Комментарий |

Солнечный удар

Рассказ Ивана Алексеевича Бунина «Солнечный удар» я, например,
считаю абсолютным шедевром нашей новеллистики – да и мировой,
пожалуй, тоже. Впрочем, дело не только в этом, не только в его
художественных достоинствах per se: каким-то странным
образом случилось так, что, хотя и не имея, в смысле сюжета,
ничего общего с обстоятельствами моей персональной жизни, он тем
не менее имеет с ней всё общее, и потому, когда некоторое
время назад он мне опять попался на глаза, я расплакалась.
Впрочем, обо всём по порядку.

В седьмом и восьмом классах учителем литературы нашей глубоко
районной школы был Алексей Николаевич Соколов – человек настолько
чудной, не от мира сего и болезненный, что все наши училки,
тётки-хабалки в кримпленовых костюмах, едва ли не в глаза
называли его придурком, а кабинет литературы распоряжением
директрисы был перемещён в самый настоящий подвал рядом с
физкультурной раздевалкой. Возраста Алексей Николаевич был самого
неопределённого – от сорока до шестидесяти. Он был
неестественно-пухлым, в треснувших и кое-как заклеенных изолентой
очках, в помятом и засаленном костюме. А ещё он всё время
улыбался, как беззащитный ребёнок, оказавшийся лицом к лицу
перед злобной сворой хулиганов, от которых, он однако, не
ожидает никакого зла, хотя и видит у них в руках ножи и камни. Да
нет, он был совершенно нормальным, на редкость разумным
человеком и обладал фантастической (как я это начала понимать
только сейчас) литературной эрудицией. Судя по всему, он
наверняка знавал лучшие времена и оказался в нынешнем своём
незавидном положении явно не от хорошей жизни – было очевидно,
что в среднем классе самой средней школы он оказался явно не
по своей воле, а просто махнув на всё рукой и просто доживая
– как может доживать только очень сильно растерявшийся и
радикально побитый жизнью человек.

Из презрительных реплик училок и осторожных недомолвок самого
Алексея Николаевича мы знали, что его бросила жена, которую, как
пишут в романах, он «любил безумно», и в результате он
«свихнулся от любви», погрузившись в эту болезненную
беспомощность, которая, судя по всему, повлекла за собой и серьёзную
соматическую болезнь вкупе с тем безобидным для посторонних
психическим расстройством, которое выражалось в тихой, но
патологической «странности». На уроках литературы никто ничего не
делал, к ним никто не готовился. Соколов ходил между рядами
и что-то рассказывал, но его никто не слушал. Парни
кучковались вокруг двух-трёх парт, ржали, хулиганили, плевались
промокашкой, девицы рассматривали себя в зеркальца и громко
сплетничали. Я, заткнув уши руками, окровенено читала очередной
из серии романов Диккенса, до которых в те годы я была
большой охотницей.

Соколов никого не наказывал, и только тогда, когда детская грубость
и жестокость уже не имели решительно никаких пределов,
беспомощно говорил: «Не говори лишнего». Так его и прозвали:
«Не-говори-лишнего». Я была любимой ученицей Алексея
Николаевича, потому что регулярно писала все задававшиеся им сочинения
(кроме меня этого не делал никто) – и, как и все графоманы,
писала их пространно и без ошибок. Одно из них (посвящённое,
как сейчас помню, рассказу Толстого «После бала») произвело
на него такое впечатление, что он поставил мне за него
восемь пятёрок, выставив их в строчке журнала в один ряд,
авансом, вплоть до какого-то тридцать второго мартобря.

А однажды, когда мы уходили после очередного хулиганского урока, он
остановил меня и ещё двух-трёх более или менее примерных
пигалиц и попросил нас остаться. Из затхлого подвала мы
поднялись на второй этаж и долго по нему блуждали, пока наконец не
нашли свободную аудиторию. Соколов сел за учительский стол,
раскрыл свой дряхлый засаленный портфель, вынул оттуда
обёрнутую в белую бумагу книгу и объявил нам, занявшим две парты
перед его столом: «Девочки, сейчас я вам буду читать Бунина.
Не говорите лишнего».

И он прочитал «Солнечный удар». И вот сейчас, с высоты своих сорока
пяти с лишним лет, я в изумлении думаю: чего такого мы,
глупые тринадцатилетние пигалицы, всё ещё рисовавшие принцесс в
тетрадках, могли в этом понимать? Чего мы там могли видеть и
распознавать – за тогдашним псевдоромантическим туманом,
настолько густым, что мы даже не постигали тогда смысла слов,
написанных на стене школьного туалета? И всё-таки что-то мы,
наверное, понимали, потому что выслушали прочитанный
Соколовым рассказ в благоговейном молчании и, насколько я помню, в
волнении. Да и сам Соколов был растроган настолько, что
красными чернилами написал на титульном листе томика Бунина
памятную запись примерно следующего содержания: «... числа
...месяца ...года (точнее я, разумеется, уже не помню. – О.Г.)
ученицы ... класса (далее следовал короткий перечень наших
имён и фамилий – О.Г.) прослушали рассказ Бунина «Солнечный
удар». Ну да, примерно так. И все мы поставили под этим
меморандумом свои корявые подписи.

Да, ну так вот. Теперь, в очередной раз перечитав этот рассказ
тридцать с лишним лет спустя, свидетельствую: абсолютный шедевр,
в котором Бунин (уж не знаю, на какой такой чистой,
пронзительной, трагической и щемящей ноте) превзошёл сам себя,
воспарил над самим собой, отринув и сублимировав присущий ему
сенильный эротизм с бесконечными воспоминаниями о «тёмных
мысках внизу живота», которым предавался в эмиграции нобелевский
лауреат.

«Солнечный удар» катастрофически пронзителен – тем, что там с
каким-то жестоким и почти безОбразным, неописательным минимализмом
любовь показана именно такой, какой она, по природе своей,
видимо, и является – небесной карой и, можно сказать,
«местью богов» – по крайней мере для одного из двух. Одно слово:
приходит непонятно почему и неожиданно, как вор из-за угла,
после чего начинается уже в буквальном смысле слова нежизнь,
потому что когда хочется – это ещё жизнь, а когда, в
душевном смысле, живёшь как в состоянии после множественного и уже
неоперабельного перелома со смещениями – это уже не жизнь.
И, тем не менее, жить почему-то всё-таки приходится – как,
наверное, жил Алексей Николаевич и как, несомненно, жил герой
«Солнечного удара».

Сюжет рассказа, занимающего три-четыре страницы, до неприличия
прост, а смысл его… бездонно страшен. И именно такое вот
сочетание воздушной лёгкости, эфемерной легкомысленности сюжета и, с
другой стороны, превосходящего всякую выразительность
античного трагизма составляют, пожалуй, его запредельное обаяние.
В сущности, истории как таковой здесь в общем-то и нет.
Так, если с виду, – ничем не примечательное «безнравственное»
приключение. Поручик и молодая женщина (а они оба, что
характерно, не только остаются без имени, но, как выясняется в
дальнейшем, даже и не обменялись именами как несущественной в
данном случае информацией) встретились на палубе волжского
парохода, постояли на ней, поговорили ни о чём, а потом, в
виду очередной пристани, он ошалело, едва имея силы разлепить
губы, сказал ей: «Сойдёмте»; она, пожав плечами, согласилась,
искренне удивляясь собственной уступчивости; они взяли
извозчика, доехали до гостиницы уездного городка, провели в этой
гостинице ночь; потом, уже утром, он проводил её на
пристань к пароходу, а сам вернулся в гостиницу, чтобы переждать
день и уехать следующим пароходом.

Пустяковый, в общем-то, сюжет, рассказ ни о чём. А с точки зрения
моралиста-ригориста (а тем более состоящего в «Обществе
ревнителей православной нравственности») – откровенно скандальный
и содержащий в себе апологию разврата (ну да, молодой
человек укладывает в койку замужнюю даму, отказавшуюся сообщить
ему своё имя, после чего они навсегда расстаются). Это с одной
стороны. А с другой стороны – рассказ получился у Бунина
настолько целомудренным и даже хрустальным, что Алексей
Николаевич Соколов явно не погрешил против «нравственности»,
прочитав его тогда мало что соображающим школьницам.

Вообще, конечно, это одна из самых любимых и неоднократно обкатанных
тем русской новеллистики «конца эпохи»: мужчина и женщина,
созданные-друг-для-друга, встретились и расстались навсегда
(или, например, расстались и не могут встретиться,
соединиться снова – и так далее, в бесконечном разнообразии
вариантов). Классическую «Даму с собачкой» Чехова, тут, конечно,
можно вспомнить, хотя, если не считать безусловной чеховской
наблюдательности, по части восприимчивости и эмоциональной
отзывчивости Антон Павлович выказал себя редким сухарём и
занудой, потому что в «Даме с собачкой», по большому счёту, нет
ничего, кроме набившего оскомину «критического реализма». Да и
в самом деле: почему, с точки зрения Чехова, Анна Сергеевна
и Гуров полюбили друг друга? – Да только потому, что им
обоим не повезло в браке: эстет-Гуров женат на мужеподобной
феминистке, а муж утонченной Анны Сергеевны похож, несмотря на
своё университетское образование, на лакея. Всего-то делов,
можно сказать. Ну да, так оно и понятно: Чехов был доктором
и, следовательно, дарвинистом и материалистом, усматривавшим
причины любви не только в физиологии (это уж само собой),
но и в социологии. А без причин, понятное дело, – никуда. Нет
причин – нет сюжета: таков, можно сказать главный постулат
Чехова.

Правда, был у Чехова как у паренька из провинции и нашего Мартина
Идена ещё и свой специфический «пунктик», который я бы назвала
культом «культурности и интеллигентности». А вот у Бунина,
к счастью, этого не было – у него было чёткое (а иногда даже
и гипертрофированное) сознание своей природной народности и
своего столбового (хотя и захудалого) дворянства. Ну да,
Бунин мог бы, естественно, и в университет поступить, но он
этого не захотел, худо-бедно ограничившись гимназией. Да и
правда – зачем дворянину университет, зачем ему «культурность»
и «интеллигентность», если он сам себе хозяин и потому может
себе позволить роскошь быть разночинцем? Ну а отсюда,
помимо прочего, и проистекает разница между писателем-Буниным и
писателем-Чеховым: если о любви пишет Бунин, то он пишет о
ней как о данности, а вот если о любви пишет Чехов, то он
непременно наденет пенсне, возьмёт скальпель и скажет: «Ну-с,
приступим». (Ну а того, что на своих собственных женщин –
преданных и страдающих – Антон Павлович внимательно смотрел
сквозь пенсне, как естествоиспытатель – через линзу, мы тут,
пожалуй, касаться и не будем: это уже совсем другая тема).

«Солнечный удар» написан Буниным на «лёгком дыхании» (если вспомнить
название другого рассказа Ивана Алексеевича). Почему? Да
потому что в нём напрочь отсутствует тот социологический
детерминизм, который был проклятьем всего русского критического
реализма. Почему полюбили друг друга Анна Сергеевна и Гуров?
– Потому что (по Чехову) они были «культурные» и
«интеллигентные». Почему так безрассудно встретились и так трагически
расстались поручик и безымянная молодая женщина из
«Солнечного удара»? Разве они были менее «культурными» и
«интеллигентными»? Да нет, конечно. Дело в том, что неведомая (ну да,
скажем так – «неведомая») сила извлекла их из бездны небытия, а
потом в эту бездну их вернула. Не произошло ничего – и
произошло ВСЁ: тот самый «большой взрыв», из которого, конечно,
рождается новая Вселенная, но который и делает безмятежный
дотоле пейзаж выжженным, изломанным, изувеченным, как после
геологического катаклизма. Вот и всё – чистая метафизика,
чистая онтология. И никакой эротики (даже несмотря на то, что
сама по себе встреча поручика и молодой женщины была
стремительной и бурной), никаких слюнявых воспоминаний о
«девочках-ножках-юбочках» (чему в иных рассказах и в иных ситуациях
Бунин отдавал, конечно, дань – и немалую).

Оно конечно: легкомысленно. Ну да, они переспали, а не, скажем,
увидели друг друга из окон вагонов, которые шли в разные стороны
и на минуту остановились на полустанке. Да ничего
легкомысленного, в общем-то. Любовь по своей природе невербальна – и
невербальна тем более, чем больше произносится слов и чем
более они обнаруживают свою бессмысленность перед лицом более
совершенных и более точных форм выражения. Вот именно – этих
самых. Потому что никак иначе, чем через опыт обретения и
расставания, не передать тот ужас обретения и потери, ужас
понимания того, что это навсегда и что эта любовь перепахала
тебя так, что буквально ничего в тебе от прежнего человека не
осталось и что ты, да простится мне это сравнение, упал
Савлом, а встал Павлом. Потому что возникающий в подобных
ситуациях ужас можно определить как жуткое чувство растерянности,
когда понятно же, что Бог дал – и дал именно то, что надо –
и Бог взял. Зачем дал и зачем взял? А кто ж его знает? Так
надо. Кому? Эх, спросите чего полегче…

Вот «Солнечный удар» именно об этом – об одновременном и прозрении,
и ослеплении. Любовь даёт новое зрение, наделяет его новой
оптикой, и вот герой рассказа, бесконечно несчастный и
убийственно радостный поручик, потеряв только что обретённое,
бесцельно, по всей видимости, ходит по провинциальному,
томительно жаркому (что понятно: «солнечный удар» же!) городку, где
всё, каждая мелочь, кажется ему абсолютно новым. Как если бы
он, подобно Савлу, упал в пыль на дорогу жизни и встал с
неё новым человеком с новым зрением, он теперь, в отсутствии
любимой, с жадным вниманием, радостным и мучительным,
всматривается и в обычные вещи (огурцы на рынке, фотографии в
витринах), и в обычных людей – извозчиков, лакеев, торговцев,
мужиков и баб. И во всём этом непонятным образом разлито и
сконцентрировано и непомерное ощущение счастье, и жуткое
ощущение непоправимости, конечности – и именно в той её ипостаси,
где смерть накрепко соединена с любовью в абсолютной
неотделимости одного от другого.

«Всё было хорошо, во всём было безмерное счастье, великая радость;
даже в этом зное и во всех базарных запахах, во всём этом
незнакомом городишке и в этой старой уездной гостинице была
она, эта радость, а вместе с тем сердце просто разрывалось на
части.

Куда идти? Что делать?»

… Вот именно – что?

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка