Комментарий |

Арт-хаус. Роман-химера

Начало

Продолжение

Захер.

Он же Захаров. Настоящий кровожадный монстр в ее паноптикуме,
внушающий ужас одним своим внешним обликом, хорошо знакомым по
американским второсортным фильмам, где зло зловеще, но редко встречающимся
в реальной жизни, двухметровый басоголосый детина, маньяк-избиватель,
теневой король школы, повелитель унижения, агрессии и насилия,
оставленный в девятом классе, чтобы можно было хоть как-то за
ним присматривать, иначе он мог кого-нибудь убить от полного безделья
и сознания совершенной бесконтрольности. Учителя – хорошо быть
королем! – сами написали за него экзаменационные работы, которые
он даже списать правильно не смог, и получил за них тройки, и
отвечали за него на устных экзаменах, проговаривая сами себе вместо
него правильные ответы, переспрашивая его «Правильно?» и усиленно
ему кивая, чтобы он хоть как-то выразил свое вельможное согласие.

В школу он ходил редко, от скуки, чтобы побить кого-нибудь из
юношей и полапать девушек. С девушками он поступал так – подходил
сзади к какой-нибудь зазевавшейся и одной рукой обнимал ее за
грудь, прижимая ее спину к своей груди, его ладонь как раз попадала
на одну из грудей девушки, которую он принимался усиленно мять,
а другой рукой он залазил спереди под юбку и просовывал ее в трусы,
обхватывая огромной ладонью лобок и половые губы, пальцем проникая
во влагалище. Особенно его забавляло, если оказывалось, что у
жертвы месячные. Тогда он начинал гоняться за своими приспешниками
и тыкать их окровавленным пальцем, те изображали панику, разбегаясь
с притворным омерзением, и угодливо ржали. Жертве в этот момент
хотелось покончить с собой. Почти изнасилование, на самом деле,
куда смотрели учителя?.. куда-куда, завидовали, что с ними никто
такого не проделывает… но все его выходки всегда оставались совершенно
безнаказанными. Один раз он пришел в школу пьяный и проделал свой
коронный номер с молодой симпатичной учительницей, то ли перепутал
ее с ученицей, то ли обнаглел вконец, так дело замяли, а учительница
уволилась.

Но однажды он совершил роковую ошибку. Вы уже догадались, какую?..

…Она выкрутилась из его объятий, оставив заложником у него на
пальце пятнышко своей нежности, готовая убить его на месте самым
жестоким образом… но вдруг она увидела все, всю его звериную жизнь,
банальнейшую, но оттого не становящуюся менее распространенной,
драму разрушительного влияния среды на личность, особенно на личность,
потенциально выдающуюся, с детства наделенную редкой внутренней
мощью. Она передумала его убивать, пожалев того, давно переваренного
бесчеловечным окружением отважного мальчишку, увиденного ею в
животном, стоящим сейчас перед ней, с издевательским наслаждением
подносящим палец к носу. Она успокоилась, к ней снова вернулось
чувство юмора.

– Ну ты че, крутой, да?

– А че?

– Вот такой крутой? – она легонько стукнула его костяшкой пальца
по лбу.

Раздался хруст, и по его лбу и лицу побежали, зазмеились трещины,
сталкиваясь, пересекаясь между собой и вот уже на верхней части
головы и лице образовалась сетка из трещин, из двух соседних ячеек
неправильной формы испуганно смотрели глаза, он еще ничего не
видел, но чувствовал – с ним происходит что-то ужасное.

Она протянула руку и отломила от его головы, как скорлупу от сваренного
вкрутую яйца, кусок черепа с кожей и волосами и сунула ему в нагрудный
карман. В образовавшейся дыре влажно блестел мозг.

Вытащив из сумки зеркальце, она показала ему его отражение.

Он завопил и бросился бежать, прижимая ладонь к дырке в голове.
На бегу он сообразил, куда, собственно, нужно бежать, развернулся
и помчался к медпункту.

Добежав до медпункта, он заколотил в дверь обеими руками, дверь
оказалась открыта и распахнулась перед ним, и он бросился на колени
перед сидящим за столом и пьющим чай фельдшером.

– Доктор, умираю!!! это… пришейте!.. быстрее, я не хочу умирать,
пожалуйста, доктор!... – рыдая, он одной рукой вытащил из кармана
кусок черепа и протянул его фельдшеру, пальцем другой руки показывая
на дырку в голове.

Фельдшер испуганно вскочил из за стола, зашипел, тряся рукой,
обоженной выплеснувшимся чаем, и тоже заорал:

– НЕ ОРИ! Что случилось-то? А ну, успокойся, быстро!.. И рассказывай,
в чем дело?

– А что, блять, разве не видно?!

– Ты что, ударился? Поздновато, надо было лет шестнадцать назад
придти…

– Так я только родился… Подожди, зеркало есть?.. Ф-ф-фу, блять…
– ничего не было, гладкая кожа, прыщи и шрамы, все как обычно…
и кусок черепа тоже куда-то делся… до него дошел смысл слов фельдшера,
да и то, скорее, не смысл, а интонация, – Поговори у меня… – он
благодушно показал фельдшеру кулак, вытер испарину со лба и слезы
и сопли со щек, развернулся и пошел к двери.

Открыв дверь, он сразу же ее захлопнул. Там стояла… эта…

Дверь стала открываться. Он уперся плечом в дверь, надавил всем
телом, но дверь продолжала открываться, медленно и нечеловечески
ровно, как гидравлический пресс.

Это было уже слишком. Не помня себя, он завизжал, подбежал к обомлевшему
фельдшеру и спрятался за его спиной, закрыв голову руками.

Она зашла в медпункт, прикрыла за собой дверь, мимоходом легко
дотронулась до лба фельдшера, тот невидящим взглядом уставился
перед собой, и села на накрытую зеленой клеенкой медицинскую кушетку,
прямо перед сжавшимся в комок королем.

– Не бойся, урод. Я тебя не трону. Пока. Ну что, гнида, все понял?

Он закивал, по прежнему прикрывая голову предплечьями. Она брезгливо,
кончиками пальцев сняла его руки с головы. Он зажмурился.

– Я спрашиваю, ты все понял? А что ты понял? Говори. Глаза открыть!

– Чтоб я больше девок не трогал…

Она замахнулась на него ладонью, как на ребенка, он вжал голову
в плечи, не смея жмурится и прикрываться.

– Не девок, а девушек. Где твое уважение? Чтоб я этого больше
не слышала. Так, а что ты еще понял?

– Чтоб я дев… девушек уважал.

– Правильно! Вот это самое главное. Ты со своей матерью тоже себя
так ведешь?

– Нету у меня…

– Кого, матери?

– Угу.

– Извини. Ладно, хрен с тобой, давай, вали отсюда. Еще раз попадешься
мне – сожру твои мозги всмятку. Веришь? Ну все, пошел вон…

– Захаров! Эй! Слышишь? Захаров! Поговорить надо.

– Че?.. (Не «что, я не слышу?» а «что надо?»)

– Что слышал. Пойдем поговорим. Оставь его в покое. Иди, мальчик.
А вы что разлыбились? Давайте тоже, расходитесь. Захаров, скажи
им.

– Э!.. Пиздуйте. Курить дай мне...

– Захаров, курить вредно. Хочешь, я тебя отучу, за секунду?

– Не надо.

– Ладно. Ну что, начинай оправдываться.

– А че, она сама хотела, а потом я случайно ее задел…

– Тьфу, пакость какая. Твои амурные дела меня не интересуют, если
у вас все по согласию было…

– Ну да, по согласию, а потом она сама нажралась…

– Замолчи, говорю. Ты насчет меня ничего не хочешь рассказать?

– А что насчет тебя?

– Признаться ни в чем не хочешь?

– В чем?

– Захаров, не зли меня!

– Да о чем базар вообще?!

– Что ты про меня всем рассказываешь?! Про нас с тобой?

– А?..

– Ага!..

– А, да это я по пьяни, Лехе напиздел, корифану своему. Но только
ему. Извини, конечно, за базар, но это как самому себе. Вообще,
это я мечтал. Ну и припиздел маленько, что, типа, это уже было.
А Леха, гондон, еще кому-то пропизделся. Наверное, бабе своей,
она в вашем классе учится, рыжая такая, с буферами.

Это была одна из сплетниц-чистоплюек. Без комментариев.

– Ну, Леха, мудила, таких пиздюлей у меня отгребет!

– Ладно, ладно. Захаров, а что, я тебе нравлюсь?

– Ну… я тебя уважаю.

– Понятно. Ладно, все равно ты виноват. Нехорошо так язык распускать.

– Да я…

– Тихо, тихо, помолчи. В качестве наказания я тебе запрещаю избивать
мальчишек.

– Ага, а если кто залупаться будет?..

– …Хотя, с другой стороны, чтоб мужиками росли, им иногда полезно.
Пожалуй, одного можно. Одного в месяц. Только разных, понял?

– Так это!..

– Что, статус нужно поддерживать? Ладно, двух. Но не больше. Что?
Да ладно тебе, ты в школу ходишь не чаще. Все, решили. Замолчи.
Я с тобой дискуссировать не собираюсь. Все понял? Запомни, если
что, я все равно все узнаю. Давай.

– …Поликарпова!

– А?

– Может, на дискотеку как-нибудь сходим?..

– Подкреплять слухи делом? Нет уж, извини, раньше надо было думать.
А теперь я себя этим скомпрометирую. Ну, пока. Не забудь – два
в месяц. И сегодняшний тоже засчитывается.

Глядя на ее удаляющуюся тонкую спину, он тихо выругался и, скривившись
от боли, затушил сигарету о ладонь.

А потом мир перевернулся.

Потом был урок литературы. Она не хотела приходить, училка была
скучнейшая, тупо гоняла программу, и книги, которые изучались
по программе, были скучнейшие, интересно было, только когда Элла
устраивала шоу: начинала подлавливать училку на противоречиях
в книгах, задавать той провокационные вопросы, рассказывать всякие
гадости про писателей из их жизни, высказывать свое несогласие
с идеями книг, в отличие от блеянии училки, четко структурированное
и аргументированное, или вообще говорила, что книга плохая, и
недостойна изучения в школе, и приводила мнение известного уважаемого
критика, училка только бессильно хлопала глазами; и в этот день
Элла тоже явно собралась посетить литературу, может, собирается
выступить; и еще ужасно хотелось посмотреть, как девки выкрутятся,
с ее подарочками на шеях, неужто прогуляют? Вот так она сама себя
и приговорила.

Вообще литературу, как таковую, она не любила. Ей было неинтересно
копаться в придуманных жизнях несуществующих людей, азарта от
интригующего сюжета она не испытывала, ей было плевать, чем закончиться
дело, потому что дело-то все высосано из пальца, и как этого не
видят любители-книгочеи, она не понимала. Собственная жизнь казалась
ей гораздо более интересной и захватывающей. Дурочка молоденькая,
ей никогда не приходило в голову, что она тоже может оказаться
персонажем выдумываемой кем-то истории. Не мной, я тоже персонаж,
а кем-то, кто сочиняет сны.

Особенно ее раздражали те книги, где упоминались магия и волшебство,
наверное, ее реакция были сродни тому, что испытывают современные
читатели при чтении свежепротухшей фантастики недавних лет, описывающей
первые полеты в космос, компьютеры, телевидение, и т. д. У нее
руки чесались или взяться, написать самой, или рассказать и показать
какому-нибудь писаке, какая она на самом деле, обратная сторона
реальности, но, во-первых, такая книга никогда бы не увидела свет,
уж высшие силы за этим проследили бы, а во-вторых, писатели на
дороге не валяются, в канаве или под забором – может быть, а на
дороге – вряд ли. Поэтов – сколько угодно, писатели же – штучный
товар.

Вот поэзию она одобряла, ритмы и вибрации, это было ее стихия,
иногда ей такие стихи попадались, готовые заклятья, она удивлялась,
как такое вообще печатают. Но люди – дураки, нихера не понимают,
и слава Богу, вот пусть сидят и читают всякую фигню, смотрят свои
воображаемые киношки.

Она прошла к своей парте. Зацелованные сидели на местах, все,
как одна, обмотав шеи шарфами, старательно не глядя в ее сторону.
Она улыбнулась и с присвистом втянула воздух через вытянутые губы.
Они почти синхронно вздрогнули и прикрыли шеи руками.

Она довольно села и вдруг с удивлением увидела на учительском
столе гитару. И широкополую черную шляпу. Потом обратила внимание
на необычное, какое-то праздничное оживление в классе, особенно
среди девочек, которые усиленно прихорашивались, как перед дискотекой,
причесывались, припудривались, подкрашивали ресницы и пр. Даже
сплетницы поправляли свои дурацкие шарфы, видимо, стараясь придать
им кокетливый вид. Недоумевая, она спросила у соседки в соседнем
ряду:

– Что происходит? К нам что, Боярский сейчас на урок заявится?

Не отрывая глаз от зеркальца с отражением собственной челки, которой
она искусно завешивала прыщи на лбу, та ответила:

– Поликарпова, ты что, спала, что ли, все это время? У нас же
новый учитель по литературе, уже неделю. Александр Владимирович,
Сашенька, Сашуля… Такая душка!.. – она томно закатила глаза.

Заинтригованная, она расслабленно откинулась на спинку стула в
ироническом ожидании, как зритель-скептик перед началом нашумевшего
спектакля, но вдруг выпрямилась – она увидела, что Элла тоже припудривается.

Он ворвался в класс, как Д’Артаньян в монастырь кармелиток, и
печально посмотрел на них огромным плачущим глазом из-под шелковистой
пряди длинных волнистых вороных волос, похожий на гипертрофированно
красивого большеглазого героя японского мультика аниме.

Она поняла, что пропала. То есть пропала она прежняя, а осталось
черте что, мокрое место какое-то.

Он действительно был похож на воображаемого мушкетера – высокий,
стройный, ладный, грациозный в движениях, как фехтовальщик, со
спрятанным внутри, как в ножнах, клинком благородства, с невидимо
плещущими вокруг него лионскими кружевами галантности, элегантный,
как укол в сердце.

О чем был урок, она совершенно не помнила, помнила только жесты,
движения, интонации, позы, мимику, голос.

Вроде еще Элла с умным видом и грудным смехом о чем-то с ним спорила.
Вот дура.

В конце урока он взял гитару, поставил ногу в обтягивающих джинсах
на стул, сверху на ногу положил гитару и спел песню СОБСТВЕННОГО
СОЧИНЕНИЯ, на стихи поэта, которого они изучали. Это было невыносимо.

С тех пор она начала ходить в школу каждый день. Бедняжка-морок
просидела в кустах всю ночь, она только на следующий день, проходя
мимо, о ней вспомнила и убила ее за ненадобностью. Потом подумала,
что, наверное, это было слишком жестоко, ну и плевать, ей все
стало неважно, кроме одного.

Где-то она слышала, что за всю жизнь женщина испытывает в среднем
сто часов оргазма. Враки, оргазм можно испытывать беспрерывно,
сутками, без перерыва на сон и еду, то есть и во сне и во время
еды тоже, все время, пока любимый человек занимает твои мысли,
заполняет твои голову и тело, проявляется в мире вокруг. Ну, оргазм
это все таки или нет, можно спорить, но какая разница, та бархатная
пустота, в которую опрокидывается сердце, отчего она возникает,
оттого ли, что любимый физически наполняет собой пустоты в твоем
теле, или ты вся полна им, мыслями о нем, с ног до головы, всей
кожей ощущаешь его присутствие, разлитое во всем, чего касается
взгляд.

Вот солнце, светит ему, небо, под которым – он, воздух, которым
он дышит вместе со мной, бумага, можно написать ему письмо, электричество,
греет его и развлекает, унитаз, он тоже ходит в туалет, как и
я, Боже, как трогательно, я сейчас умру…

Другие учителя (учительницы) так и норовили зайти к нему на урок
и, стоя в дверях, послушать, как он поет, сплетницы вышли из подполья,
и пустились во все тяжкие, начали начесывать себе прически и краситься,
Мальвина молча изгибала в усмешке змеиные губы и качала головой,
видя ее (и не только ее) в школе каждый день, и даже Захер стал
ходить на уроки литературы, после легендарного случая, когда новый
учитель как-то умудрился вытащить его к доске, где он, под аккомпанемент
учительской гитары, неожиданно хорошо спел своим басом песню,
причем, не про «гоп-стоп», как все ожидали, а нечто сантиментально-героическое,
из репертуара «Голубых гитар», про Афган, последний патрон, раненого
друга, восемнадцать лет, фотографию девушки, которая не ждет,
душманов, вертушки, горы, зеленку, комбата, и пр., очень было
душевно.

Потом она прозрела.

И все кончилось, все стало болью.

Элла, Элла, что же ты наделала…

Как-то Мальвина, ставя Элле очередную двойку за отказ отвечать,
пролистала журнал и сказала:

– Да, Ганке, по литературе у тебя, конечно, гораздо лучше ситуация.
Может быть, мне поговорить с Александром Владимировичем, чтоб
не задерживал тебя так поздно после уроков? А то ты остальные
предметы что-то совсем запустила. И не только историю, как выясняется.

У нее заныло сердце.

– Что вы сейчас с ним проходите? Как это у Пушкина – «науку страсти
нежной»? Под гитару? – продолжала резать по живому Мальвина, –
Ну уж по этой дисциплине, я думаю, ты давно всех обогнала. С таким-то
преподавателем, – и тут Мальвина посмотрела на нее и улыбнулась,
во все свои коронки.

Под редкие смешки, Элла встала и медленно вышла из класса.

– Ну-ну, посмотрим, как она запоет в конце года. В ПТУ всегда
недобор. Слишком много учащихся уходит, по беременности.

Она так и не поняла, что была на ресничку от смерти. Мальвину
спасло только то, что она начала лихорадочно сопоставлять и анализировать
факты, на которые раньше не обращала внимания, паря в парах впервые
испытываемого ей чувства.

И чувство это, как оказалось, имеет и свои болезненные, неприятные
стороны, вроде ревности. Когда любимый не принадлежал никому,
лучась для всех без разбора, он был просто светлым образом, которым
можно было любоваться издалека, поклоняться ему в душе, наслаждаясь
просто его чудесным присутствием на земле рядом с собой, как произведением
искусства в музее, или книгой, выпущенной большим тиражом, только
он был живой и теплый.

Но, как только обнаружилось, что светлый образ может светить кому-то
одному, только его одаривая своим совершенством, всего себя отдавать
кому-то, не деля себя больше ни с кем, и этот кто-то – не ты,
эйфорию влюбленности сменило весьма земное и грубое чувство ревности,
многоголовое, как гидра, вобравшее в себя жадное желание немедленно
обладать возлюбленным, всем и сразу, иссушающую злость от неудовлетворенного
чувства собственничества, ненависть и гнев к наглецу, посмевшему
покуситься на святыню, недоумение и возмущение – почему не я,
что я – хуже? А когда оказалось, что да, хуже, что не зря они
сблизились, что они больше подходят друг другу, появилась боль.
И жалость к себе, проклятой Богом неудачнице. А жить без него,
без любимого, чем дальше, тем невозможней.

Они действительно словно были созданы друг для друга, как внешне,
так и внутренне, совпадая общими интересами в области т. н. «духовных
исканий», которые у них у обоих присутствовали налицо.

Она поняла, наконец, смысл многих вещей, которые она видеть-то
видела, но связь между ними от нее ускользала, так, наверное,
у мужа-рогоносца в голове вдруг вставляется в положенное место
недостающий пазл, какая-нибудь мелочь, вроде чужой запонки в ванной,
и он словно прозревает и начинает видеть целиком всю чудовищную
параноидальную картину измены, все детали, ранее для него разрозненные,
ослышки, оговорки, уловки, заминки и пр., связываются друг с другом
и он уже не понимает, как не замечал всего этого раньше.

Эллочка начала сочинять стихи и тоже принялась писать песни, и
пела их иногда перед классом своим уходящим в шепот контральто,
а он подыгрывал ей на гитаре, иногда это были плоды совместного
творчества, стихии ее, музыка его, куплет пел он, куплет – она,
припев – вместе, иногда она приходила по утрам в его шляпе, после
школы они уходили вместе, только что за руки не держались, а за
ними брел, с ее сумкой на плече, друг Эллы, ее вечный поклонник,
коренастый рыжий художник, похожий на поросенка, студент художественного
училища, которого она, видимо, таскала за собой для отвода глаз,
чтоб не подставлять учителя, дескать – они втроем, а то, мало
ли, еще скажут – учитель, с ученицей, несовершеннолетней, ай-я-яй.
Все равно говорили, и каждая услышанная ею сплетня о них отзывалась
в ней болью.

Однажды она не выдержала, ей стало невыносимо видеть их таинственные
рожи, полуулыбки, взгляды, мимолетные прикосновения и она несколько
дней не ходила в школу. Но не видеть его, не слышать его голос,
не быть с ним рядом оказалось еще хуже. Она почувствовала, что
сходит с ума.

– Вот теперь пора и курить начать. Самое время. – сказала она
себе и начала курить.

– Надо что-то решать, – сказала она себе.

– И что ты сделаешь? – ответила она себе, – Позовешь на помощь
Змея Горыныча и Кащея Бессмертного? Сиди уж. Куда тебе против
нее. Прочитай сначала столько, сколько она. Она еще и стихи пишет.
Да и он по ней тоже сохнет. Ему на тебя плевать.

– Ладно. – сказала она себе, – У меня есть план. В двух частях.
Чем обличать, помоги мне лучше.

– Куда я денусь, – ответила она себе, – ведь я – это ты. Давай,
рассказывай…

Первая часть плана. Элла.

На одной из перемен она подошла к Элле.

– Пойдем, покурим?

Та удивилась:

– А ты разве куришь?

– А куда я денусь…

– Ну, пошли.

Они накинули на плечи верхнюю одежду, вышли из школы и зашли за
угол.

Она щелкнула пальцами, кончик указательного пальца занялся пламенем.
Они прикурили.

– Эффектно, – покивала головой Элла и выпустила дым через свои
породистые ноздри, – насколько я понимаю, ты вызвала меня сюда
не случайно, и хочешь мне что-то сказать. Я тебя слушаю. Только
побыстрее. – она посмотрела на наручные часы.

Следующим уроком была литература.

– Я хочу тебя предупредить. Не лезь к новому учителю. Пожалуйста.
Я тебя прошу.

– К Сашке, что ль? – она раскатилась смехом, – А то что будет,
если нет? Тоже мне в рот стрекоз напихаешь? И потом, откуда ты
взяла, что это Я к нему лезу, как ты изволила выразиться, а не
наоборот?

Она закрыла глаза:

– Нет, стрекоз не будет, будет что-то очень плохое. Очень. ОЧЕНЬ
ПЛОХОЕ. Элка, дура, ты ж пожалеешь, что на свет родилась!..

Молчание. Испугалась?

Она открыла глаза.

Рядом с ней никого не было. Только дымился на снегу испачканный
помадой окурок.

Элла уже поднималась по ступеням школьного крыльца.

Она наступила на Эллин окурок и втоптала его глубоко в снег.

Ближе к концу урока Элла пошла к доске, в слепое пятно, где был
он, на которого она не могла смотреть. Взяв из рук учителя гитару,
Элла повесила ее на шею и немного смущенно сыграла несколько аккордов.
И когда успела научится?

Класс зааплодировал. Пользуясь общим оживлением, она встала, подошла
к месту Эллы и взяла со стола комок жевательной резинки, которую
та, перед тем, как выйти к доске, вытащила изо рта и прилепила
у края стола. Вернувшись на свое место, она размяла жвачку пальцами
и слепила из нее человечка, Эллочку. Потом засунула в рот и стала
жевать.

Тем временем одухотворенная Элла допела до того места в песне,
где должна была возникнуть драматичная пауза и застыла, вся трепеща,
закрыв глаза на приподнятом лице, вслушиваясь, как струна осколком
эха пронзает тугую высь.

Все затаили дыхание.

И тут она выдула изо рта огромный жвачный пузырь, который оглушительно
лопнул, облепив ее лицо тонкой пленкой жвачки.

В тот момент, когда лопнул пузырь, Элла оглушительно выпустила
газы, прямо посреди драматичной паузы, так, что гитара загудела,
причем выпуск газов, кроме соответствующего запаха, сопровождался
влажным прерывистым треском, словно Элла еще и обкакалась.

Элла закрыла лицо руками и бросилась к двери. Но выйти сразу у
нее не получилось, потому что на шее у нее висела гитара, перегородившая
дверной проем. Она раненой птицей стала биться в гудящую гитару,
от позора и унижения совсем перестав что-либо соображать.

Учитель растерянно смотрел на происходящее своими влажными глазами.
Класс заржал и продолжал ржать все сильнее, пока Элла, рыдая,
ломала гитару.

– Элла, прекрати! – крикнул, наконец, учитель, чтобы закончить
весь этот истерический ужас, – Успокойся!.. – и пошел к ней. Идиот.

Увидев приближающегося возлюбленного, Элла закричала страшным
голосом, и бросилась на гитару всем телом. Та с громким треском
разломилась пополам, Элла вылетела в коридор и неловко упала к
ногам уже успевших собраться зевак. Платье задралось, и все увидели,
что ее колготки телесного цвета и белые кружевные трусики испачканы
сзади чем-то коричневым.

Появившийся в дверном проеме учитель нагнулся и протянул ей руку.
Она шарахнулась от него и, лихорадочно натягивая на ноги платье,
стала отползать назад на ягодицах, отталкиваясь ногами и руками
от пола. На полу за ней оставался влажный, дурно пахнущий след.

На следующий день Эллины родители забрали из школы ее документы,
и она перевелась в другую школу.

Вторая часть плана. Малыш.

Потом она пришла ко мне.

– Слушай, баб, давно хотела тебя спросить. Почему у тебя в объявлениях
написано – «Ведунья баббушка Вера», с двумя «б»?

– Это же маркетинг, наука такая. Искусство построения бренда.
Вторая «б» позиционирует меня, как поставщика уникальных услуг,
намекает на существование изюминки, УТП, которое отличает меня
от конкурентов, то бишь, Уникального Товарного Предложения, моего
эксклюзивного Ноу-Хау, плюс фонетика, ассоциативный ряд – напоминает
всякие внушающие подсознательное доверие и трепет магические термины,
типа «каббала», «суккуб», ну, и прочее, в этом духе, плюс – старая
добрая традиционность, бабушка есть бабушка, проверенное временем
качество, опыт поколений, народные рецепты, плюс – домашняя обстановка,
уют, покой, чай, самовар, варенье, плюс – все вручную, «хэнд мэйд»,
из экологически чистых ингредиентов, плюс – индивидуальный подход.
Видишь, сколько всего в одной букве? Я тебе всегда говорила: слова
– это страшная сила.

– Да знаю я… Давай, что ли, покурим, бабуль…

– И когда успела научиться? А вообще, курить вредно. Хочешь, отучу
за минуту?

– Да ладно… Ой, а откуда ты?.. Блин, всегда тебе удивлялась –
сидишь здесь, никуда не выходишь, еще и слепая, и все знаешь,
и видишь.

– Работа такая. И, между прочим, еще я вижу – что-то тебя гложет.
Рассказывай. Только быстро. Ко мне скоро клиент должен придти.

– А тебе что, клиент важней собственной внучки?

– Так он записан уже, по времени. Ты не бойся, нам с тобой времени
хватит.

– Ну ладно. Короче, баб, я тут хочу приворожить кой кого…

– Так. Ясно. Ох, яблоко от яблони… Посиди здесь, я сейчас…

Я вышла в соседнюю комнату, взяла из серванта рассохшуюся деревянную
шкатулку и принесла ее в кухню. Открыла. Она с недоумением уставилась
на оплывшую от старости восковую куклу, с приклеенной на то место,
где должно быть лицо, фотографией головы молодого Михаила Боярского
в роли Д’Артаньяна, вырезанной много лет назад вместе со шляпой
из журнала «Советский Экран».

– Вот. Это твой отец.

– Чего? Мой отец – мушкетер?

Я рассмеялась:

– Нет, нет…

– А что тогда – мой отец Михаил Боярский?

– Тоже нет. Слушай внимательно, сейчас я тебе расскажу о тайне
твоего рождения…

…Словом, твоя мать влюбилась. Как вы говорите – по черному. В
сослуживца. Тот красивый был – смерть, на гитаре играл, волосы
длинные, черные, бородка такая, маленькая, прям – Д’Артаньян,
в исполнении Боярского. Тогда как раз по телевизору этот фильм
показывали. А он и похож был, на Боярского. Но – семейный он был,
и дети еще. Ну, то есть не светило твоей матери ничего. Хоть твоя
мать и красавица была, закачаешься. Да она и сейчас – ого-го.
А тогда – мужики штабелями просто укладывались. А матери – хоть
бы что, она как на него, мушкетера своего, глаз положила, так
на других и не смотрела, как отрезала. А разные были… Янковский
молоденький за ней ухаживал, он же отсюда, из Саратова, ты знаешь?..
Да, ну и в плане морали он тоже был – кремень, она бы его чисто
по-женски окрутила бы, как это делается – вечеринка у друзей,
вино, остроумие, эрудиция, свечи, песни под гитару, танцы, разговоры,
проводить до дому, кофе, постель, а потом уж все просто. И ушел
бы он к матери, как миленький, семью бы бросил, да вот беда –
кофем все и ограничивалось, а потом он брал и уходил, домой. Тьфу,
в том-то и дело, что не брал. Твоя мать несколько раз все это
проворачивала, но – никак. У нее уже подозрения стали всякие возникать,
может, с ним что не в порядке, ну, с этим… ты понимаешь. Да нет,
вроде – дети-то его, вот они, да и когда танцевали с ним, она
тоже убеждалась, каждый раз, вот – он, все у него нормально. Вот
такой был крепкий мужик, моральный. Она его за это еще сильней
полюбила.

И решила она, так же как ты сейчас, его приворожить. Уж я ее отговаривала,
как тебя сейчас, но – все зря. Вы ж упертые, если себе чего втемяшили,
бесполезно переубеждать. Я сама такая.

Ну, сделала она все, как положено. Подготовилась основательно
– нужно было что-нибудь из его тела, ты знаешь, волос, там, ноготь,
слюну, чешуйку кожи, так она выбрала время, дождалась, когда он
в туалет пойдет, потом он вышел, она следом – шмыг, и кусочек
газеты, которой он подтирался реквизировала. Тогда с туалетной
бумагой сложно было, особенно в организациях. Чего кривишься?
Я знаю, что кривишься. Это же ведь какая любовь! Ни перед чем
не остановится. Ничего хорошего, правда, из этого не вышло. Кроме
тебя.

– И это тоже не очень-то получилось…

– Да хватит тебя, прям не знаю, девка – загляденье, оторви и брось,
чего еще надо? Молчи лучше… О чем это я? Да, ты не понимаешь,
это ж самое глубинное, сокровенное в человеке, из самого его нутра,
его тайна тайн. Так что, все правильно мать сделала… И еще фотографию
его она никак не могла найти. Потом рукой махнула, вырезала из
журнала фото Боярского и пустила в дело…

– А что, самому Боярскому из за этого ничего не было?

– Да нет, конечно, это же не он сам, а маска, роль, не обращала
внимания – он и сейчас все время в шляпе ходит? Это он из роли
не выходит, уже много лет, для защиты. А то его давно бы на куски
порвали, всякие романтички. Ты же знаешь, кроме нас и таких, как
мы, которые все понимают, есть еще много таких, которые не осознают
своей силы, и так могут приложить, неосознанно, мало не покажется,
и сами потом рады не будут. А ты помнишь, как у тебя твоя сила
впервые проявилась?

– Так она вроде всегда была, сколько себя помню.

– Нет, не всегда. Тебе было лет пять, да, точно, пять, или около
того, и ты пошла гулять, с подружками, тогда они у тебя еще были,
подружки… И вы забрались на какую-то стройку, тогда их много было,
долгостроев всяких, и никто их не охранял, как сейчас… так вот,
ты откуда-то слезала, неудачно, и напоролась ногой на торчащую
железку. Ну, это мы потом выяснили. А тогда мы с твоей матерью
сидели на кухне, у вас дома, отца с вами давно уж не было… И вдруг
– как порыв жуткого ветра, прям ураганище, стекла в окнах – вдребезги,
и крик – «Мама!», вроде детский, твой, но такой жуткой силы, как
взрыв. Мы с матерью – в окно, – и точно! – смотрим – ты внизу
стоишь, вся нога в крови, плачешь.

– Смотрим?..

– Я ж не всегда слепая была… Ну, мы с матерью, понятно, бинты
схватили, и вниз – тебя спасать, ногу перетянули, как могли, и
в травмпункт. Вон у тебя, до сих пор на ноге шрам остался, который
в виде креста. С тех пор я тебя и учу, помаленьку, в основном,
чтоб ты хуже не сделала, ни себе, ни людям, по незнанию-то.

– Ну, а с отцом чем все закончилось?

– Ничем хорошим. Он стал пить, гулять. А оно так обычно и бывает,
это как безумие, раздвоение личности. Ведь если он не полюбил
по нормальному или разлюбил – значит, есть какое-то несоответствие,
а то и чуждость, изначальная или возникшая. Приворот, он же память
не стирает, человек все помнит, как он раньше к кому относился.
И когда дело сделано, люди сходятся, объект умом понимает, что
новая возлюбленная ему чужая, а сердцем и кишками не может без
нее. На самом деле, это, конечно, обман, само название – «любовный
приворот». Просто у объекта делается… ну, что-то вроде дырки,
откуда он сам из себя и вытекает, а подпитать его может только
заказчица, или сама ворожея, если она для себя старается. Из ничего
ведь и не получишь ничего. На это только Господь наш Всемогущий
способен. А у нас, грешных, по-другому – работать приходиться
с тем, что есть. И в результате объект физически не может без
заказчицы. А психологически… Они и начинают пить, куролесить,
даже если до того были тише воды, ниже травы, это они проверяют
короткий поводок на прочность – что они, не мужики, что ли, и
без юбки как-нибудь обойдутся. Ничего, конечно, не получается,
после всех загулов они всегда приползают обратно, как псы, к хозяину
за костью или как наркоманы к этому… как это у вас называется…
к дилеру.

– А женщины что?

– А женщины стервенеют. Власть-то, она ведь развращает, и повод
для недовольства тоже есть – эти самые пьянки-гулянки. Тем более,
что настоящей любви, как у твоей матери, например, почти никогда
не бывает, с самого начала, так, истерическая прихоть. И начинают
они мужиком помыкать, пилить его, вертеть им, чувствуя свою власть
над ним. А мужик терпит, терпит – и опять в загул, уже просто
для того, чтобы сбежать на время из ада, в который превратилась
их с бабой совместная жизнь…

– Да не хочу я с ним жить, я его просто хочу!..

– Не перебивай. Молодая ты, не понимаешь еще ничего, вот переспишь
ты с ним, и не захочется тебе его никуда отпускать, захочется
завтрак ему приготовить, рубашечку постирать, это ж у женщин в
крови, и ты не исключение, скоро убедишься… О чем это я... Да.
А баба ждет, ручки потирает, когда он явится обратно, больной,
слабый, беззащитный, чтобы с новыми силами продолжить рвать его
на части. И так – все время, а потом у мужика – сердечный приступ,
инсульт, или он ее убивает, или с собой кончает. Короче, ничего
хорошего.

– И что, у мамы с отцом тоже самое было?

– Да нет, не совсем, мама-то у тебя умная. Она все это знала,
о чем я тебе тут толкую. Она не пилила его никогда, когда он возвращался,
со всяких фестивалей авторской песни, лыжных походов, сплавов
на байдарках и прочего, наоборот, старалась стать такой, чтобы
он ее полюбил по настоящему, надеялась – стерпится, слюбится.
Но нет, природу не обманешь. Я к ним редко приходила тогда, пришла
пару раз, а у них… знаешь, когда нормальные семьи, даже если давно
живут друг с другом, если тишина, то она чем-то заполнена, невидимым
присутствием чего-то, ведь семья – это тоже живое существо, которое
получается от соединения двоих, неважно, есть дети, нет… А у твоих
– не тишина даже, пустота какая-то, один есть, а другого нету,
как в одном помещении с мертвецом. Мать что-то делает, готовит,
носки штопает, телевизор смотрит, а он, отец, сидит и глаз с нее
не сводит, она на кухню, он за ней. Он тогда как раз из похода
какого-то очередного вернулся. И знаешь, на лице – одни глаза
горят, как у голодной собаки, которой еду показали и спрятали,
ни одной мысли. Верней, одна мысль. И то ли это жуткая ненависть,
то ли безумная любовь. Ужас. Только когда ты появилась, я стала
к ним чаще заходить. Да и то, старалась тебя к себе забирать.
Страшно было – отец на тебя вообще не реагировал, как будто тебя
нет, один раз зашла – мать куда-то в магазин пошла, а ты, видать,
спала, и проснулась. Может, описалась. Или голодная. Лежишь, орешь,
вся багровая уже, а этот стоит у окна, на улицу смотрит, и не
шевелится даже. То ли о новом походе мечтает, то ли мать высматривает.
Вот… Когда мать поняла, что ничего не получается, она его отпустила.
У нее, к тому же, ты уже была. И он вернулся обратно, в свою семью.

– И что, все нормально закончилось?

– Не совсем. Но это секрет. Смотри. – нащупав шкатулку, я дотронулась
пальцем до того места, где у куклы должен был быть пенис, но там
ничего не было, гладкий воск, и круглый след, словно раньше здесь
что-то было, и его аккуратно отрезали, – Мать таки не удержалась.
Вернуться-то он вернулся, в свою семью, но детей у них больше
не было. С тех пор твоя мать больше ворожбой не занимается. И
со мной предпочитает на эти темы не разговаривать.

– И со мной…

– Словом, как отрезала. Так что, думай. Хотя, ты уже все решила.
Ну ладно, Бог тебе в помощь, правда, не божеское это дело… Но
он хоть – красивый?

– Ой, баб, как бог…

– Я не знаю, Поликарпова, почему я попросил тебя остаться.

– А я знаю.

– Почему?

– Потому, что я вам нравлюсь. Ведь так?

– Можно и так сказать. Но разве это повод, чтобы задерживать собственную
ученицу, несовершеннолетнюю, после уроков?

– А что тогда повод?

– Э… Душеспасительная беседа на тему учебы, если имеет место быть
плохая успеваемость, непосещения занятий, вызывающее поведение,
далее – разговор по душам о жизни и смысле бытия мудрого наставника
и внимающей каждому его слову воспитанницы, затем – душевное обсуждение
книги или фильма… Что еще?..

– А вот что…

– О, Господи… Подожди… надо дверь закрыть…

Тем временем в городе наступила неожиданная и невиданная оттепель,
нежная, влажная, скользкая, жаркая, сводящая с ума, заходящаяся
криками птиц и истекающая талой водой. И люди уже стали думать,
что зима кончилась, что так теперь будет всегда, а потом начнется
лето.

А потом все кончилось.

Она ему все рассказала. Дура. Ладно, не все, но главное. Рано
или поздно это все равно пришлось бы сделать. Во-первых, нельзя
начинать со лжи, во-вторых, хоть ей и было наплевать на всякие
«во-первых», ей становилась физически плохо, когда она вспоминала
о том, что ей приходится от него что-то скрывать, при той абсолютной
заполненности ими друг друга, которая бывает только один раз в
жизни. И только у одной из миллиона жизней. У двух.

Однажды, лежа с ним рядом, водя подрагивающим пальцем по его влажной
вздымающейся и опадающей груди, она шептала ему всякие глупые
нежности, пересыпанные приятно царапающими распухшее во всю грудь
сердце местоимениями «мой».

Он лениво спросил:

– А «малыш»-то почему?

– Что?

– «Кисонька», «солнышко», «заинька», «лапочка» – понятно, это
вещи абстрактные, ну, а «малыш»-то тут при чем? – сказал он, уже
слегка раздраженно, – Мне, между прочим, тридцать лет.

О, сколько же всего содержалось в этих идиотских словах, и прежде
всего та экзистенциальная драма, в просторечьи именуемая «кризисом
среднего возраста», горькие размышления молодого мужчины, перешагнувшего
тридцатилетний рубеж, о том, что он еще ничего не сделал в своей
жизни, что он по прежнему одинок, беден и неизвестен, и что никто
до сих пор не относится к нему всерьез. Ну, и прочая чушь в этом
роде.

Она ничего этого не поняла. Вообще, трудно что-либо понимать,
когда тебе пятнадцать лет и ты сходишь с ума от любви.

«Так, началось…» – подумала она с испугом. И решила, раз уж возникло
что-то неприятное, воспользоваться случаем и разом покончить со
всем неприятным, чтоб сразу отмучиться. Если лечить зубы, так
все сразу. Мудрое решение, ничего не скажешь.

Она спрыгнула с кровати и вытащила из сумки восковую куклу с его
лицом, одетую в джинсовый костюмчик, который она сама сшила из
кусков, вырезанных ею из ее единственных джинсов, со шляпой на
голове, которую она украла в магазине «Детский Мир», сняв ее с
прилизанной головы хлыща Кена, мальчикодруга Барби.

Она протянула ему куклу.

– Вот. Мой малыш. Это ты.

Он испуганно сел в кровати, с омерзением глядя на жуткого вудуистского
гомункула с его лицом, вырезанным из какой-то фотографии, которого
она любовно баюкала в руке.

– Что это?

– Я же говорю, это ты…

И она рассказала ему.

– Ты гонишь… – он рассмеялся, хотя ему было совсем не весело,
ему было страшно, – Так не бывает. Это же сказки все.

Она вынула из сумки английскую булавку, раскрыла ее и осторожно
кольнула куклу острием в попу.

Он закричал и, упав спиной на кровать, выгнулся дугой, схватившись
за ягодицу.

Она выронила куклу и бросилась к нему. Кукла покатилась по кровати
и упала на пол, он тоже покатился по кровати и свалился на пол,
повторяя движения куклы.

Она обежала кровать и бросилась на колени рядом с ним:

– Прости, прости, любимый, малыш…

Сжавшись от ее прикосновений, он заорал:

– Не называй меня так! Уйди от меня! Прошу, уходи отсюда!

Стараясь не дышать, чтобы не разлиться в спазмах рыданий, судорожно
всхлипывая, она быстро оделась и ушла, прижимая куклу к груди.
Все это время он лежал на полу за кроватью и не шевелился.

А потом она убила его.

Не его, конечно, а малыша. Все приготовив, она раздела его, сняла
с него шляпу и заплакала, глядя на беззащитного голого человечка
с его улыбающимся лицом. Погладив его по ручкам и ножкам дрожащим
от нежности пальцем, она сняла с него лицо, поцеловала в маленький
пенис и положила в кастрюлю с расплавленным воском. Все время,
пока малыш умирал, в воск капали ее слезы.

Холодно.

В толпу вдруг, как мифическая нейтронная бомба/бомба, изуверски
растворяющая живую силу противника и оставляющая в неприкосновенности
матчасть, упала новость о том, что трамваев сегодня больше не
будет, из за какого-то обрыва линии, и недовольно бурчащие, но
все же радующиеся выстраданной определенности люди исчезли, растворились
во вьюге, будто их и не было.

Только она осталась. Но она была уже неживая.

Пригнув голову от отвратительных щекотных снежинок, она пошла
к нему по трамвайным рельсам, по щиколотку в наметенном между
рельсами снегу.

Уже преодолев несколько собственных падений на колени в снег,
она неожиданно услышала очень близко за спиной нетерпеливый звонок
трамвая и, вздрогнув, обернулась.

Сзади стоял как-то пугающе неслышно догнавший ее трамвай, обычный
рейсовый, только без номеров маршрута. Наверное, какой-нибудь
технический. Хотя, если обрыв на линии, как он вообще ездит? Хотя,
если обычный рейсовый, какой же он технический?

Она отошла в сторону от рельсов. Но ярко освещенный изнутри трамвай
продолжал стоять, и вдруг открыл все три двери, словно приглашая.

Она, не думая, подошла к трамваю и через среднюю дверь поднялась
по ступеням в салон.

Вагоновожатого за тонированным плексигласом кабины видно не было.
Она просипела «Спасибо!» и помахала рукой, потом села, на второе
от заиндевевшего окна место.

Под сиденьем работал обогреватель и скоро ей стало тепло, она
сложила предплечья на спинке сиденья перед ней, ткнулась в них
лбом и задремала.

Когда она проснулась, трамвай стоял. Или он остановился перед
самым ее пробуждением, и она проснулась, среагировав на исчезновение
убаюкивающего покачивания?

Двери открылись, она встала и, пригнувшись, посмотрела в темноту
через средние двери.

Это была остановка, от которой было недалеко до его дома. Чудеса!

Обрадовавшись, она снова просипела «Спасибо!» и помахала рукой,
потом соскочила по ступеням в снег, теперь белый и пушистый, согретый
его близким присутствием.

Трамвай за ее спиной закрыл двери, продолжая стоять.

Света в подъезде почему-то не было. Но она этого даже не заметила.
Она поднялась, не успевая за своим обмирающим сердцем, на третий
этаж и позвонила в мерзкую, гадкую, невыносимую своей закрытостью
дверь.

Дверь приоткрылась, выпустив наружу гул множества голосов и желтый
электрический свет, с плавающими в нем слоями табачного дыма.

Он смотрел на нее и слабо улыбался, удивленно качая головой, словно
не веря своим глазам. В освещающем его сзади свете было видно,
что длинные волосы заменила короткая прическа. Но когда он повернул
голову и как-то затравленно посмотрел назад через плечо, в его
аккуратной прическе блеснули серебром седые волосы и бликнули
отблески на коже залысин, а на лице четкими тенями обозначились
морщины.

– Привет… – прошептала она, – Прости меня…

– Привет… – он вышел к ней весь и закрыл за собой дверь, – Пойдем,
отойдем... – он взял ее под руку и они поднялись на промежуточную
лестничную площадку между этажами.

– Извини, понимаешь, у нас там похороны… – он спустился рукой
по рукаву ее пуховика, сжимая и разжимая пальцы. словно проверяя
наличие ее руки под скользкой тканью, и сжал ее пальцы своими.

– Ой, прости… А кто умер?..

– Да так, один родственник… – он неопределенно махнул рукой.

– Хочешь?.. – она достала из кармана сигареты.

– Давай.

Они зажгли сигареты и замолчали, глядя друг другу на трассирующие
огоньки сигарет. Он очень быстро выкурил свою сигарету, глубоко
затягиваясь, будто курил последний раз очень давно.

– Прости меня, – снова прошептала она, – я расплавила куклу. Теперь
ты свободен. Ты не чувствуешь?

Он рассмеялся с непонятной горечью.

– Конечно, чувствую. Свободен, как мысль. Как дух.

– Вот, – она достала из сумки замерзшую восковую куклу, другую,
с женской грудью и своим лицом, – Возьми… Это я. Можешь сделать
со мной, что хочешь. Хочешь, убей. Хочешь, мучай. Или приворожи.
Правда, незачем, я и так без тебя жить не могу…

Покачав головой, он взял куклу, погладил ее пальцем по животу
и положил обратно ей в сумку.

– Что?.. Ты меня… не простишь?

– Я тоже без тебя жить не могу. Да и не живу…

Он обнял ее и неожиданно для себя заплакал, с удивлением ощущая
на лице растапливающие холод теплые слезы.

– Ну ладно, мне, пожалуй, пора, – сказал он, отстраняясь, отрывая
себя от нее, чувствуя боль, о которой он, казалось, уже успел
забыть, – Похороны все таки. Нехорошо.

– Подожди! – она вытащила из сумки плеер, пощелкала им и поднесла
к его рту, – Скажи мне что-нибудь, я хочу твой голос все время
слышать…

Он сжал ладонью глаза и хрипло сказал:

– Малыш, я тебя люблю.

Потом сам нажал на «стоп». Она быстро поцеловала его в губы, шепнув
«До завтра…» и стала спускаться вприпрыжку.

Он стоял в темноте, слушал, как удаляются от него по ступеням
ее козьи шажки и плакал.

Хлопнула дверь.

– Сергеевна, кто там?

– Да никого вроде. Странно. Может, дети балуются? Вот засранцы,
прости Господи.

– Ну, иди сюда, давай с тобой еще, за упокой, как говорится, души.

– Что ж, давай, горе-то какое…

– Эх, а красивый же был мужик…

– Эт’ точно. От чего, говорят, и пострадал. Он же сначала учителем
был, в школе. А молодой он был, так вообще глаз нельзя было оторвать.
Вот одна девчонка, ученица его, в него и влюбилась, да так, что
умом двинулась. И давай ему угрожать, что с собой покончит, если
он не станет ее любовником, он и поддался. Та ведь тоже красавица
была первостатейная, даром, что пятнадцать лет. Стали они с ней
крутить, даже в школу перестали ходить, не скрывали ничего. Как
оба с ума сошли. Ну и раскрылось это дело быстро. Его из школы
уволили, а она пропала. Никаких следов. Кто-то видел, как она
в какой-то странный трамвай садилась, пустой, без номеров. Больше
ее никто никогда не видел. Странный случай. Ладно бы в иномарку,
а то – в трамвай. С тех пор он пить-то и начал. Вот и допился,
прости Господи, земля ему пухом…

Она открыла глаза. В заиндевелые окна трамвая било солнце. Она
зевнула, потянулась, случайно выдернув за провод наушник из уха,
вставила его обратно, потом перемотала кассету в плеере, нажала
«Play» и откинулась на спинку сиденья, закрыв глаза и улыбаясь.


Малыш
Ту, ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту, ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту-ту-ру-ту-ру-ту. Заблестел асфальт, я промокла вся. И машины гудят, но ни шагу назад. Все равно дождусь усталый трамвай. Я к тебе бегу. Мы вошли в подъезд, в темноте курить. ОРЗ валит с ног, трудно мне говорить. За окном поток, я потом в поток, но тебе скажу… Ты прости меня, малыш, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Если любишь, то простишь, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Ты прости меня, малыш, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Если любишь, то простишь, м? Ду… ру… Ты кивнул – «О’кей», с чистого листа. Ты мне это сказал, пусть зашкалим до ста. Я нажму на «REC», записать секрет, чтоб он был со мной. Заблестел асфальт, я промокла вся. И машины гудят, но ни шагу назад. Все равно дождусь усталый трамвай. Я к тебе бегу. Ты прости меня, малыш, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Если любишь, то простишь, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Ты прости меня, малыш, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Если любишь, то простишь, м? Ду… ру… Ту, ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту, ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ту-ту-ру-ту-ру-ту. Ты прости меня, малыш, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Если любишь, то простишь, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Ты прости меня, малыш, м? Ду, ду-ду-ду-ру. Если любишь, то простишь, м? Ду… ру…
Глюкоза

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка