Комментарий |

Проективный словарь философии. Новые понятия и термины. №17. Смерть и «печаль после соития»

Смерть и «печаль после соития». Нежность: между желанием и жалостью.
Малый образ бессмертия.


Если эротика соответствует сознанию нашей индивидуальной смертности
и стремлению выйти из процесса родового воспроизводства,
замкнуть цикл жизни и наслаждения на самом себе, то любовь —
это выход за пределы себя, но уже не в «дурную» бесконечность
сексуального размножения, а в бессмертие меня самого,
достижимое не вообще, а только в другом. Любовь — это пробная
форма бессмертия, когда я знаю, что останусь навсегда: не
вообще, не где-то, а в этом единственном существе, и оно — во мне.
Я не знаю, что станется с моей душой в загробном мире,
будет ли она принята в вечность и в какую, но поскольку я —
единичное существо, то другого единичного существа достаточно,
чтобы вобрать меня, понести в себе, сохранить навсегда, в
отпечатке взаимности и соразмерности.

Именно потому, что любовь доходит до чего-то бессмертного в любимом,
в ней проявляется готовность к смерти — но именно вдвоем и
друг для друга. В любви часто возникает желание, хотя бы
мгновенное, умереть вдвоем, именно потому, что вдвоем нельзя
умереть. Любовь имеет отвагу заигрывать со смертью, потому что
не боится ей проиграть.

Сексуальный акт в миг своего завершения всегда напоминает о смерти:
акт воспроизводства делает ненужным меня самого. Отсюда
печаль, которую всякое животное испытывает после соития, в так
называемой «постконсуммационной фазе».

На эту тему писал Н. Бердяев: «Соединение в сексуальном акте
призрачно, и за это призрачное соединение всегда ждет расплата...
Мимолетный призрак соединения в сексуальном акте всегда
сопровождается реакцией, ходом назад, разъединением. /.../
Сексуальный акт по мистическому своему смыслу должен был бы быть
вечен, соединение в нем должно было бы бездонно углубляться.
Две плоти должны были слиться в плоть единую, до конца
проникнуть друг в друга. Вместо этого совершается акт призрачного
соединения, слишком временного и слишком поверхностного.
Мимолетное соединение покупается еще большим разъединением.
/.../ ...В самой глубине сексуального акта, полового
соединения скрыта смертельная тоска... То, что рождает жизнь, — несет
с собой и смерть. Радость полового соединения — всегда
отравленная радость. Этот смертельный яд пола во все времена
чувствовался как грех. В сексуальном акте всегда есть тоска
загубленной надежды личности, есть предание вечности
временному». [1]

Здесь Бердяев философски осмысляет «посткоитальный синдром»,
известный всякому природному созданию. По латинской поговорке, omne
animal triste post coitum — «после совокупления всякое
животное бывает печальным» (иногда добавляется: «кроме женщины и
петуха»). Так же, в терминах посткоитальной меланхолии, и
Мефистофель описывает Фаусту состояние его увенчанной страсти
к Гретхен:

Ты думал: агнец мой послушный!
Как жадно я тебя желал!
Как хитро в деве простодушной
Я грезы сердца возмущал!
Любви невольной, бескорыстной
Невинно предалась она...
Что ж грудь моя теперь полна
Тоской и скукой ненавистной?..

Так безрасчетный дуралей,
Вотще решась на злое дело,
Зарезав нищего в лесу,
Бранит ободранное тело;
Так на продажную красу,
Насытясь ею торопливо,
Разврат косится боязливо...
Пушкин. Сцена из «Фауста».

Уже эротика пытается преодолеть эту печаль исполненного сексуального
влечения, всячески оттягивая коитус, заново ослабляя и
усиливая поток желания, чтобы не дать ему перелиться через край.
Если животная сексуальность идет к удовлетворению прямым
путем, то эротика ищет наиболее долгих путей между точкой
желания и точкой удовлетворения, описывает круги, движется по
спирали, на новых уровнях возвращаясь к началу, чтобы потом
опять устремиться к неизбежному концу. Но эротика может только
отсрочить, а не преодолеть посткоитальный синдром, который,
как верно замечает Бердяев, скрывает в себе «смертельная
тоску, предчувствие смерти». Собственно, эротика тем и
отличается от животного секса, что знает о смерти, которая ждет в
конце наслаждения, и пытается ее отдалить. Секс отдается
смерти без боя, поскольку он и предназначен для размножения, т.
е. умирания индивида в виде, продолжения жизни за пределом
данной особи. Эротика есть поединок со смертью, напряженное
усилие ее отдалить, раздвинуть царство желания и наслаждения;
но в этом поединке, как бы он ни был героичен, эротика
обречена на поражение. Как бы Фауст ни пылал страстью к Гретхен
и ни пользовался магическими способами усилить свою
потенцию, — ему остается признаться самому себе:

На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем.

Только на третьем уровне, любви, совершается преодоление смерти — не
только в том общем смысле, в каком о бессмертной любви
пишут Платон (в «Пире») и Вл. Соловьев (в «Смысле любви»), но и
в конкретном смысле преодоления «маленькой смерти»,
посткоитального синдрома. Исполнение телесного акта любви не
опустошает, не вызывает печали, уныния и тем более отвращения, а
наполняет благодарностью за возможность воплотить уже в этой
жизни сопринадлежность двоих.

«После сексуального акта разъединенностъ еще больше, чем до него.
Болезненная отчужденность так часто поражает ждавших экстаза
соединения». (Н. Бердяев). Это случается в сексе, в эротике,
но не в любви. Бердяев в своих размышлениях о поле не
заходит на более высокий уровень эротического, которое отдаляет
эту смертную истому, и любви, которая вообще одолевает и гасит
ее. Соитие в любви не приводит к печали, напротив, еще
больше сближает с ним опытом разделенной близости.

У любви есть одно свойство, которое позволяет преодолевать
мучительный перепад между одержимостью и расслабленностью, между
желанным и жалким, — это нежность. В наше время понятие нежности
совершенно потеряло кредит, оно замусолено в масскультуре
(«сентиментальность», «ландыши», «слюни», «сироп»), его почти
неприлично употреблять всерьез, а между тем оно составляет
самый центр любовных отношений, точку подвижного равновесия
между «желать» и «жалеть». Нежность — это способность
плавиться, размягчаться на огне желания. Желание может быть
твердым, хищным, требовательным, подчиняющим свой предмет; когда
же оно размягчается, становится приемлющим, то переходит в
нежность. Если еще дальше двигаться к «жидкому» состоянию
души, то получится жалость, слезность, полная размягченность,
готовность течь и изливаться. Нежность — как раз посредине
между желанием и жалостью, это такой полураствор, в котором
желание еще сохраняет свой кристалл, огонь, упор, но уже
оплавлено, легко принимает формы другой души и тела, вбирает в
себя их глубокий оттиск. Нежность — это склонение, приникание,
свивание, оплетание, оплывание, облегание, это состояние
растений, перевившихся своими гибкими ветвями. А жалость уже не
оставляет себе никакой отдельной формы, она вся
растворяется в жалеемом, омывает его, плещется вокруг него слезным
морем, благоухающим мирром...

На своих высотах любовь триедина, что отмечено В. Набоковым. Федор
Годунов-Чердынцев, герой «Дара», «сразу добирался (чтобы
через минуту скатиться опять) до таких высот нежности, страсти и
жалости, до которых редкая любовь доходит» (гл. 3). Та же
триада — у Бунина: «...возбуждало его жалостью, нежностью,
страстью...» (рассказ «Визитные карточки»). Но кажется, из
этих трех главное — нежность, это сердцевина всех любовных
состояний, тем более, что она может питаться и силой желания, и
жалеющей восприимчивостью. [2]

Нежность усиливается желанием, но не исчезает с его утолением.
Половое соединение в любви завершается не отчуждением, а каким-то
успокоением души, которая восходит на новую ступень приятия
другого, освобождаясь от телесного желания и тем более
остро ощущая неизбывность другого желания и другого наслаждения.
Это состояние особой нежности, очищенности,
просветленности, как в той паузе, которая наступает после исполнения
великой музыки, — она еще продолжает звучать в душе. И то, что она
звучит в тишине, не ослабляет, а усиливает ее воздействие,
поскольку из времени она как бы переходит в вечность,
остается навсегда, уже не как последовательность звуков, а как
музыкальная архитектура, созданное музыкой расчлененное
пространство, «платонова метрика».

Моцарт говорил, что музыкальное произведение является ему сразу как
целое, которое потом приходится расчленять на
последовательные фазы звучания — но в конце концов музыка снова собирается
в некий ансамбль, все части которого звучат одновременно,
как части архитектурного ансамбля одновременно предстают
взору. [3] Так и любовь: приостановка времени в оргазме как бы
дает сигнал к переходу всего процесса телесной близости в
некий неподвижный ансамбль, архитектонику счастья и вечности.
«...Вдруг в неожиданном, в жгучем, в последнем весь мрак
разлетелся и время застыло, и только они двое существовали в
неподвижном остановившемся времени...» (Роберт и Мария в романе
Хемингуэя «По ком звонит колокол», ч. 1, гл. 13).

Посткоитальный синдром снимается посткоитальным блаженством —
другого порядка, чем мучительное наслаждение коитуса, волнами
наплывающее и уплывающее, которое приходится то взнуздывать, то
сдерживать. Это состояние всепронизывающей нежности,
умиления, растворения друг в друге уже без всяких усилий, без дрожи
и перепадов желания. Если соитие соотносится с
мучительно-сладким процессом жизни, а растрата семени и посткоитальный
синдром — со смертью, то посткоитальное блаженство, которое
дается только любовной близостью, есть малый образ
бессмертия.



  1. Н. Бердяев. Самопознание, гл. 2, в его кн. Эрос и личность. Философия пола и любви, М., Прометей, 1989, с. 135.
  2. Есть и совсем забытое слово «нега» — смесь нежности, страсти и наслаждения. К сожалению, вместе с этими «архаическими» словами выпали и целые пласты чувств, во всяком случае, постмодерная культура рубежа 20–21 вв. их чуждается и почти не артикулирует. Между тем в пушкинской любовной лирике «нежность» и «нега» — едва ли не ключевые слова, которые и обозначают классическую меру, присущую мироощущению Пушкина: влажность и текучесть души, расплавленной на огне желаний. «В ее объятиях я негу пил душой» («Дорида»); «Мои небрежные напевы вливали негу в сердце девы» («Не тем горжусь я», черн.). «Тебя лобзал немым лобзаньем, Сгорая негой и желаньем...» («Кавказский пленник»). «И жар младенческих лобзаний, И нежность пламенных речей» (там же). O жидкостно-огневом представлении души у Пушкина см. Михаил Гершензон. Ключ веры. Гольфстрем. Мудрость Пушкина. М., Аграф, 2001, сс. 150–161.
  3. «Все это наполняет мою душу огнем..., и все целое, хотя бы оно было длительным, стоит почти полным и завершенным в моем уме, так что я могу обозреть его одним взглядом, как изящную картину или прекрасную статую. Нет, я не слышу в своем воображении последовательность частей, но я слышу их как бы все сразу (gleich alles zusammen). Я не могу передать, какой это восторг! ...В конце концов, самое лучшее, — это слышать в действительности звучание всего ансамбля (tout ensemle)». The Creative Process. A Symposium. Ed. with an Introd. by Brewster Ghiselin. Berkeley, Los Angeles, London: University of California Press, 1985, pp. 34–35. Подлинность этого письма твердо не установлена.




Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка