕТЫ
Душно в доме. Хочешь — иди на рыбалку. Но сначала мы сходим с тобою по черви. Безглазые, толстые, в мокрой, тяжелой земле. Безглазые, толстые тучи на небе тяжелом. И в желудке тяжелом яичница с салом комами. Остановишься, смотришь — смыкает глаза. И на диво в твоем одноцветном покое Что-то хочет Создатель. То гусиным пером он, то палочкой чертит. То пройдется серебряным карандашом, Размывая штрихи. Это кончится — будет другое.
Эту духоту жизни невыносимо бывает терпеть, не имея возможности
ее объяснить, и есть только один способ сбросить тяжесть загадки
— увековечить. Сбежать не удастся, но мы пытаемся. Бесполезно.
Мы пробовали и увековечить, но у нас не получалось. Кто-то должен
был это сделать за нас. Тот, кто не «бегает внутри своего Я»,
а передвигается в мире, как ребенок.
Выясняется сразу же, что в мире, в отличие от мира «Я», не бывает
частных случаев. В мире под названием «Я» все — частный случай,
и только вот это самое «Я» — вещь предельно символическая, сакральная
и архетипическая. Собственно, именно на фоне «Я» самые метафизические,
так сказать, сущности превращаются в частности, в ненужные, иногда
чуть ли не порнографические подробности, скабрезности и неприличия.
То есть поэт интуитивно угадывает сверхзадачу: поставить дело
таким образом, чтобы ни о каких частностях не могло быть и речи.
В мире единственно возможного времени, в мире сконструированного
настоящего времени все есть онтология, и достопочтенная жопа,
мандовошка или бабочка из дряни, они так же священны, как египетские
пирамиды. Девки, карапузы, солдаты, невесты, грустные купчики,
менты, волки и другие обитатели мира, разумеется, также священны,
как Смерть и Россия. То есть, на самом деле, они сверхобыкновенны.
Сверхобыденность — важнейшая и определяющая философская черта
поэтического мира Богомякова. Для того, чтобы достичь этой сверхобыденности,
делающей бытие зримым, нужна, разумеется, некая смелость, или
свобода, или особенный поэтический гений.
В каком-то смысле кредо поэта Богомякова, как представляется,
может быть сформулировано инверсией знаменитых строчек Блока.
«Случайно на ноже карманном найди пылинку дальних стран, и мир
опять предстанет... странным». Или примерно тот же результат мы
получим, инвертируя столь же знаменитые строки: «Сотри случайные
черты, и ты увидишь — мир... прекрасен».
Поэт Богомяков не знает, какой мир. Меньше всего, очевидно, он
подозревает мир в прекрасности. Не очень озабочен его странностью.
Да и метод у него очень свой. Не надо, в принципе, никаких-таких
пылинок. И стирать ничего не надо. Даже крайне противопоказано
что-либо стирать. Но мир, причем мой, ваш, наш общий мир оказывается
все же не лишенным некоторого интереса, величия даже, там, где,
казалось бы, он более всего ничтожен. Но именно мир велик, а не
его ничтожество.
Иван: Ах, ртом я воздух набирал. Ах, задом воздух выпускал. Вино девяти брожений в мой город привез узбек. Лежу я в безделье. Смотрю я в межмирье. И хочется телу на юг. А воздух и в Африке воздух. Стихи невесомы, воздушны. В тетрадочках милых моих все лебеди, Леня, летят. Приносят заваренный чай, и ивушку хочется щупать. На ложе железном лежать. На гуслях-тимпанах играть И в странах далеких любить.
Этот список утверждений и желаний, кажется, можно было бы продолжать
бесконечно, но можно и не продолжать. Номенклатура и количество
объектов и явлений, объявляемых Богомяковым в его стихах, всегда
неслучайны и достаточны. Это несколько последовательных членов
ряда, по которым мы всегда можем сделать суждение о свойствах
ряда, вообще. В приведенном выше тексте набирание ртом воздуха
и выпускание воздуха задом, если можно так сказать, явления одного
порядка, одинаково сакральные процессы. Это уравнивание обычно
(не всегда, правда) полярных, в мифологическом смысле, ритуалов,
что ли, чрезвычайно характерный для Богомякова, не побоюсь этого
слова, прием. Теперь «прием» не в чести вообще-то, но интеллектуальная
поэзия неизбежно, в конце концов, начинает оперировать формулами,
мало отличаемыми от презренного приема.
Итак, дыхание, вдох — священное событие, и пердеж уравнены, и
это еще не самый оригинальный пример, как я бы это сформулировал,
непостмодернистского уравнивания у поэта Богомякова.
Потому как уравнивание это в поэзии обсуждаемого нами поэта делается
в целях совершенно противоположных целям постмодернистского приравнивания
всего всему! Результат-то у Богомякова совершенно противоположный
получается — выход из мира «Я», лишенного времени, но не в мир
симулякров, а куда-то в потусторонний (по отношению к миру симулякров)
мир.
Владимир Богомяков делает, мне кажется, мощное поэтическое открытие,
устраняя разрыв между означающим и означаемым, именно приравнивая
«розу белую» «черной жабе» на земле. Но приравнивая не идеальные
свойства розы и жабы или человека, а их, так сказать, мировое
значение.
И тогда встречающиеся время от времени в публикациях В. Г. Богомякова
протестные по отношению к философии реплики — кажутся не случайными.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы