Хорошее настроение. Книга мертвых
Окончание
Глава вторая
Сны и стены, и снова сны
Зима подходила к концу, и казалось, что весь город потихоньку
пробуждается из глубокой спячки. У Иверских ворот опять открыли
продовольственные склады, и по утрам здесь выстраивались длинные,
шумные очереди, окутанные, как туманом, дыханием, производимым
сотнями легких. Охранные дружины лишь лениво наблюдали, примостившись
невдалеке, за спонтанно вспыхивавшими ссорами, но до драк дело
обычно не доходило. Больно уж устал народ за долгие месяцы лютой
зимы, а еще больше за долгие годы лютого хаоса и беспредела.
Опять заработал наземный транспорт. Пожилые автобусы на воздушных
подушках из дремучих, мирных времен казались по ошибке пережившими
ледниковый период динозаврами. Их яркая неоновая окраска резко
выделялась на фоне одетого в блеклые, защитные цвета города.
На месте баррикад и противотанковых заграждений по периметру Садового
кольца стала вырастать крепостная стена. Почти все взрослое мужское
население было задействовано на ее строительстве. Удальцы из Охранного
Приказа атамана Смурного зорко следили, чтобы обнищавший народ
не разворовывал драгоценные кирпичи и бетонные плиты. Повсюду
были развешены аляповатые, кричащие красной краской плакаты и
лозунги: «Горожан, просыпайся от долгого сна, наша – свобода это
наша Стена!» или «Города любящие сыны, все на строительство вечной
Стены!» Внизу скромно красовалась подпись: Велимир Феликсович
Вышинский.
У храма неизвестному хакеру, бывшей сатанистской церкви на Патриарших,
где некогда, по слухам, венчались Иван с Юлией, опять проходили
небольшие служения. Здесь пели осанну Великому Программисту (сокращенно
ВП) мученику Дерганову. Бывший информационный террорист и электронный
пират благомудро и немного придурковато взирал с самописных икон.
Мы с Паулой тоже однажды хотели принять участие в торжествах,
но из-за волчьей тревоги службу в тот день отменили.
Вообще оказалось, что почти все наши старые знакомые, кому посчастливилось
выжить в первые годы Новой эры, недурно успели ассимилироваться
в этой столь чужой для нас, вернувшихся из подземной ссылки, жизни.
Помимо уже упомянутых Смурного с Вышинским, определенные места
в новой городской иерархии занимали Гном и Фанобин. Первый заведовал
Хозяйственным Приказом и одновременно Центральной Библиотекой,
второй возглавлял единственную местную оппозицию – помесь эсеров
с исламскими террористами, правда, вполне безобидную. Меня заинтересовало,
что случилось с Тараскиным и Варей и, конечно, с Иваном. Но про
Кудыбина никто ничего не знал. Он исчез без следа. Вряд ли ему
удалось спастись. Таких, как он, трагических персонажей обычно
убивают в угоду пущему драматизму, они становятся ритуальными
жертвами буксующему сюжету. Тараскин же, напротив, вполне процветал
в первые годы после Большой Войнушки, переросшей со временем в
настоящую бойню. Он женился на Варе и возглавил Городскую Управу
в тогда еще неразделенной столице. Первым же своим указом он декларировал
ее независимость от прочих осколков бьющейся в агонии Федерации.
Но во вторую зиму Новой эры Тараскин внезапно скончался от обычного
гриппа. Такая штатская и банальная смерть как-то не вязалась со
званием Хранителя Города, как Тараскин приказывал себя называть,
и поэтому официально считалось, что бывший референт погиб, искупая
грехи горожан.
После его смерти в Управе, как водится, наступил дележ диктаторского
наследства. Борьба за власть вылилась в три кровопролитные войны,
в ходе которых Столица была несколько раз поделена и заново переделена,
и в результате почти стерта с лица земли. Этим и объяснялось,
что власть со временем попала в руки наших бывших соратников,
которых во времена Тараскина к ней и на пушечный выстрел бы не
подпустили.
То же, что теперь гордо называлось Городом, было лишь скоплением
районов старого центра внутри Садового кольца, окруженных со всех
сторон ничейной землей с едва уцелевшими руинами зданий, в которых
теплилась своя недобрая, призрачная жизнь. Там, в зачумленных
и отравленных излучением мертвых джунглях, гнездились, по слухам,
вампиры, волки, мутанты и прочая нечисть, от которой в первую
очередь следовало защищать Город. Считали, что людей там уже не
осталось. Те, кто успел, укрылись внутри оборонного пояса в центре,
а прочие подались, наоборот, за бывшую городскую черту, в сравнительно
безопасную сельскую местность, а то и еще дальше в глушь, образовав
в лесах собственные колонии. О них было ничего или почти ничего
не известно. Лишь редкие гонцы на уцелевших в войне вертолетах
бороздили небеса, минуя проклятые земли по воздуху, и рассказывали
всякие небылицы. О древнем городе Китеже, который якобы восстал
из озерных вод, чтобы дать пристанище миллионам беженцев. О непобедимом
военачальнике, генерале Елдохине, которого снова видели где-то
у берегов Черного моря, вернувшимся из страны мертвых и вновь
зовущим встать под истлевшие, но не потерявшие славы знамена.
О странных пятируких людях, пришедших из далеких южных земель,
не знающих усталости и пощады. О железном драконе из Японско-Китайского
Синдиката, умеющем плакать алмазами и плеваться напалмом, и много
всякого другого.
Мир, в который мы попали, не только полнился слухами, он жил ими.
Он весь, казалось, состоял из сказок, былин, легенд и историй.
Здесь каждый взрослый придумывал свой сегодняшний день с таким
же упоением, с каким дети обычно фантазируют день грядущий. Мечты
заменяли новости. Иллюзии – безнадежную реальность. Короче говоря,
то, за что мы так долго и мучительно боролись, то, что мнилось
нам с Иваном далеким идеалом, наконец, совершилось – мир перестал
быть собой, он превратился в литературу, в нечто, что написано
одними дураками для других дураков, в не настоящее бытие, в небытие,
в ничто. И теперь, смотря на эту картину, мне хотелось смеяться
тем смехом, заслышав который прохожие обычно убыстряют шаг, а
домохозяйки боязливо захлопывают окна. Смехом, означающим лишь
полнейшее непонимание сущего. Говорящим: и зачем все это здесь,
и зачем я среди этого?!
Вероятно, не случайно именно мифология и литература наиболее расцветают
в смутные и тяжелые времена. Они, как гигантские пиявки, впитывают
в себя людские боль и страх, благую ложь и бессмысленные надежды,
и жиреют, раздаются в размерах, пухнут, пока, наконец, не взрывается
гнойный бутон, обдавая все вокруг ядовитыми спорами, знаменуя
собой очередную Великую Эпоху Духа и Гения. Раньше нам казалось,
что именно коррумпированное, плебействующее мещанство является
вершиной ничтожества; что литература, фантазия должны стать тем
бичом, которым мы разбудим, развеселим, накормим изголодавшийся
по «настоящей жизни» мир; что, превратив всех тех зрителей, которые
с миской картофельных чипсов и банкой пива усаживаются вечером
у голубых, словно подернутых инеем бессмыслия, экранов, в актеров
и режиссеров, мы откроем для них азы простейшей поэтики и ввергнем
в пучины Времени. Времени, которое не торопиться приходить, а
ко многим так никогда и не приходит. Времени делать что-то самому.
Мы просчитались в одном. Мы недооценили мифологию как таковую.
Мы не разглядели страшную силу литературы, вышедшей за рамки кожаных
переплетов или «вордовских» файлов. Нам казалось, что мы будем
вечно творить ее, но оказалось, что выпущенная на волю стихия
не нуждалась больше в творцах, она признавала только себя самое.
Никто никогда не может контролировать написанные слова, как невозможно
управлять звуками, вылетающими из наших легкомысленных ртов. Они
превращаются в какую-то особую материю, чья энергия так же эфемерна
и в то же время абсолютно реальна, как, например, электричество.
Ее нельзя потрогать, но можно быть убитым ее зарядом. Так случилось
с Юлией, и с Иваном, и еще со многими, многими самонадеянными
укротителями слов, чьи имена так и канули в безвременье, не удостоившись
упоминания в Святках Нового Времени. Они все стали кладбищами
потерянных клеток, и электричество жизни покинуло их бесполезные
члены. Аминь.
У меня было достаточно времени размышлять об этом и о многом другом.
Как почетный член Городской Управы я не должен был горбатить спину
на стройке Стены или патрулировать город с допотопным калашем
в руках. Наши старые друзья не забыли нас. Оказалось, что все
те долгие годы, что мы прятались в подземельях Нижней Столицы,
вокруг нас и нашей истории был выстроен настоящий культ. Наши
портреты красовались в кабинетах общественных зданий, нашими именами
были названы улицы и бульвары. Даже Паула превратилась в старинную
активистку и поборницу господствующей идеологии, которая за это
время и сама претерпела некоторые изменения. Требование НАСИЛИЯ,
СЕКСА и ХОРОШЕГО НАСТРОЕНИЯ превратилось в безличную аббревиатуру
НСХН, чей смысл со временем практически стерся из памяти незадачливых
революционеров, а позднее был сокращен и вовсе до НСХ. Теперь
это можно было смело расшифровать, как НАМ САМИМ ХОРОШО! Вялая
апатия, лишь слабо подогреваемая жаждой личного благополучия,
почти полностью охватила умы и сердца жителей Города, отрезавших
себя от внешнего мира Стеной, так же, как обитатели Подземной
Столицы в свое время заживо замуровали себя в катакомбах. Мы попали
из одного аморфного, страдающего агорафобией, мира в другой, еще
более больной и маргинальный. Понемногу я понимал ехидство, звучавшее
в голосе Горбуна, когда я попросил его вывести нас наверх.
Но втайне я был рад такой энтропии, я устал от борьбы и я устал
от воспоминаний о ней. Я желал лишь покоя, и даже присутствие
верной Паулы тяготило меня все больше. По прибытии нам отвели
один милый особнячок в бывшем Большом Полашевском переулке, который
мы и обживали на троих с Маугли. Паренек заметно повзрослел. Он
все еще походил на диковатого зверька, но смерть столь любимого
им профессора, похоже, оставила в нем неизгладимый след и даже
явилась чем-то вроде катализатора. Он стал разговорчивее и добровольно
вступил в Охранные дружины, которыми командовал атаман Смурной.
Теперь он целыми днями пропадал в Городе, обходя с автоматом зыбкие
городские границы, и даже участвовал в коротких вылазках за Стену
вместе с другими разведчиками. Что он там видел, да и видел ли
что-то, оставалось тайной, по крайней мере, для меня, поскольку
со мной Маугли общался все более неохотно. Он словно ребенок,
в период отрочества отдаляющийся от родителей, презирающий и отвергающий
их взрослый уклад, обходил меня стороной, а если мы и встречались,
то старался всем видом показать, какого труда ему стоит выслушивать
мои занудные жалобы и поучения.
Если бы не Паула, то он давно бы уже бросил меня, но мой бывший
ординарец не на шутку привязался к этой итальянской шаманке. Он
даже с гордостью носил на груди бесконечные гирлянды амулетов,
которые она охотно, с бабской настойчивостью, ему дарила. Мне
же они напоминали нечто среднее между связками баранок и пулеметными
лентами. Правда, в глаза я ему этого не говорил, побаивался. Я
вообще все больше молчал и побаивался. Наверное, это сказывались
годы, в которые я начисто был лишен каких-либо сомнений, а может,
так мой организм реагировал на пережитую (ха-ха) смерть.
– Ты мертвый, ты уже умер, – сказала мне Юлия однажды, целую жизнь
назад.
Я – гибрид Терминатора с Железным Дровосеком – был инвалидом тела
и духа. И это еще не самое худшее, что может с нами случится,
пока в нас живо ХОРОШЕЕ НАСТРОЕНИЕ. Потому что самым худшим были
сны. И о них я расскажу поподробнее.
Первый сон мне приснился еще зимой, примерно через месяц после
нашего возвращения из Загробного Мира, как мы в шутку продолжали
величать катакомбы.
Я сидел за столом в белой комнате и чего-то ждал. Стол
был тоже белого цвета. Я был одет в странного вида балахон с длинными
рукавами и широкими штанинами. От комнаты веяло чем-то неприятным,
почти больничным. Стены были не просто выкрашены, но оббиты мягкой,
пушистой материей, словно здесь, внутри, только что прошел первый
снег, одинаково запорошив все поверхности, и сверху, и снизу.
Не помню, сколько я прождал, знаю только, что все это время почти
не двигался, застыв, как на портрете. Наконец в комнату кто-то
вошел. Я не в силах был оторвать взгляд от столешницы передо мной,
сделанной из какого-то мягкого, гибкого пластика, и поэтому лишь
краем глаза отметил, что вошедший был тоже весь в белом. Он, вероятно,
принес с собой стул, так как через мгновение уже сидел напротив
меня за столом. Не без удивления я узнал в своем госте профессора
Зелянского, который за время своей недолгой смерти успел заметно
помолодеть.
– Ну-с, молодой человек, – произнес профессор из сна, – как мы
сегодня себя ощущаем.
Я не знал, как разговаривать с мертвецом, и поэтому промолчал.
– Вижу, вижу, – ничуть не смутившись, продолжал Зелянский, – вы
опять хотите играть в свои карты, и, поверьте мне, я вам в этом
не препятствую, но сначала нам придется немного побеседовать.
Согласны? Карты в обмен на общение…
– Побеседовать?
Профессор достал откуда-то снизу небольшую папку и положил ее
на стол.
– Ну, хотя бы об этом. Что Вы на это скажите?
Он извлек из папки мелко исписанный лист бумаги и протянул его
мне. Я не без труда разобрал неровные каракули.
«… Я, единственный и неповторимый Производитель Личных Желаний
(далее ПЛЖ)» – прочел я и с удивлением посмотрел на Профессора,
– Что это?
– Это-то я как раз собирался спросить у вас, – промурлыкал Зелянский
в ответ, – и если вы мне все расскажите без утайки, я лично сыграю
с вами в подкидного дурочка, идет?
На этом месте я проснулся и еще долго не мог понять, где нахожусь.
Как сквозь толщу воды до меня доносились странные крики «O Si,
o si!», но откуда они раздавались, я не мог понять, потом крики
внезапно смолкли, и кто-то дробно босыми ногами пробежал по паркету.
Я огляделся. Я лежал один в широкой постели посреди старинной
красивой комнаты с лепниной на потолке и зеркалами на стенах.
Прямо передо мной ярко вспыхивало высокое стрельчатое окно, в
котором метались рваные, кровавые всполохи огня. Там, снаружи,
явно что-то творилось, и пока я пытался окончательно проснуться,
другой уже голос снизу на улице пронзительно закричал: «Атас!
Волки, волки!»
Волки и вправду были повсюду. Эти грязные, отощавшие твари, больше
похожие на собственные скелеты, вымазанные дегтем и вывалянные
в перьях, серым потоком затопляли улицы и дворы. Они бросались
на заспанных дружинников и в миг обгладывали их до костей, они
дрались за мусорные баки и трупы своих собратьев, подстреленных
кем-то из защитников города. То тут, то там раздавались сухой
треск автоматов и глухие хлопки пистолетных выстрелов. Кричали
люди, рычали и по-бабьи визжали волки, полыхали длинные факелы,
которыми отдельные храбрецы пытались распугать стаю. Казалось,
что я смотрю из окна на ожившие картины Босха. Рядом со мной звонко
лопнуло стекло, я едва успел пригнуться, и россыпь пулевых дырок
покрыла стену за моей спиной.
Волки, населявшие руины Мертвой Зоны, и раньше наведывались в
приграничные районы, а отдельным особенно хитрым или голодным
особям даже удавалось проскользнуть сквозь баррикады или недостроенные
участки Стены, но каждый раз Охранные дружины неизменно гнали
их обратно, попутно заделывая предательские дыры. Теперь же время
осторожной разведки прошло, волки решились на блицкриг и методично
превращали Город в большой продовольственный склад. Я снова поднялся
с пола и, путаясь в ногах, кое-как перебрался в соседнюю комнату.
Там на кровати Маугли испуганно сидела Паула. Она была голая и
куталась в занавеску, явно только что сорванную с окна.
– Где Маугли? – спросил я. Паула в ответ только замотала головой,
впиваясь в меня полными ужаса глазами. Мне показалось, что еще
немного, и она сойдет с ума, и поэтому я, придав голосу как можно
больше уверенности, насколько это было возможно в подобной ситуации,
произнес: – Не бойся, с тобой ничего не случится. Я останусь здесь
и буду тебя охранять.
Но Паула продолжала дрожать и таращиться на меня. Наконец она
подняла руку и показала на что-то, находящееся за моей спиной.
Я начал оборачиваться, да так и замер в полуобороте. В углу комнаты,
тяжело припав на мускулистые лапы, ощерился гигантский волчина.
Его круглые, словно подведенные углем, глаза нацелились на меня
бездонной двустволкой. Я был словно распят между двух пар глаз,
смотрящих сквозь меня с ужасом и смотрящих с ненавистью, но при
этом и те и другие с надеждой. Глаза волка были черными, но не
блестели, они как будто гноились этой слепой чернотой.
– Я узнал тебя, – шепнул я ему, – ты Бим. Вот мы и встретились.
Волк тихонько заурчал, как урчит порой голодный живот, настойчиво
и настороженно, он словно пытался ответить мне. И я прочел этот
ответ в его страшных и таких знакомых глазах.
– Да это я, – сказал мне волк, – и я пришел за тобой. На этот
раз я и вправду пришел за тобой.
– Почему ты преследуешь меня? – спросил я, чтобы хоть что-то сказать.
Мне казалось, что, пока я буду поддерживать разговор, он не бросится
на меня. Старая игра из детских сказок.
– Ты сам вызвал меня, ты хотел, чтобы тебя остановили.
– Я никогда не звал тебя, ты лжешь.
– Ты думал, что любишь Зло, ты звал его, но вот я пришел, и ты
испугался меня. Я самое чистое, ничем неприкрытое, натуральное
Зло, так чего ж ты боишься?
– Я не боюсь тебя!
– Ты боишься не только меня, ты боишься вообще всего, и всегда
боялся. Но больше всех ты боишься самого себя. Ты искал не Зло,
ты искал Смелость.
– Уходи. Если я вызвал тебя, то теперь повелеваю: уйди! Исчезни,
исчадие, туда, откуда пришло.
– Ты создал меня, – ответил мне волк, – как и всех остальных,
весь этот бред и все его жертвы вокруг. Мы все существуем внутри
тебя, и теперь я возвращаюсь обратно.
И тут он прыгнул.
Он повалил меня на пол и, вцепившись в ногу, одним рывком мощных
челюстей вырвал ее из сустава. Не ожидав такой легкой добычи,
волк отлетел к противоположной стене, рефлекторно сжал зубы и
жалобно заскулил. Добротный, железный протез – творение безымянного
подземного умельца, – должно быть, рассек ему пасть и сломал пару
клыков. Сплюнув огрызки металлолома пополам с кровью и слюной,
животное снова бросилось на меня, но на этот раз ему достался
искусственный локоть. На металле осталась вмятина, а волк, оглушенный
и ослепленный болью, яростно закрутился на одном месте. Там его
и настигла пуля Маугли. Молча, подскочив в воздух, волчище тяжело
плюхнулся на пол и остался лежать. За спиной тоненько выла Паула,
выла, наверное, уже давно, хотя я и не слышал ее все это время,
и почти уже выдохлась. Маугли стоял надо мной, абсолютно голый,
и в руках его был автомат Калашникова. Зрелище из журнальчика
для педофилов садомазохистского направления, вот что я вам скажу.
Я не знал еще, что через пару месяцев он так же будет стоять надо
мной, и тяжелый автомат так же будет тихонько подрагивать в его
напряженных руках, как девушка после оргазма.
– Помоги мне, – попросил я его. И Маугли, протянув мне руку, помог
подняться с пола и доковылять до кровати. Несуществующий обрубок
ноги нестерпимо ныл, да и руку сковала тупая, студенистая боль.
– Ты герой, – сказала мне Паула, обняв меня сзади. Даже через
панцирь моих заплаток я чувствовал, как трясется и дрожит ее полное
тело. А я заставил себя через силу еще раз посмотреть на труп
волка, словно застигнутого смертью в броске, посредине комнаты.
Как кузнечик в лунном янтаре, подумал я. Мертвая морда вытянулась,
и оскаленная пасть, из которой до сих пор текли толстой ниткой
слюни, казалось, почти дружески улыбается мне. И глаза у него
были хотя и застывшие, но абсолютно обычные. Потускневшие, но
совсем не страшные, похожие на камешки или пуговицы. Они словно
удивлялись, чего это их хозяин разлегся тут посреди людского жилища,
как у себя дома. И я удивлялся вместе с ними.
Второй сон приснился мне неделею позже. Город уже немного оправился
от Волчьего Нашествия, унесшего много жизней и окончательно лишившего
людей последних иллюзий, их жалких надежд на лучшую жизнь, божью
помощь и прочую хренотень. Зализав раны и оплакав мертвых, горожане
еще с большим остервенением бросились строить Стену, которая,
потихоньку вытесняя все прочие цели в их жизни, становилась ее
главным и почти единственным наполнением, то бишь самоцелью.
После того как разбитые в больших парниках на бывшей Манежной
площади посевы злаков и овощей стали приносить приличные всходы,
мы все окончательно уверовали в то, что не нуждаемся в окружающем
мире. Мы были самодостаточны, и это наполняло нас не только чувством
законной гордости, но и тихой, трусливой радостью ксенофоба, а
то не дай бог окажется, что где-то еще живут лучше! Я говорю о
нас, потому что все силы приложил к тому, чтобы почувствовать
себя частью этого мира и чтобы этот мир понял и принял меня. Игры
в особый путь и высокомерное отщепенство закончились, я мучился
одиночеством. Мне вдруг стало не хватать людей. Теперь я уже жалел,
что еще недавно так мало времени уделял Пауле, которая в ответ
на это и сама отдалилась от меня, и полностью переехала жить к
Маугли. Звериные крики их любви мучили меня почти каждую ночь,
но я ничего не мог поделать, я потерял их обоих, и теперь расплачивался
бессонными ночами за все долгие годы насмешек и безразличия. Когда
же сны приходили, то я молил их убраться восвояси. Это были либо
бесконечные повторы и вариации кошмара, привидевшегося мне тогда
в Подземной Столице, когда профессор Зелянский показывал мне своих
дорогих кошмариков, либо редкие эпизоды странной белой истории,
происходящей со мной всегда в одном и том же месте, о которых
и пойдет речь.
Во второй раз все началось точно так же, как и в первом
сне. Я был один в комнате и снова ждал. Наконец, дверь в стене
отворилась, и профессор вошел внутрь. На сей раз он был не один,
я с изумлением узнал Юлию, одетую в аккуратный белый халатик,
пожалуй, слишком плотно облегающий ее не самые стройные формы.
Юлия улыбнулась мне какой-то безличной, профессиональной улыбкой,
причем я заметил, что ей, наконец, вставили недостающий зуб, а
улыбка послала в мою сторону золотую искорку. Коронка окончательно
испортила лицо моей старой подруги, и я, чтобы скрыть свое разочарование,
отвернувшись, стал смотреть в стену.
– Сестра будет вести дневник наших встреч, –
своим мягким, мурлыкающим голосом пропел профессор. – Я надеюсь,
вы не против?
– Что вы, профессор, – в тон ему ответил я, про себя решив, теперь
во всем подыгрывать моим сонным гостям, благо ничего плохого в
их визите я не видел и даже в глубине души был рад старым друзьям,
– я очень польщен, что вы будете протоколировать наши беседы.
Профессор только улыбнулся в усы (я мучительно старался вспомнить,
были ли они у него при жизни) и промолчал.
– Так с чего же мы начнем? – воодушевлено спросил
я.
– Я принес вам обещанные карты. – И он выложил на стол перед нами
колоду игральных карт рубашками вверх. – Не возражаете?
– Отнюдь.
– Тогда прошу вас.
Я осторожно взял верхнюю карту и положил ее картинкой вверх. На
ней был изображен рыцарь, едущий на коне, на фоне старинного замка.
И всадник, и замок были освещены лучами солнца.
– О, вы выбрали Солнце, – воскликнул профессор,
– примите мои поздравления! Вы держите ее правильно, а это значит,
что вас ожидают свобода и выздоровление. То, к чему, мы все здесь
стремимся. – И он заговорщицки подмигнул Юлии, а та, улыбнувшись
(золотая звездочка в белой вселенной сна), кивнула в ответ.
– Но как же мы станем в них играть?
– О, погодите, мой юный друг, это будет очень интересная игра,
я обещаю вам, а пока вытяните еще одну карту.
– Нет, – я почему-то испугался. – Профессор, теперь тяните вы.
– Хорошо, – он опять улыбнулся и подмигнул, теперь
уже мне, – пожалуй, это только честно. Но гадать мы все же будем
на вас.
Зелянский осторожно, словно она была из хрусталя, передвинул колоду
к себе и, не раздумывая, снял верхнюю карту. Лицо его на секунду
омрачилось, и он перевернул карту лицевой стороной ко мне. Я почувствовал,
как зябкая, ознобистая пустота потихоньку овладевает моим телом,
подступая к горлу.
– Да-а, – протянул профессор, – непростая, скажу вам, карта –
Шут. Это особый ключ старшего аркана. Так как вытащил его я, он
лежит к вам головой, а не ногами, и несет вам наветы и ненависть
окружающих.
Я молчал, не зная, что сказать, и в тишине было слышно, как шуршит
по бумаге шариковая ручка Юлии, конспектируя мой сон.
– Я думаю, – наконец, произнес Зелянский, – что когда мы избавимся
от Шута (от клоуна, услышал я), то тогда вы и увидите Солнце.
Дальше белые сны стали появляться все чаще и чаще. Однообразные,
полные загадок, разговоры с профессором, игры в странные карты
под незатихающий скрип пера его ассистентки слились для меня в
бесконечный сериал, из которого, казалось, невозможно выбраться.
Все отчеты о наших беседах профессор складывал в свою папочку,
которую неизменно носил с собой. Во мне все сильнее разгоралось
желание заглянуть в эту сонную энциклопедию в надежде найти в
ней, наконец, ответы на те вопросы, что эти сны оставляли по себе,
как прибой оставляет грязную пену и водоросли на берегу, или,
может быть, даже ключик от белоснежной, набившей мне порядком
оскомину, темницы.
Между тем в конце декабря 201… года меня торжественно пригласили
на утреннее заседание Городской Управы. Оно проходило в ресторане
бывшей гостиницы «Славянский базар». Кроме Гнома и атамана Смурного,
в просторном, бедно, но с претензией обставленном зале присутствовали
главный идеолог и певец Стены – Вышинский и (к моему некоторому
удивлению) непримиримый оппозиционер и террорист Фанобин, который,
правда, разместился в стороне ото всех и с независимым видом обгладывал
куриную ножку, всячески демонстрируя свою непричастность.
– А вот и он, старый соратник и друг, – замычал напыщенный Гном,
когда я вошел в двери ресторана, сопровождаемый по пятам суровыми
молодцами из Охранной дружины.
– Привет, – хмуро отозвался Смурной и опять стал разглядывать
свои ногти, а Вышинский лишь вяло махнул ладонью в моем направлении.
Потом, наверное, решив, что этого все-таки недостаточно, он изобразил
на лице неуверенную улыбку, возникающую обычно у человека, неожиданно
потерявшего нить беседы. Фанобин никак не отреагировал на мое
появление и лишь с еще большим ожесточением впился зубами в ножку.
– Мы позвали тебя потому, – важно заговорил Гном, – что именно
ты можешь в полной мере оценить значение этой находки. – Он похлопал
по большому кожаному портфелю, лежащему перед ним на столе. Потертый
портфель странно смотрелся среди фарфорового сервиза и хрустальных
вазочек с закусками.
Гном выдержал паузу. В тишине глухо прокашливался один из дружинников
у меня за спиной.
– Ее обнаружили во время строительства Стены, когда пришлось разбирать
завалы обвалившегося дома. – Все так же важно продолжал Гном.
– Вряд ли Иван хотел, чтобы кто-то однажды прочел это. Я думаю
даже, он был бы решительно против…
– Да уж, – подал голос из угла Фанобин, – прикусил бы тебя, как
тогда Дерганова. Тоже, поди, в святые бы записали.
Гном метнул в его сторону недобрый взгляд, но, видно, решив не
связываться, опять благодушно посмотрел на меня.
– И вот мы решили, что из нас всех ты пожалуй единственный, кто
может по праву считаться его э-э… наследником. Ведь вы с ним были
братья, не так ли.
Я молча кивнул. Что-то подсказывало мне, что лучше заранее не
отпираться.
– Мы знаем, что ты не виноват, – подал голос Смурной. – Ты так
же был его жертвой, как и все мы. Поэтому мы тебя и приняли здесь,
в нашем Городе, как одного из нас.
– Спасибо, – сказал я.
Гном замахал руками.
– Не стоит благодарности. Это мы должны благодарить тебя. Ведь
в каком-то смысле мы и существуем лишь благодаря
тебе.
Поскольку никто не возражал, он продолжил: благодаря
– В этом портфеле тетрадка, принадлежавшая нашему общему другу.
Твоему брату. Никто из нас не заглядывал в нее, мы даже не знаем,
есть ли в ней вообще записи или что-то другое. Теперь она принадлежит
тебе, возьми ее. – И он легонько подтолкнул портфель в мою сторону.
Мне ничего не оставалось, как подойти и взять его со стола. Остальные
насторожено следили за мной. Можно было подумать, что в этом портфеле
спрятана бомба, и теперь все со страхом и надеждой ждут от меня,
что я успею обезвредить ее до того, как мы все исчезнем в бессмысленной
вспышке огня. В некотором смысле так оно и было. Никто как будто
не сомневался, что именно в этой тетрадке таится то Зло, что принес
Кудыбин однажды в наш мир и в наши жизни.
Что такое Зло, в очередной раз подумал я. Шлак, переработанный
духовным пищеводом жизни? Или то, во что неминуемо превращается
наш страх перед ней? Страх быть непонятым, быть не узнанным, страх
не быть. Способна ли тетрадка быть Злом? С таким же успехом можно
спрашивать, является ли Злом часовой механизм адской машины или
пружина, выталкивающая пулю из ствола.
– Да, кстати, – произнес, наконец, Гном, – общим решением Управы
за геройство, проявленное во время последней волчьей тревоги,
тебе присваивается звание Городского Святого. Естественно с немедленным
занесением в Святки Нового Времени…
– Ты будешь Святым Волкодавом, – с гордостью вставил Вышинский,
– это я придумал. Не хило, правда? «Город спит, одет в гранит,
спят Дружина и Управа, дух Святого Волкодава сны их бережно хранит».
– «Хранит – гранит», так себе рифмочка, – поморщился Фанобин,
– лучше уж «херню» с ними рифмовать. Типа, «всех хранит, но без
херни», и по смыслу подходит.
– Урод, – продолжая с улыбкой смотреть на меня, огрызнулся Вышинский.
– От урода и слышу. Сука фашистская!
– Ладно, ладно, раскудахтались, – прикрикнул на них Гном и, обращаясь
ко мне, добавил: – Иди и прочти все, что там написано. Потом придешь
и перескажешь нам. Как знать, может, этот мудозвон догадался придумать,
что нам делать дальше. На старых конспектах долго не протянешь.
Коль повезет, Кудыбин прописал нас еще на пару лет вперед…
Придя домой, я первым делом зашторил окно и, хотя ни Маугли, ни
Паулы в доме не было, запер на ключ дверь в свою комнату. Потом
я положил портфель на кровать, сел на стул напротив и стал внимательно
его изучать. Портфель как портфель, кожаный, потертый и пахнет
(я принюхался) почему-то рыбой. И это было последнее, что осталось
мне от Ивана, моего названого брата. Как давно я не видел его,
восемь лет? Или больше? Это был так давно, что казалось, будто
я пытаюсь воссоздать по памяти кинофильм, увиденный в глубоком
детстве, когда, прогуливая уроки, безучастно полизываешь эскимо
в пустом, затопленном темнотой зале, пока неуклюжие двухмерные
фигурки на экране куда-то бегут, о чем-то кричат, чего-то хотят…
и добиваются. «Мы существуем благодаря тебе», – сказал
мне Гном. Что бы это значило? Что и Иван существует лишь по моей
милости. Или лучше сказать, по моей вине? Существует, точнее существовал
ровно столько, сколько был мне нужен?
Иван говорил, что все, что нас окружает, кем-то давно предсказано.
«Я думаю, это Юлия, – сказал он, – это ее предсмертное видение.
Мы живем ровно те двадцать три этажа, которые ей предстоит лететь
до земли».
Верил ли он в свои слова? Думаю, что так же, как и я, он и желал
и боялся в них поверить. Если ты кем-то придуман, кем-то создан,
то тебе легче избавиться от ответственности. Литературные персонажи
могут вредить реальным людям, могут соблазнять и развращать их,
заставляя творить жуткие вещи, но они никогда не несут никакой
вины. То, что тебя «написали», дает тебе полную и абсолютную индульгенцию,
карт-бланш на любые мысли, слова, поступки. Когда приходит Эпоха
Искусства, когда литература подчиняет себе окружающий мир – тогда
наступает время общей безнаказанности, никто не за что не отвечает
– ничто не истинно, и все дозволено.
Я со вздохом протянул руки к портфелю. Замок оглушительно щелкнул,
будто прямо над моим ухом взвели курок. Дрожащими руками я вынул
толстую академическую тетрадь в клеенчатой рыжего цвета обложке
и раскрыл ее на первой странице. «Записки Ивана Кудыбина,
гражданина и не совсем человека», прочел я на титульном
листе. Далее шли исписанные мелким корявым подчерком страницы,
где пьяненько разбегающиеся буквы соседствовали со странными рисунками,
выполненными то ли выцветшей от времени красной тушью, то ли чем-то
похожим. Внезапно догадавшись что это, я невольно содрогнулся.
В основном на рисунках изображались ухмыляющиеся морды и уродливые
тушки каких-то химер и гоблинов. На одной из страниц я заметил
голову Клоуна. Вместо глаз у него были две рваные раны, там, где
перо с яростью проткнуло бумагу насквозь. Я попытался разобрать
текст, размашисто раскинувшийся под рисунком:
«Судьба не приносит нам ни зла, ни добра, она поставляет
лишь сырую материю того и другого и способное оплодотворить эту
материю семя».
И дальше чуть пониже:
«Так меня убили во второй раз. Первый раз это случилось
в две тысячи надцатом году, но об этом я расскажу отдельно…»
Тут фраза обрывалась – и остальные
каракули мне разобрать не удалось. В одном, правда, сомнений не
оставалось, подчерк действительно принадлежал Ивану.
В этот раз я, наконец, решился. Мне до зарезу надо было
заглянуть в профессорскую папку. Она притягивала меня, как стакан
водки завязавшего алкоголика, при взгляде на нее я впадал в сладкую
прострацию и ни о чем другом думать не мог. На вопросы Зелянского
я отвечал невпопад и запинаясь, так что миляге профессору даже
пришлось повысить на меня голос:
– Да что вы, любезный, засыпаете на ходу! – рассерженно прикрикнул
он и добавил, обращаясь к Юлии, как всегда прилежно шуршавшей
своей ручкой в углу: – Бром убавить.
На столе опять замелькали все те же карты с картинками. Я смотрел
на них отстраненно, даже с некоторым отвращением. Я знал, что
где-то среди них, затесавшись в колоду, скрывается проклятый слепой
Клоун. Его взгляд настигал меня сквозь рубашки других карт, пришпиливая,
словно жучка, в коллекции энтомолога. Мой же взгляд обычно жадно
пожирал папку, которую профессор, как всегда, выложил между нами
на стол. Но в этот раз все было по-другому. В этот раз я, наконец,
решился.
– Так вы не помните, чем вам так насолил этот Шут? – спросил меня
Зелянский, вальяжно откидываясь на спинку стула.
– Почему, – хитро ответил я, эта бедная хитрость
была одним из элементов моего плана, плана по срыванию масок,
– помню, конечно.
– Так-так-так, – затикал профессор с интересом, он весь подобрался.
– Очень любопытно, продолжайте.
– Да пусть она сама вам все объяснит, – кивнул я в сторону нашей
стенографистки, – мы как-то в покер играли, так ее прям заклинило,
когда мне четыре туза с джокером подвалили. Да и вообще, у Юлии
самая настоящая клоунофобия…
– У Юлии? – удивленно спросил Зелянский. Он резко вместе со стулом
развернулся к лже-ассистентке. – Вы знакомы?
Юлия, выпучив глаза, начала отрицательно мотать головой, а я,
улучив момент, всем телом упал на стол, закрыв собой заветную
папку. Профессор мгновенно обернулся. Издав что-то похожее на
гневный голубиный клекот, он бросился ко мне и стал яростно отдирать
мои руки от столешницы, выкрикивая нечленораздельные угрозы и
увещевания. Вероятно, подлая Юлия нажала на какую-то скрытую кнопку,
или просто моя комната находилась под видеонаблюдением, потому
что дверь вдруг бесшумно распахнулась и в нее вбежали два молодца
в белых куртках и зеленых штанах. Я сразу узнал их. Это были Елдохин
с Тараскиным, тоже помолодевшие и раздобревшие на курорте моего
спящего подсознания. Они тут же, оценив обстановку, вежливо отодвинули
профессора в сторону и стали профессионально выкручивать мне руки,
громко пыхтя и матерясь. Наконец, я не выдержал жгучей боли в
предплечьях и, выпустив папку, свалился на пол. Бывший генерал
и бывший референт быстро связали длинные рукава странной рубашки
у меня за спиной, обернув их пару раз вокруг туловища, и тут же
удалились. Я, как спеленутый младенец, нет, лучше как тюк с грязным
бельем, валялся в углу, хмуро уставившись в потолок.
Сзади послышались шаги. Профессор жарко зашептал что-то неразборчивое,
а некто другой, находящийся рядом с ним, удовлетворенно хмыкнул
в ответ. Потом надо мной склонились два лица. Рядом с Зелянским,
одетый в точно такой же белый халат, возвышался старший следователь
охранки Илья Петрович Копейко собственной персоной. Он сочувственно
смотрел на меня.
– Ну что коллега, – сказал он, обращаясь к Зелянскому. – Никакого
прогресса?
– Зачем так, коллега, – обиженно ответил профессор, – это первый
рецидив за очень долгое время.
А дальше я закрыл глаза и перестал их слушать. Мне казалось, что
я лежу в тесной люльке где-то на берегу Балтийского моря, и волны,
протяжно мурлыкая, вылизывают песчаный берег за моею спиной. Я
лежу запеленатый и завязанный в узел, ощущая под белою, жесткою
тканью уколы скомканных страниц, которые мне удалось выдернуть
из профессорской папки. И я спокоен. Я абсолютно спокоен.
– Расскажи мне о своих родителях, – просит меня Маугли.
Вокруг нас двенадцатое февраля. Мы уже три дня, как в пути. Ветер
завывает где-то над нами. Он несет пепел вперемешку с порошей
по пустым, обезлюдевшим улицам. Днем светит солнце, и весна, кажется,
вот-вот вступит в свои права, но вечера и ночи еще холодные. Только
здесь, в Мертвой Зоне, весной и не пахнет. Здесь вообще ничем
не пахнет, кроме смерти. Она словно притаилась повсюду: за каждой
разрушенной стеной, в почерневших кадаврах автобусов и бронетранспортеров,
в обвисших, как дырявые сети, проводах высокого напряжения. Мы
укрылись на ночь в бывшем здании метро «Аэропорт», стужа сюда
не проникает, здесь мы можем передохнуть до наступления утра.
Но спать мы не будем, мы уже вторую ночь не спим. Отчасти из-за
кошмариков, почти от самой Стены идущих за нами по пятам, отчасти
из-за кокаина, который по разнарядке выдает своим бойцам Смурной.
Из оружия у нас один автомат Калашникова, который Маугли не выпускает
из своих рук. Даже сейчас, сидя на деревянной метрополитеновской
лавке у импровизированного костерка, он поставил автомат прикладом
на землю и держит между колен.
Я не знаю, зачем мы здесь. Просто нам надо было уйти. Покинуть
Город, как звери покидают норы, предчувствуя землетрясение. Точнее,
уйти надо было мне, а Маугли сам неожиданно вызвался проводить
меня через Мертвую Зону. «Он бывал здесь уже, – сказал Маугли,
– с ним у меня больше шансов остаться в живых. Потом, – сказал
он мне, – он вернется назад к Пауле. Она беременна от него, и
у них будет семья».
И теперь, глядя на его изможденное лицо, пересеченное, как шрамом,
кривой, безумной улыбкой, мне трудно представить его отцом и мужем.
Он все тот же недобрый, оскаленный звереныш, каким я встретил
его когда-то на литтусовке. Звереныш, превратившийся за это время
в матерого, безжалостного хищника. Я рад тому, что мы вместе,
мне ужас как не хотелось одному пересекать городскую границу.
Это все равно, что спускаться в свежевырытую могилу, прекрасно
зная, что копали ее для тебя. Но у меня не было другого выхода.
Я должен был исчезнуть по причине, которую я три дня назад с ужасом
и неверием вычитал в Кудыбинском дневнике. На последней странице
кривые, никем не прирученные, буквы рассказали мне конец этой
бесславной истории. Гном был прав. Иван не преминул составить
нам гороскоп на будущее. Со свойственным ему оптимизмом он предсказал
мне, что тринадцатого февраля я разрушу Город. Или что он будет
разрушен из-за меня. Не важно, по любому я выходил виновником
его смерти. Смерти Города и всех его нелепых обитателей. Я должен
был стать убийцей Паулы и Маугли, и Гнома со Смурным, и Вышинского,
и даже Фанобина. Их всех мне предстояло убить тринадцатого февраля.
Я мог бы просто не поверить в этот апокалипсис от Иоанна К., если
бы не уверенность и одновременно страх, светившиеся тогда в глазах
Гнома и его подельщиков. И если бы не та восторженная улыбка,
с какой Иван говорил о предрешенности наших судеб. И главное,
если бы не моя маниакальная убежденность в том, что именно так
и будет. Поэтому я решил уйти, как говориться, от греха подальше,
уйти и, возможно, начать новую жизнь вдалеке от Стены и волков,
от Мертвой Зоны и своих воспоминаний. Мне казалось, что они не
увяжутся за мной, а так и осядут в Городе, пока не станут легкой
добычей какого-нибудь кошмарика. Пусть Город живет и процветает
без меня. А я буду… ну хотя бы жить в другом, неведомом месте.
Возможно, в том самом Китеже, где всегда лето, и странные пятирукие
люди охотятся на брызжущих напалмом драконов. Да, пожалуй, туда-то
я и пойду, думаю я.
Вопрос Маугли разрывает четки моих размышлений.
– Что ты сказал?
– Я говорю, расскажи мне о своих родителях. О своем детстве.
Когда-то Иван тоже спрашивал меня.
– Расскажи мне о себе, – просил он. – Расскажи, как ты вырос,
как первый раз захотел убить.
– Я не хочу об этом говорить.
Маугли удовлетворенно кивает головой, как будто именно этого ответа
он и ожидал.
– Догадываюсь. А может, ты просто не можешь? Может, у тебя и не
было никаких родителей?
– Ты совсем звезданулся?! – кричу я ему. – Как это не было?! У
всех есть родители. И я помню. Помню бабку и ее гребаных кошек…
– И швейную машинку, – Маугли качает головой. – И ты считаешь,
что это достаточный запас воспоминаний для человека твоего возраста
и главное… твоей чувствительности?
– У меня была амнезия, – кричу я в ответ, сам удивляясь своим
словам, какая к черту амнезия! Но почему я действительно не могу
вспомнить что-нибудь вроде детского дня рождения или хотя бы обычной
порки. Нагоняя. Первого велосипеда. Запаха маминых духов. Запаха
нашей семейной кухни. Запаха нашей семейной прихожей. Цвета обоев
на стенах. Мою первую книжку, ну ладно, хотя бы сто первую!
– Амнезия, – смеется Маугли. Узкая, хищная, как сабельный шрам,
улыбка. – А может ты просто не человек? Может ты не настоящий?
Гомункулус из реторты?
«В лужице гомункулус мертвенький лежит, время из разбитых часов
не убежит», – вспоминаю я стихи, слышанные когда-то
давно. Но где и когда?
– А что, если ты и есть тот самый удачный эксперимент профессора
Зелянского. Это тебе в голову не приходило? Самый живучий и самый
опасный. Поэтому ты и не можешь вспомнить ничего, кроме тех обрывков,
которыми тебя снабдили при рождении. Видать профессор пожидился,
если одарил тебя только полоумной бабкой и парой драных котов.
Я впервые слышу, чтобы Маугли говорил о Зелянском в таком тоне.
Но маленького молчуна, видимо, прорвало. Слова так и летят из
его изуродованного улыбкой рта, как отравленные иглы из трубки
пигмея.
– Так что, нас всех тогда, скажешь, в пробирке вырастили? – кричу
я ему в ответ. – И тебя, и меня, и Паулу с Юлией?
– А что, если мы всего лишь ассистенты Зелянского. Мы просто следим
за прохождением эксперимента, направляем его в нужное русло, направляем
тебя в нужное для нас русло?
– Нет, – смеюсь я, – ты не ассистент (вспоминается сон, где Юлия
в белом халате, в белом углу, как в хрустальном гробу), тоже мне
Кюри недоделанный!
– Угадал, – смеется Маугли в ответ. – Я не ассистент.
А потом лицо его внезапно мрачнеет, и он, умолкнув, так и сидит,
зажав коленями автомат, на метрополитеновской лавке и смотрит,
как угасает в мучениях наш костерок. На улице завывает ветер.
И ветру совсем не страшно.
Белая бумага. Мятая. Четкие, с наклоном буквы, плавно
переходящие из кириллицы в латиницу и наоборот. Подчерк очень
спокойного, уверенного в себе человека. Или, напротив, человека,
потерявшего всяческий интерес к тому, что он пишет и как живет.
«Пациент проявляет лишь опосредованный интерес к внешним раздражителям.
Реакции замедлены, инициатива в общении отсутствует. В ходе бесед,
направленных на восстановление временной ориентации и памяти,
а так же дальнейшей социальной адаптации, не удается сломать психическую
блокаду и выманить его из галлюцинаторного виртуального убежища.
Мышление настолько дезорганизовано, что налицо расстройства
аффекта (настроения). Пациент упорствует в своих шизоидальных
фантазиях и цепляется за вымышленные порождения своего бреда,
как за гарантию своей псевдореальности в его конструкте. Поразительные
примеры слуховых, тактильных и визуальных галлюцинаций, указывающие
на запущенность шизофренического синдрома…»
Буквы растут, расплываются в глазах, становятся похожими
на иероглифы, теряют значение, исчезают. Белая комната качается
вокруг меня, как баржа на приколе. Я – узник этой тюремной баржи.
Или я уже покинул ее, баржа затонула, и теперь я медленно перевариваюсь
во чреве гигантской Чудо-рыбы. Белое, бледное, под цвет личинки,
пузо вынашивает меня вот уже скоро как тридцать лет. Вынашивает,
да все никак не разродится. Бедное пузо!
Мы идем уже три дня. Три бесконечных, ясных, холодных
дня среди развалин жилых кварталов, разбитых шоссейных дорог и
загубленных радиацией лесопарков. К счастью, нам так никто и не
встретился за эти три дня. Ни волки, ни прочая нечисть, о которой
так любят рассказывать в городских пивнушках, собираясь вечерами
у столов, залитых таким же жидким, как и пиво в этих тошниловках,
светом. Но присутствие чего-то чужого, враждебного ощущается все
время. И запах. Он тоже преследует нас по пятам. Легкий, почти
неуловимый аромат смерти.
Мы идем молча. Нам вроде и не о чем уже говорить. Голова болит,
а перед глазами прыгает разноцветная сетка, это от кокаина. Мы
принимаем его все чаще и все в больших дозах, но спать все равно
хочется. Маугли говорит, что если мы продержимся еще одну ночь,
то завтра достигнем Очищенных Территорий. Там живут фермеры, рассказывали
ему бесстрашные вертолетчики – скитальцы между мирами, они приютят
нас. Сегодня впервые вдалеке, где-то в районе бывших Химок, промелькнул
Плесенник. Бедняга и сам испугался не меньше нашего и молниеносно
юркнул в какую-то щель. Ну, и буй с ним.
Чем дальше мы отходим от Стены, тем легче делается у меня на душе.
Сам не знаю почему. Такое же чувство, как в детстве (которого,
по словам Маугли, у меня не было), когда летние каникулы только
начались, и впереди маячат три месяца солнца и свободы, новых
приключений, проказ и влюбленностей, три месяца самого себя, украденные
у жадного мира.
Я знаю, что за моею спиною в этот самый час у Храма Неизвестному
Хакеру собирается толпа. Охранные дружины теснят зевак, расчищая
дорогу членам Городской Управы. Все эти люди пришли сюда из-за
меня. Сегодня меня официально канонизируют, и мое имя будет золотыми
чернилами вписано в Святки Нового Времени. Аминь.
«вписано в святки…»– читаю я, – «Аминь». Тетрадка Ивана раскинулась
на полу, как изнасилованная Царевна-лебедь, а я всю ощипываю и
потрошу ее в надежде избавиться от этого наваждения. Мне кажется,
что в тетрадке написано обо мне. С таким же остервенением я вчитывался
во сне в страницы, украденные из профессорской папки, словно пытаясь
заставить буквы исчезнуть.
«Итак, мы идем молча…» – читаю я дальше.
Итак, мы идем молча. Маугли с утра какой-то задумчивый, отстраненный,
а может, он просто устал. Мы оба чертовски устали. Мои протезы
скрипят при ходьбе, как несмазанные дверные петли. Я и впрямь
превращаюсь в Железного Дровосека, во мне все меньше от человека,
все больше чего-то другого. Слева от нас разрушенное здание Шереметьевского
аэропорта. Мы сами не замечаем, как идем уже по потрескавшимся,
заросшим пожухлой травой плитам посадочной полосы. Внезапно Маугли
останавливается. Я тоже автоматически замедляю шаг.
– Вот и все, – говорит Маугли, не оборачиваясь.
– Что все? Мы вышли из Мертвой Зоны?
– Да.
– Но ты говорил, еще одна ночь…
– Это не важно. Уже не важно. Мы отошли достаточно далеко, здесь
тебя никто искать не будет.
Зябкий, зыбкий, как ветерок вокруг нас, страх медленно растекается
по моим заржавевшим суставам.
– Меня искать?
– Это касается только нас, – говорит Маугли. Он так и стоит, не
двигаясь, повернувшись спиной ко мне. Я разговариваю с его напряженными,
как две пружины, лопатками.
– Я ребенок Времени и Языка, ты – творение Скальпеля и Пробирки.
Это должно решиться между нами. Здесь и сейчас.
– Что ты задумал? – говорю я, и сам не слышу своего голоса.
– Кто-то должен исправить эту ошибку. Если хочешь знать, это было
последнее завещание Профессора. Его предсмертная просьба.
– Так ты видел его перед смертью? И когда мы искали его по всем
катакомбам, ты уже знал, что он мертв?
– Нет, – качает головой Маугли, черные, непослушные кудри потрескивают
от электричества, – я не знал, что он решил так…
– И о чем он просил тебя?
– Кто-то должен закончить этот эксперимент, – упрямо повторяет
Маугли, – он вышел из-под контроля, он совсем вышел из-под контроля!
Я не вижу его лица, но по голосу мне кажется, что мальчишка плачет.
– Если его не остановить, сказал Профессор, он так и будет работать
по инерции, принося лишь зло и боль, Зло и Боль. Ну, что скажешь?
Я молчу.
– Скажи же, наконец, что-нибудь! Неужели тебе совсем нечего сказать?!
Я не знаю, что ему ответить, я беспомощно оглядываюсь. Вокруг
нас расстилается серое, мертвое поле. В пожухлой траве скелетами
доисторических тварей гниют сгоревшие остовы самолетов. В трех
метрах от бетонного покрытия какой-то шутник вкопал в землю железную
палку, а сверху натянул на нее плюшевую тушку игрушечного медвежонка.
Ржавое острие торжествующе торчит из его изумленной, сморщенной
мордочки.
«По запаху нечистой крови, по обуглившимся скелетам в траве, по
посаженному на кол плюшевому медвежонку», –
вспоминаю я жизнерадостный голос Ивана. Маугли теперь стоит, повернувшись
ко мне. Он направил ствол калаша мне прямо в лицо. Я, словно в
наркотическом трансе (впрочем, так оно и есть), с интересом заглядываю
в дуло. Там сухо и темно, темно и сухо.
– Кто-то должен прекратить все это Зло, – слышу я голос Маугли.
Но я боюсь поднять глаза. Я боюсь встретиться взглядом с протухшими
черными дырами под клоунским колпаком. Я чувствую, что мой верный
Бим где-то здесь. Он выкладывает на белый, стерильный стол крапленые
карты, одну за другой: перед нами сплошные джокеры. Джокер у толстых
ног Юлии на поэтическом вечере. Еще один, выходящий из кабинета
Елдохина. Джокер в бронежилете и защитной маске. И Джокер в одежде
бомжа, роющийся в помойке.
Что такое Зло? Теперь мне кажется, что я понимаю. Ответ был всегда
рядом, просто я не обращал на него внимания. Зла как такового
не бывает. Зло – это я, это он, это ты. Это та пустота, что заполняет
нас, когда мы теряем по частичке себя. Это отсутствие нас самих.
Отсутствие радости и грусти. Это мир, вывернутый наизнанку, –
зазеркальный мир, где ум превращается в «му», протяжное и тоскливое,
как закат на свалке.
– Зло – это такое место, откуда ушла или еще не пришла нежность,
– вспоминаю я, наконец, слова Юлии. И тут же с нестерпимой ясностью
осознаю, чего мне так не хватало в моей трижды гребаной жизни
– нежности. Не той, которую дарят тебе бескорыстно и безвозвратно,
а той, которую ты сам растишь в себе, чтобы подарить ее кому-нибудь
другому. Например, Юлии или Пауле. Я начинаю плакать.
Невидимая сила сбивает меня с ног, и в тот же момент Маугли начинает
стрелять. Я почти не чувствую боли. Просто кажется, что кто-то
гигантской ладонью отталкивает меня назад, как бы говоря: уходи,
тебе не место здесь. Я ощущаю на себе его сильные, твердые пальцы:
указательный палец в грудь, средний в плечо, безымянный в бок,
а мизинец прямо в живот. Меня отбрасывает на бетонные плиты, и
я остаюсь лежать. Автомат в руках Маугли продолжает работать,
но мне уже все равно. Мне абсолютно все равно. Я принюхиваюсь
и чувствую дым. Коптит духовка, валит пар от кровавой
лужи на подвальном полу, дымится разгоряченный ствол, тлеет почти
испепеленная одежда. Дым всех тринадцатых февралей. Или
это горит, взрывается, умирает Город в моей голове? Аутодафе картонного
замка перед отъездом с дачи (не тащить же его с собой). Кремль
плавится в огне, как сахарная голова. Бурлит, вскипая, вода в
Москве-реке. Мосты вспыхивают и сгорают ярко, как спички, и большими
волдырями, один за другим, лопаются парники на Манежной. А в довершении
всего, словно в плохом кино, фонтаном осколков взрывается глобус
на бывшем здании телеграфа.
Я исчезаю, и Город исчезает вместе со мной.
Белые стены моей палаты, я впервые осмеливаюсь ее так
назвать, раскачались не на шутку. Так и кажется, что сейчас вся
комната вместе со мной перевернется, выписывая мертвую петлю.
Брюхо Чудо-рыбы волнуется, колышется, так и норовя стать прозрачным.
За его фосфоресцирующей пленкой я различаю лица профессора, Юлии,
обоих санитаров и Ильи Петровича. Еще дальше, за ними, маячат
знакомые фигуры Маугли, Паулы, а так-же прочих действующих лиц
и гостей моего маленького сериала. Они улыбаются и медленно, абсолютно
бесшумно сдвигают ладоши. Я понимаю, что их улыбки, как и аплодисменты,
предназначаются мне. А как же иначе? Ведь это именно мне предстоит
сегодня родиться. Покинуть белое, теплое, как парное молоко, брюхо.
Уйти в неизвестные и загадочные внешние воды.
Что это? Снова сон? Умирая на этот раз, я уже не о чем не вспоминаю.
Просто стараюсь побыстрее, как можно аккуратнее, помереть. Пока
я все еще здесь, я – это кладбище потерянных клеток. Электричество
утекает из моих рефлекторно подрагивающих членов. Как так случилось?
Я закрываю глаза, я опять не знаю ответа. Я чувствую, как белый
потолок качается надо мной. Уходя, мы все забираем с собой, но
кое-что нам все же удается оставить. «Я ухожу, – шепчу я миру
вокруг, – но я дарю тебе ХОРОШЕЕ НАСТРОЕНИЕ, мое ЧЕРТОВСКИ ХОРОШЕЕ
НАСТРОЕНИЕ, постарайся не тратить все за один раз». Я закрываю
глаза, кем я теперь проснусь?
Москва – Düsseldorf, май 2002 – июль 2003
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы