Комментарий |

Нахаркал

(Глава из книги «Евангелие от человекобога. Посмертно. Собственноручно», которая вскорости выйдет в свет в издательстве АСТ)

Меня всю жизнь преследуют черные человечки. Я постоянно сталкивался
с ними, теряя себя, и спорил то с грузчиком, то со
служителем дурдома, то с актером, то со студентом университета, то с
аспирантом и даже с комнатным фюрером какой-то немыслимой
для России партии. Все эти черные персонажи суетились изо дня
в день в черепной коробке, сменяя друг друга, а иногда
наваливались вместе исподтишка.

Но все не удавалось столкнуться с ними лицом к лицу, глаза в глаза,
а так, на ходу, пакостно переругивались. Они мне надоели,
эти персоны, черные лики российские. Однажды я собрал все свои
силы и пригласил всех черных человечков на встречу. Я долго
их собирал. Я подготовил речь для каждого. Я знал точно,
что скажу каждому из них. Наконец они собрались. Был
отвратительный декабрьский вечер — смесь нудного ледяного ветра,
слякоти, разбитого грязного льда и прогнивших листьев,— день
моего рождения.

Они все собрались в моей новой квартире — (келью я давно забросил) и
тихонько расселись на стульях.

И я высказался от начала до конца. Я сказал все, что думаю о каждом.
Я никому не дал слова вымолвить и делал вид, что не замечаю
поднятых кверху рук.

К утру зеркало не выдержало и треснуло. Это был дурной знак.



***

По утрам страна откашливалась и сморкалась. Дед открывал дверь на
веранде, выходил на порог и отхаркивал на все лады в снег даже
махорку, которую начал курить мальчишкой. Запрокидывал
голову, приседал и опять опрокидывался в надрывном, надсадном,
клокочущем кашле. Я лежал в кровати под стеганым одеялом и
затыкал уши,— меня трясло и выворачивало наизнанку.

Я любил слушать смачные сухие плевки выстрелов в тире — так
подростки приветствуют первые затяжки выпрошенных сигарет. Но дедовы
утренние упражнения, когда бабка занималась зарядкой под
руководством любимого радио, сливались в какой-то один
разрывной, клокочущий выстрел. Выстрел в голову, когда все
размазано по стене так, будто не выстрелил, а харкнул.



***

Что поистине прекрасно в самоубийстве, так это ваши суицидальные
фантазии. Здоровый катарсис, не покидая собственного дивана.
Когда Сатурн два года подряд вытряхивает наизнанку ваши будни,
и по ночам мычишь, а два раскаленных прута снуют в голове,
и выматывает, и трясет всего...

Бельевую веревку ждешь как глоток свежего воздуха,— раз, и впивается
в шею и вытягивает всю боль, как ихтиолка нарыв...

Ох уж эти книжные страдальцы!

И вот ты висишь на косяке (нет, лучше на сосне у поворота к воинской
части) с лицом поверженного демона, выбрит и в джинсах.
Тебя находит городок, и падают в обморок сердобольные женщины,
а знакомые полковники отправляются за пивом и в полголоса
передают из уст в уста страшную весть. А похороны! — сказка.
Лежишь спокойненько в сосновом и оглядываешься по сторонам, и
все видишь, но в каких приятных красках! Вереница соседей и
котов, золотые звезды и перегар. А на стене, в рамочке,
висит посмертная записка с точным перечислением всех
виновников, включая Сюзаниху — американского астролога. Толпятся у
стены и с ужасом читают...

Так, стоп, это семья, мать, пропускаем и... дальше, дальше.

Я лежу строго, жестко прикрыты веки, как будто посылаю все разом раз
и навсегда, но с задумчивым лицом. Пока оплакивают мое тело
и не смотрят на покойника, аккуратно приоткрываю глаза,
выглядываю за краюшек гробовой доски и... изнываю от желания
закурить...

Когда отпускает такое творчество, лежишь в постели, слушаешь ночную
перебранку дворовых псов на стадионе и вдруг замечаешь —
лежишь на диване, как в гробу, ручки сложил и ноги ровненько
так выпрямил. И тело легкое и пустое, все в поту, как после
ведерной дозы липового чая. И трагические складки вдруг
извиваются в косую ухмылку.

Встаешь с опухшей мордой и плетешься на лестничную клетку курить, а
успокоиться все не можешь,— спускаешься по ступенькам и
мысленно прикидываешь, глядя на исписанные стены,— не пройдет
гроб, даже гроб не пройдет в гарнизонном подъезде!

Такие припадки фантазии укрепляют и заставляют по-новому посмотреть
на свое собственное тело. После ванны рассматриваешь себя в
зеркале и приходишь к жизнеутверждающим выводам — с таким
животом и ногами висеть на бельевой веревке нельзя,— каким
увидят тебя, когда придут втайне снимать ученики, особенно
когда кровь сойдет вниз, и язык вывалится в щели прокуренных
зубов?!



***

Револьверы были сданы в местный музей боевой славы, на вечное
хранение, веревки прочно закреплены на балконе и трудятся по
выходным под тяжестью мокрого белья. Внутри, как воробышек в
комнате, порхала пустота, и не могла найти открытого окна. Но
даже в таких нечеловеческих условиях мысль не успокаивается и
руки знают, что делают, а ноги соображают, куда идут. Так
жить было нельзя.

Вселенский надрыв сгинул в многоэтажной келье, и веселые мысли
сменили погрустневшие времена. Книги отправились на торговые
лотки и в «Букинист». Некоторые постигла печальная участь
средневековых еретиков — сгорели заживо за мусорными баками. Вся
жизнь вздрагивала от каждого моего движения и хоть простым
каленым железом, но я выжигал высшего европейского качества
клеймо на собственных благих потугах.

Клеймо — и в стойло!

Клеймо — и в стойло!

Потуги дружно мычали и ревели от боли.

Сам же я недолго размышлял о содержании своего нового облика,
полистал вечером рекламные журналы и с удовлетворением обнаружил,
что плащаница от Кардена приятнее. У нее был, по крайней
мере на фотографии в журнале, современный дизайн, какой-то
легкий и беспечный. Но я выбрал Версачи — у него не было моделей
плащаниц, а меньше всего я теперь хотел возиться с такой
экипировкой.

Я распрощался со всей своей жизнью на Волхонке. Мы долго смотрели
друг на друга — я, в прекрасном черном двубортном костюме и
вывеска «Институт человека», пыльная, затянутая паутиной. Она
даже не пыталась ничего говорить — да и что могла она
предъявить мне в свое оправдание — старые механические печатные
машинки, пожелтевшие кипы планов заседаний...

А мой костюм, как судейская мантия, обвивал мое тело. Кому-то по
душе «Человекобог», кому-то «Большевичка», а кому-то «Версачи»!



***

Первый раз я вызвал свою Жизнь на допрос поздно вечером, когда все
уже спали на земле: и праведники, и грешники. Она появилась
робкая и растерянная, даже не успела одеться, как следует. Я
включил, как и полагается, самый яркий свет и направил прямо
ей в глаза. Она попробовала прикрыть их рукой, но я схватил
ее за руку и пододвинул еще ближе к ее глазам настольную
лампу.

— Итак,— прорычал я,— имя, фамилия, год рождения, адрес.

Жизнь не выдержала и заплакала, заговорила невпопад, сбивалась,
путалась, меняла показания и была просто увешана уликами с
головы до ног. А уж алиби вообще никакого не было.

— Была?

— Была...

— Делала?

— Делала...

— Слушала?

— Слушала...

— Послала?

— Послала...

Все было ясно, от начала и до конца. Но я не унимался — устраивал допросы

днем и ночью, на работе и дома, в представительских лимузинах и в
муниципальном транспорте.

Я велел ей принести и сдать мне все вещественные доказательства,
все, от первой и до последней страницы, и даже взял с нее
подписку о невыезде. Но она никуда и не собиралась выезжать, да и
куда, куда она могла скрыться?! Кому была нужна такая:
затюканная, бородатая, да еще и в очках!

Молча все принесла — несколько мешков какого-то хлама — и сдала мне
под расписку — я нарочно выписывал расписку и сто раз
проверял содержимое мешков. Проверял и каждую вещь называл
отдельно и поворачивался к ней и сурово смотрел в глаза. Она
жалобно кивала распахнутыми глазищами, чистыми и ясными. Лучше бы
она этого не делала — я начинал все сначала.

— Пионерский галстук — один, дипломы — три, два в клочья.

— Значок один.

— А где часы, чтобы не пропустить время собственной смерти?

— А где верная гитара — болгарская «Cremona»?

Наконец, моему терпению и нервам пришел конец. Я сдался, но виду не
подавал, сурово подписал все протоколы допросов и отправил
Жизнь дожидаться судебного заседания куда-то на задворки
памяти, в угол старого сада, на самодельную скамью под белым
наливом, а потом и вовсе забыл.



***

Жил мальчишка один, запутался, потому что работать не хотел, как сам
признавался. Убил старушку топориком, а потом не выдержал и
расплакался, хотя кто-то пытался доказать — раскаялся.
Может быть.

Жил другой мальчишка. Тоже работать не хотел или не умел — неясно.
Никого не убил, но размахивал топориком и искал хоть
кого-нибудь, хоть тень старушечью, но никого не нашел, кроме себя
самого с топориком. И что же оставалось делать уже дяденьке?
Конечно, пристукнуть себя на лестнице и смыться. А там уже
плакать, раскаиваться — что раскаиваться, когда один перед
собой и для себя. А себя убить втихаря — какое же раскаяние?
Перед кем и для чего?

Но собственную тень убить не так то просто — скоро сказка
сказывается, да не скоро дельце делается.

Господи, да рассыпь ты старушек — да это же спасение, счастье найти
и убить настоящую старушку, если на другое тяму нет. Пусть и
муки вечные, пусть слезы и сопли, но глаза-то твои и в
муках, и на нарах, и в слезах, и соплях останутся блестящими и
живыми, а не заплывшими жирком на родном диване.

Убитая старушка — да это же какой повод к раскаянию, даже теперь,
когда трупы сыплются, как крупа из худого пакета. Согласитесь
— убить старушку — трансгрессия, прорыв в невозможное для
современного человека. Так вот, посреди будней, вдруг забыться
муками совести, раскаяния — кого только мысленно не
убиваешь от случая к случаю, а старушка — повод остановиться и себя
пристыдить — ну что с неё, с ее копейками, что же ты
начудил!

От такой бессмыслицы человек иногда так трезвеет, что все утро до
появления на рабочем месте подводит итоги своей жизни и
проклинает свои аппетиты. Так вдруг забойщики скота забывают
жестокость и проливают слезу над букашкой, собакой или еще какой
живностью и бегут в партию зеленых или начинают сражения с
кулинарией, меховыми салонами и террариумами.

Индийская бабочка с дуру залетела в Ярославскую область. Сотни, а
может, тысячи лет ей не было никакого дела до Ярославской
области. Была убита тут же и посажена на булавку каким-то
маньяком-энтомологом. Телеканалы галдели весь вечер и
перехватывали друг у друга эстафету новостей. Маньяк был горд и
счастлив. Он держал бабочку, как вымпел, на самом почетном месте
пьедестала. И никакого раскаяния. Совершенно. А если бы забрела
в Ярославскую область старушка, да хотя бы с Кавказа?

Он бы не выдержал и расплакался перед камерой — точно.



***

Хайдеггер не оценил моего искусства нарезки бутербродов. Набычился и
поплыл лесной тропой из черного леса в свой дом. И долго
плыли органные слова на его бессмертных страницах. А я не
слушал и отчаянно орудовал ножами над пучками зелени.

Бытие-к-смерти занимало меня теперь не больше, чем куски отбивной
перед закладкой на раскаленную сковородку, бытие-к-смерти
несчастной свиньи, которая так и не додумалась до такого
поворота событий и не сбежала из своего сарайчика в преддверии
пограничной ситуации смерти.

Гегеля я заинтересовал больше — он не смог оторвать глаз от картины,
которую я развернул в одном из цехов плодоовощной базы —
вся его наука логики была нелепа и смешна перед строгой и
ясной чередой ящиков с овощной продукцией. Продовольственная
база — непрерывное движение, непрерывное поступление и
непрерывный сбыт, и особое искусство — сохранить порядок и чистоту
именно тогда, когда все непрерывно течет и непрерывно
изменяется. Немецкий классик даже задержался на целый час и с
любопытством оглядывал непрерывное обновление картонного храма
продовольственных наборов к празднику для столичных
покупателей.

А потом ушел играть в карты — его ждали партнеры.

Но больше всего я издевался над ним. Но уже не
только над ним. Над всеми с револьверами в руках, с горящими
глазами и коробками книг. Почему над ними? И за что?
Классификаторы человечества на тех, кто забрасывал камнями
Его, и кто пришел Его снимать, сразу
поспешат записать меня в первые. И будут не правы. Человек
плохо укладывается в четкие схемы, не в силу своей уникальной
способности к самооправданию, а просто потому, что так
выпадает за зеленым столом.

Любой в минуты растерянности становится отчаянным игроком,— мечет
без устали карты, кости, даже спички. Если и бросается к
тяжеловесным учебникам психологии, но только для того, что вновь
возвращаться к игре с новыми силами и с новыми знаниями.
Никого не останавливают никакие разумные доводы, да человек
совсем и не стремится их слушать, а тем более вникать — он
играет, и все его тело, а не только мозг, превращается в
сумасшедшее колесо фортуны.

И останавливается он в игре не потому, что выиграл достаточно, или
играл красиво так, как и представлял себе себя за игорным
столом, а потому, что игра всегда прекращается сама собой,
внезапно и вдруг, так же, как и начинается.



***

Я пристрастился играть на рулетке и сутками напролет пропадал в
казино. У меня был свой стол, расчерченный специально, и не на
красное и черное ставил я, а на «добро» и «зло», «правда» и
«ложь», «любовь» и ненависть». Бешено, даже с каким то
остервенением крутилось колесо и выпадало всегда только то, что
нужно, что необходимо для той или иной ситуации. Я хищно
выдыхал и передвигал груды фишек в свои карманы, и карманы были
бездонны, в них уходило и помещалось все, что угодно. Особо я
присматривал за носом — в такие захватывающие минуты
сопелька нет-нет, да и сорвется прямо на зеленое сукно!

А ситуации подворачивались такие, под стать житейской рулетке —
добро, так добро. Хочешь зло, ну, пусть по твоему — душа
застынет!

Я перестал доверять душещипательным конструкциям — не потому, что
щипать и душить было некого,— они плохо укладывались на
игорном столе. И, конечно, никакого итога игры не подсказывали.
Заниматься такими сложными построениями можно уже тогда, когда
все закончилось и прошло, и выигрыш лежит перед тобой,
смешной и нелепый. И решения давно приняты, почему и для чего —
никто внятно не объяснит.



***

Когда очнулся, было уже поздно. Я даже не сразу сообразил, как это
все получилось — лежал перед самим собой с простеленной
головой и не дышал. Я не верил своим глазам и заподозрил главного
обвиняемого всех стран, народов и континентов —
Обстоятельства. Они даже никуда и не скрывались, всегда были под рукой.
Явились сами без повестки, с выражениями соболезнования,
сели без приглашения за стол и схватили чистый лист бумаги, и
принялись строчить без остановки. За считанные минуты со
стола на пол потек водопад страниц, исписанных мелким почерком.
Вот тут уже я попотел! Только пыхтел, пытаясь поймать все
листы и разложить их по страницам. А уж вопросы задавать —
Обстоятельства сами выпускали пулеметные очереди вопросов и
ответов одновременно — только успевай уворачиваться.

Что было делать? Попробуйте поймать ртутный шарик и потребовать от
него объяснений — где он был, например, минуту назад?
Пришлось подписать мировую. Точнее — договор. Я обязался, в
соответствии с пунктами 2, 3, 4, перечитать за ночь всю писанину
Обстоятельств, а они соответственно, в соответствии с пунктами
5, 6, 7, готовы были предоставить дополнительные
разъяснения по первому моему требованию. Форс-мажор мы опустили — по
мнению Обстоятельств, для обстоятельств форс-мажоров не
бывает и быть не может, а мой единственный форс-мажор остывал с
простреленной головой на любимом диване.



***

Ну и занятное у меня было чтиво, на всю ночь. И ночь не подкачала —
она по-бесовски затянулась на целые пять лет, хотя на
календаре стоял бессменно как часовой на посту один и тот же
день-месяц-год...

По мнению главного свидетеля, обстоятельства, которые привели к
гибели (подлому убийству) молодого и многообещающего аспиранта,
могли быть следующими:

«В начале было слово и слово было у евреев, потом воплотилось
народом богоносцем и провели его евреи сквозь огонь, воду и медные
трубы, а потом, народ-богоносец, как то уж совсем по-людски
и погиб со всеми своими словами... Принимая во внимание тот
прискорбный факт, что один богоносец своих евреев почти
истребил, и, поскольку богоносцы, как правило, в одиночку на
планете не появляются, другой богоносец действовал совсем уж
по-божески,— втихую или через посредников потихоньку их
(евреев) выдавливал. Таким образом, по всему выходит, что молодой
человек пал жертвой жидо-массонского заговора...».

Здесь сразу оговорюсь,— такие обстоятельства мне никак не подходили.
Я вырос в окружении Фимы Зельмановны и Симы Хельмановны —
среди богоносца они слыли посвященными, и когда моя бабушка
являла им слова пророков «дебет», «кредит» и «ревизия», меня
выпроваживали в сад. Потом пили чай с вареньем. Смотрели
фотографии и обсуждали новости, детей и внуков. Их головы
походили на арифмометры, которые в считанные минуты с треском
прокручивали любую ситуацию и находились нужные люди, слова и
телефонные номера. Эти святые женщины на вдохновительниц
жидо-масонского заговора явно не дотягивали! Поэтому это
обстоятельство я отмел сразу.

Но другие то были не лучше!

(стр. 1991) «... Однако, исходя из того, что тоталитарное прошлое
высосало все соки и мозги из большей части работоспособного
населения европейской части СССР и отбило всякую охоту к
мыслительным операциям, причиной смерти молодого ученого могло
стать падение памятника Феликсу Дзержинскому на Лубянской
площади. Подобное подлое убийство из под полы является
неотъемлемой частью тяжелых традиций сталинской опричнины, тем более
что в момент падения памятника на голову, имярек (т.е. я
сам) находился в разгоряченной толпе озверевшей вконец свободы
и держал в руках связки тортов из столовой здания ЦК КПСС,
которая располагалась рядом, он не успел отскочить или
прикрыть голову руками... и т.д. и т.п. пока, наконец, один
двухкилограммовый торт не попал несчастному на голову, он
отклонился в сторону и попадал под падающую длань опричника... и т.
д.».

Далее следовал перечень обстоятельств, которые привели к тому, что в
моих руках оказались злополучные торты и список лиц,
причастных к закупке и распродаже указанных тортов в здании ЦК на
Старой площади... и т. д. и т. п. ...».

Мне пришлось разложить все листы на диване, чтобы не запутаться в
четырех тысячах, пятистах тридцати одному обстоятельству и
тринадцати поводам. Там было все: и Карл Маркс и немецкая
философия, Полная история государства российского и краткий курс
истории ВКП(б). В деле были замешаны и Грозный, и Петр, даже
крепостной калмык с берегов Волги, поскольку отлил часть
своего семени на зачатие деда будущего вождя мирового
пролетариата.

И далее следовали: и «Критика практического разума» в обнимку с
«Антропологией», и «Опыты» Монтеня, и «Поднятая целина», Зоя
Космодемьянская и... даже неправильное расположение настольной
лампы на моем столе.

Бумаги сваливалась с поверхности дивана и падали к соседям, просто
разлетались по всем четырем сторонам света. Я обращался в
посольства и требовал возвращения, а в ответ мне приходили не
только мои бумаги, но и дополнительные сведения и информация,
которые только добавляли к моему списку обстоятельств. Я
запутался вконец, и попытался расторгнуть дурацкий договор. К
моей радости, Обстоятельства спокойно отнеслись к
расторжению договора, поскольку таковое было учтено и упомянуто в
одном из многотысячных пунктов. Выходило даже так, что мой
разрыв договорных отношений с Обстоятельствами каким-то
немыслимым для меня образом был одним из обстоятельств моего подлого
убийства.

Я выпроводил Обстоятельства за порог и с облегчением вздохнул.
Оставалась кипа бумаг, размером с пирамиду Хеопса. Но с этим то я
быстренько управился,— организовал передачу бесценных
материалов в головное хранилище государственной библиотеки и даже
получил медаль «За заслуги перед Отечеством наивысшей
степени».

Архив то они вывезли, но он все равно бесследно исчез,— то ли
затопило, то ли пожрали голодные российские крысы ... Но с
какой-то частью, разумеется, молодая российская культура со
старческой отдышкой успела познакомиться, переварить и срыгнуть на
лотки. Когда я сейчас прохожу по городу мимо этих
мини-святилищ национальной культуры, по заголовкам книг и первым
предложениям, узнаю материалы, которые передал на хранение.

Живуча культура, не дай бог!

Словом, главный вопрос, кто убил меня, так и остался без ответа. Я
бесцельно бродил по коридорам памяти, заглядывал наугад во
все комнаты, лишь только слышал какие-то голоса, и только в
самой дальней, почти под черепной коробкой, я, наконец,
услыхал то, что мне и надо было услышать. Пришлось даже подняться
по какой-то убогой лестнице.



***

— Так ...кто... же... убил? — спросил он, не выдержав, задыхающимся
голосом. Порфирий Петрович даже отшатнулся на спинку стула,
точно уж так неожиданно и он был изумлен вопросом.

— Как кто убил?.. переговорил он, точно не веря ушам своим,— да
вы и убили, Родион Романович! Вы и убили-с...—
прибавил он шепотом, совершенно убежденным голосом...

— Губка-то опять, как и тогда вздрагивает,— пробормотал как бы даже
с участием Порфирий Петрович...

— Это не я убил,— прошептал было Раскольников, точно испуганные
маленькие дети, когда их захватывают на месте преступления.

— Нет, это вы-с, Родион Романович, вы-с и некому больше-с,— строго и
убежденно прошептал Порфирий».


Я там был... На том стуле, за лежаком... Я видел, как вздрагивала
губка. Порфирий и мне подмигнул.



***

Резко повернул голову и подмигнул! У меня начало вздрагивать все
лицо, но Порфирий, «подлец Порфирий» не проявил никакого
участия и спокойно обернулся к своему собеседнику, а тот даже и не
заметил меня вовсе.

На цыпочках, стараясь не дышать, я встал со злополучного стула,
прокрался на свою кухню и там мыл старательно посуду до позднего
вечера. Я получил махом ответы на все свои вопросы. Ему-то,
Порфирию, я верил свято и вовеки веков. Только не мог сразу
уложить это в своей безразмерной голове,— без топора, без
старушек, без воскресения новым богом, советский человекобог
взял и харкнул на жизнь свою, как пулю в лоб пустил. Но факт
оставался фактом — сквозь пелену российской каши в голове,
вдруг ударил такой сильный свет, что я даже зажмурился. И
увидел себя мальчишкой, в лагере, та какой-то траве. Высоко
стояли небеса, и свинцово-багровая туча повисла на краю
горизонта, и солнце, уже из каких-то немыслимых бездн несло столб
ровного света на землю.

А тихо-то как было...

Меня успокаивало только одно обстоятельство — сам харкнул, без
подстрекательства и вопреки миллионам других обстоятельствам. Сам
и по собственной воле.



***

В голове надрывался фанфарами Интернационал. Оставалась последняя
чашка, как вдруг вместо любимых слов вырвалась
канонизированная нелепость:

Про-щай не-мы-та-я Ро-ссиии-я,
Стра-на ра-бов стра-на гос-поооод.
И вы, мун-ди-ры го-лу-быыыыы-е,
И ты им пре-да-нный на-рооооод...

Я прикрыл рот руками, даже пытался заткнуть их назад, туда, откуда
вылетели, но было поздно — лопнула и с грохотом обвалилась
кровля — и купол, и кресты, и знамена, и герои и походы...
Летели в пыль витражи, барельефы, оседали мраморные колонны, и
пыль поднималась как грибное облако. Когда грохот стих, я
осторожно заглянул внутрь. Храм всемирного счастья лежал в
руинах на самом-самом дне моего человекобожеского нутра.

Шатаясь и придерживаясь за стены, я шел к бесконечным просторам
дивана, туда, где лежал я сам, окоченевший, с подвязанной
челюстью. При каждом движении гремел как колонна самосвалов,
груженая строительным мусором.

К моему изумлению, диван был пуст! Я остолбенел и челюсть попыталась
отвиснуть, но, к еще большему изумлению, не смогла. И
только когда пришел в себя, обнаружил что это моя челюсть плотно
подвязана и чистой холстинкой были связаны руки. И это я
лежал восемь лет на диване, даже оставил какие то газеты и
книги. А других покойников и самоубийц в моем дому больше не
было. И обстоятельств тоже.

И таким я ходил среди людей!!! Допрашивал Жизнь и принимал Обстоятельства!

Рухнул в родные просторы как подкошенный и затих до утра. Проснулся,
и сделал себе кружку огненного кофе. Закурил сигарету. Лег
и начал ощупывать и мять бока. Бока были гладкие и крутые.
Прислушался к сердцу, поймал ровный и спокойный пульс. Все
было в порядке. Строительный мусор был вывезен за ночь.
Грибное облако рассеялось в мозгах. Небеса были на месте, и солнце
вывалило свои необъятные телеса. В голове стояла глухая
тишина как в сосновом бору после порубки новогодних елок. И
снежок, не торопясь, падал мягко, аккуратно и приятно холодил
лоб.

Сон не сон. Бред не бред. Одно не вызывало сомнений,— я был
безнадежно мертв. Не надо было даже снова подвязывать мою челюсть.
Мертв до кончиков обкусанных ногтей...



***

Вот и отчирикали подмосковные воробушки по дорогому моему сердцу
человекобогу. Отчирикали не хуже донских соловьев по дорогим
Нагульнову и Давыдову! Аж в ушах звенело. Только лежал не
бравый Макар и не балтийский матрос в далекой станице, а так,
советский человекобог эпохи развитого социализма на необъятном
диване размером с 1/6 часть земной суши...

Я был пойман человекобогом с поличным (полное собрание сочинений
классиков на дому!), а скатился со своего дивана шариком ртути
на свежий ветер перемен и рассыпался коммунальной квартирой.
В кармане лежала справка о степени износа. Налево живет
бестолковый Разум, направо — Бессознательное, прямо — Мораль,
пройдешь по коридору и сразу за поворотом обитает Чувство
Прекрасного, опухшее от пьянства. Душа ютилась в комнатушке
возле санузла.

То Разум возьмет в сожители Остроумие и начинают изгаляться, то
Бессознательное уйдет загул и пугают соседей типы, которые вдруг
вываливаются в коридор. Где оно берет такие компании? Душа
прошмыгнет в туалет, благо рядом, и назад. А Совесть,
Совесть молчит, с презрением смотрит на соседей, переступает через
бардак и идет к себе. Хоть бы раз присоединилась!

А Воля непонятно куда делась. Приходила временами убираться или
поменять прокладки на кухне. Жалела Душу и прикармливала. Выйдет
на кухню, посмотрит по сторонам, махнет рукой и опять
исчезнет. Выскочу за ней и кричу в лестничные пролеты. Она
останавливалась и смотрела мне прямо в глаза. Смотрела и не
узнавала. Близоруко щурилась и делала вид, что не узнавала. Я это
чувствовал, что делала вид.

Я возвращался в квартиру и шел к зеркалу. Оно было мутное и вместо
гордого лика человекобога являло ежика в тумане. Я протирал
носовыми платками, но ничего не помогало. И только когда
купил «Доместос», все стало на свои места. Я жадно, с
нетерпением заглянул не только в зеркало, но и в зазеркалье. На меня
смотрел унылый и замотанный председатель домкома.



***

Мой облик меня ничем не выдает — я зря беспокоился и посещал курсы
макияжа — всем хочется величественно лежать в гробу, во
всяком случае, так, чтобы на фотографии с похорон было приятно
глядеть. И ритуальные службы идут в ногу со временем — любой,
даже самый распущенный трупный облик приведут в такой вид —
хоть в иконостас.

А я иду по жизни мертвый и обаятелен — хоть куда, без всяких
ритуальных услуг. Меня многие видели после смерти и сразу узнали —
что из того? Это же не повод к созданию триллера или к
возведению в лик святых.

Окружающие смотрят на меня с осуждением и презрением, я для них даже
после смерти остался таким, какой был — неуживчивый и
бе-за-ла-бер-ный. Да никто и не замечает моего нового состояния и
так же бредут будни, тем же порядком и той же чередой.
Бывает день пройдет стороной незаметно, а за ним явится другой —
с задранным носом и надутыми щеками, и, не успеешь глаз
разомкнуть, как вываливает тебе на стол груду чепухи, новостей,
мнений, советов, злобы, сплетен...

Писать-то было не о чем, а уж призывать к чему-то и подавно было не к чему.



Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка