Комментарий |

Арт-хаус. Роман-химера

Начало

Продолжение

2000 слов

Каролина

Ей снились куклы.

Может, и прямо сейчас, и поскольку, видимо, она заснула, уж слишком
кукольно-безмятежным стало ее лицо, и даже ее изысканный порок,
родственный, вероятно, еще гениальному уродству эпилепсии и судорогам
транса, ее нежный тик «принюхивающейся собаки» – быстро-быстро
морщащийся нос успокоился, а я, Стойкий Оловянный Солдатик, танцевал
своей единственной обоженной желанием ногой на ее лице Песню Любви,
и жалел, что это палец, а не, к примеру, ствол пистолета. Уж тогда
бы она не заснула.

Когда я отчаянно вскользнул на ее губы, она, не разжимая их, и
не открывая глаз, улыбнулась и вдруг схватила меня зубами за палец,
все продолжая улыбаться. Я дернул, раз, другой, и понял, что для
освобождения потребуется сила, которая причинит боль нам обоим.

Она открыла глаза, посмотрела на мои недоумевающе-разочарованно
приподнятые брови над влажнеющими глазами и рассмеялась, отвернувшись,
прикрываясь ладонью, выпустив мой оцепеневший палец, с ниточкой
слюны, потянувшейся к нему от угла рта.

– Все, хватит, – сказал я, вытирая палец об обивку дивана, – Надоело.
Я устал. Это несерьезно. Я тебе не добродушный дядюшка. И я уже
не ребенок. И я тебе не щенок. Что для тебя одна фигня. Потому
что ты бесплодна. И фригидна. Ты сумасшедшая. Ты не чувствуешь
границу между реальностью и игрой. Ты сама ни то ни се, и не женщина
и не ребенок. В тебе нет задней ответственности, серьезности материнства.
И ты не можешь отдаться, раствориться в оргазме, по контрасту
с космическим безличием которого женщина ощущает свое Я. Нормальная
женщина понимает мужчину, потому что чувствует в нем ребенка,
во всех смыслах, женщина эгоистична и капризна потому, что ее
много, в ней ее дети и ее мужчины, а в тебе безличная мудрость
матки умерла, но личностью ты не стала, и от эгоизма и капризности
ты не избавилась, а амбиции и желания у тебя уже не детские. Ты
не понимаешь, что все, игрушки вокруг тебя стали живыми. И нельзя
с ними обращаться так, как ты хочешь. Они не только плачут от
боли, но могут и ударить. И не думай, что ты святая, святость
– это подвиг смиряемой страсти, все святые – люди до мозга костей.
А ты аксолотль, бесчувственная, пустая, недоразвитая, безответственная
полуличинка в оболочке стильной красотки.

Она вытянулась, жмурясь, с угловатой грацией котенка, играющего
во взрослую кошку, подняла с пола шляпу и надела ее, прикрыв полями
глаза.

– Что, носик задергался? Как у собачки? У суки какой-нибудь? Вот,
не пойму никак, ты сука инфантильная или фригидная?

Ничего из этого бреда я не сказал, а просто встал и ушел. До следующего
раза.

Нос у нее действительно дергался, но в такт шмыганию, а из глаз,
когда она лихо, ударом ладони сверху, передвинула шляпу на затылок,
текли слезы. Мы с ней всегда понимали друг друга без слов.

Она слезла с дивана на четвереньки и поползла, болтая, как щенок
лапами, руками и ногами, мимо металлического кофейного сервиза,
коробок с конфетами, апельсиновой кожуры, винных бутылок, роз,
тарелок с остатками еды, бокалов, горящих свечей в подсвечниках,
множества мягких больших игрушек, заграничных глянцевых журналов,
своих собственных улыбок в них, и разбросанной, яркой даже в полумраке
одежды, легкомысленной блестящей разноцветностью и небрежностью
к себе отношения словно бунтующей против навязанной строгой стильности
ее работы, но, тем не менее, пусть и невольно, фотогенично вкусной
и готовой к игре, даже во всей своей искренней скомканности выглядящей
все равно искусно нарочитой, как и весь трогательный комнатный
беспорядок, похожий на рекламу отделки комнаты для девочки-тинейджера
в проспекте.

– Гав! – сказала она срывающимся голосом в сторону двери и повернулась
к ней задом, повалив бокал, – Гав-гав… – она подняла ногу и издала
задним проходом нежную рассыпчатую трель. Потом села на подогнутые
под себя ноги, и вдруг согнулась, уткнулась в стиснутые на коленях
руки, вжимая задыхающиеся рыдания в ладони.

Поплакав и понемногу успокаиваясь, она неожиданно различила пальцами,
что приступы заходящегося шмыгания не совпадают иногда с движениями
крыльев носа, и это наполнило ее таким омерзением к незавизимой
от нее, самодостаточно-животной жизни ее тела, что она выпрямилась
и по-девчачьи, неловко выгибая напряженную кисть, с бессмысленно
широким замахом, хлестнула себя по носу. Потекла кровь.

Она вытерла нос предплечьем и посмотрела на кровь.

Она вспомнила того француза, фотографа из журнала, который, обратив
внимание на то, что перед объективом тик у нее исчезал, подобно
заиканию у поющих заик, со странным, ей непонятным юмором, наверное,
считающимся профессиональным, предлагал ей ходить за ней повсюду
и смотреть на нее через видоискатель, на что она напряженно улыбалась
и нос ее дергался еще сильнее.

Она сидела на полу, дрожала и чувствовала, что из нее будто вытекает
что-то, помимо крови, но потом, как всегда, пришла спасительная
мысль, что ЕЩЕ МОЖНО СВАРИТЬ И ВЫПИТЬ КОФЕ!.. и она встала и,
зажимая нос тыльной стороной ладони, пошла в ванную.

...Мужчины, кроме меня, в ее присутствии всегда вели себя неестественно,
как плохие марионетки, а может, наоборот, слишком естественно,
вот и сейчас какой-то красивый, как вампир, брюнет за соседним
столиком стряхнул с сигареты пепел прямо в чашку с кофе и, то
ли не подавая виду, то ли из варварски-животного пренебрежения
к условностям гигиены и тонкостям кулинарии, продолжал спокойно
отхлебывать испорченный напиток, не сводя с нее блестящих глаз.
Стараясь не смотреть в его сторону, она подумала, что где-то его
видела. Ну и хрен с ним!

Она уже собиралась выпрямлять из-за стола и убирать прочь из этого
кафе свой чертов рабочий орган, под масляным глянцем смотрящих
на нее зеркал, объективов и дул чужих глаз автоматически умерщвляющийся
чередованием поз, выломанных однообразием искусства из бездумной
грациозной естественности, не бывающей некрасивой, а только трогательной,
как кто-то легонько дернул ее – «Тетенька...» – за рукав джинсовой
куртки, она повернула голову – и ее сердце всхлипнуло под грудью:
возле нее стояла девочка лет пяти-шести, страшно, как прекрасная
галлюцинация, похожая на ее любимую девочку с голландской открытки
(которую я ей подарил, кстати), красивую, грустную и беззащитную,
раскрашенную, как кукла, наряженную с трогательной нелепостью
«дочек-матерей» в одиночестве. Дети не бывают несчастными, они
бывают грустными, но когда открытку, образ застывшей грустности,
у нее украли вместе с сумкой неделю назад, она поняла, что все
дело во времени и отражениях, и что она все-таки несчастна.

– Тетенька, дайте хлебушка... – хрипло сказала девочка, и в ее
голосе не было той грубой механической нарочитой жалобности, свойственной
детям-профессиональным попрошайкам.

– Кушать хочешь? – наклонилась она к девочке, с удовлетворением
пойманного вора убеждаясь, что глупый, восторженный и упрямый
ангел надежды ко всему еще и подслеповат, как счастливый Фауст,
– девочка перед ней была очередным жестоким розыгрышем дьявола
воображения, мастера на подобные издевательские гротески, она
так же походила на открытку, как, вероятно, открытка – на свою
живую повзрослевшую модель, загримированную под открытку, черты
лица, одежда – клетчатое рваное пальтишко и валенки – все было
другое, и вместо старинной дамской шляпки с лентами – старая мужская
фетровая шляпа с обмякшими полями, общими остались лишь длинные
пряди каштановых волос, макияж, который был только более грубым,
почти схематичным, как детский рисунок, да гибельное очарование
незащищенности, странное для уличного волчонка.

– Угу. Дайте хлебушка...

– Садись. Сейчас я тебя накормлю... – она отодвинула соседний
стул. – А где твоя мама?

– А ее увезли, в больницу... – девочка влезла на стул и уютно
уперла локти в стол, а подбородок – в кулаки.

– А папа?

– А папы нету. Его убили.

– Как убили?! Где?

– Ну, там, дома…

– Вы беженцы, что ли?

– Угу...

Она не стала звать официантку, она хотела сама быть себе Санта-Клаусом,
и она терпеть не могла праздники, они всегда вызывали в ней какое-то
бабско-собачье томительное жертвенное ожидание, – сумку она оставила
висеть на спинке стула и старалась не оглядываться.

Возвращаясь, она убедилась, что и девочка и сумка на месте, девочка,
заскучав, пребывала в почти медитативном трансе носоковыряния,
с упоением поводя бездумной головой, а вот красавчик как-то незаметно
исчез, проходя мимо его столика она заметила раздавленную в блюдце
сигарету, почему-то с испачканным губной помадой фильтром.

Увидев бутерброды, девочка разулыбалась им, заерзала, вытерла
обо что-то под столом палец и закусила его крупными белыми ровными
зубами. Поставив перед девочкой тарелки, она села и теперь уже
сама уперла локти в стол, а подбородок – в кулаки.

– А где ты живешь? – спросила она, глядя на то, как девочка быстро,
но не жадно поглощает пищу, несколько некинематографично, но зато
отрезвляюще успокоительно.

– А, у родственников. А их нету, – почему-то испуганно покосилась
на нее девочка, – Они уехали. Еще давно...

– А звать-то тебя как?

– Каролина...

«Мама, мамочка...» – где-то в безрассудной нечеловеческой глубине
она надеялась на что-то в этом роде, но что бы такое чудовищное
совпадение?! ей смертельно захотелось поверить в обыкновенное,
нелепое, абсурдное, алогичное, необъяснимое чудо и не знать, не
знать, не знать ему объяснения... «Каролина» – так же звали ту
девочку НА открытке.

– Так ты что, совсем одна? – спросила она у расплывающейся едкой
Каролины, не смея перестать улыбаться. Та промычала что-то утвердительное
набитым ртом, кивнула почти машинально и вдруг, сощурившись, с
каким-то жестоким и мудрым лукавством посмотрела на нее из-под
полей шляпы.

«Тьфу ты, Господи, вот ребенок, будто я педофилка какая и я ее
снимаю...»

– А что, может, поживешь сегодня у меня? Я тоже одна. Искать,
как я поняла, тебя вроде никто не должен... – предложила она,
небрежностью и деловитостью тона задавливая в себе срывающуюся
мольбу.

Каролина быстро пожала плечами, закатила в раздумье глаза, наморщила
лоб и теперь уже совсем по-детски наивно хитро прищурилась:

– А ты мне куклу купишь?

– А это как ты себя будешь вести... – подняла она указательный
палец и, видя оттопыривающуюся Каролинину нижнюю губу, быстро
договорила: – Да конечно, у меня и так дома есть, говорящая, ходить
умеет. Тоже Каролина зовут... Я ее тебе подарю. И еще что-нибудь,
что хочешь... У меня дома игрушек полно. И в магазин потом сходим,
сама выберешь...

– Правда?!. – Каролина открыла рот.

– Ну... – закивала она. – Честно-честно, увидишь... У меня дома
еще видик есть, и мультики, сказки всякие... Любишь мультики?..

– Угу... А про Тома и Джерри есть?..

– Ага... И всякие другие есть, ты и не видела... И конфеты еще,
апельсины, бананы...

– А жевачки есть? И «Марс»?

– Есть, есть, все есть, нет, так купим...

– Ух ты, ништяк!.. Ладно, пошли... – Каролина спрыгнула со стула,
шмыгнула, вытерла рукавом нос, энергично обеими руками поправила
за поля шляпу и неожиданно застыла на полушаге. – Ой, а я пить
хочу. Купи мне пепси, а?.. Пожалуйста... – и уже с выражением
нетерпеливого ожидания на лице она присела на краешек стула, положив
подбородок на сложенные по-школьному ладони.

– Ага, подожди, сейчас, я быстро... – почти взлетев со стула,
она на дрожащих ногах пошла к стойке.

На полпути к столику, отвлекшись от открывания банки, она увидела,
что Каролины нет. Сумка висела, а Каролины не было. Все, в общем,
было как всегда... Струя пепси из банки брызнула ей на джинсы.
Она опустошенно хохотнула, закинув голову, села и мокрыми трясущимися
пальцами стала доставать из пачки сигарету.

И тут она ботинками почувствовала осторожные прикосновения. «Сучка,
гаденыш маленький, говнючка...» – она бросила на стол сигарету
и обессилено ткнулась лбом и закрытыми глазами в ладонь опертой
локтем о стол правой руки.

«Вот сейчас, гаденыш, тоже напугаю тебя, встану и будто уйду,
а сама спрячусь возле выхода...»

Она решительно сняла со спинки стула сумку, подтянула под себя
ноги, встала и, еще не понимая в чем дело, попыталась сделать
шаг. Ноги почему-то не послушались, будто что-то держало их вместе
у ступней, она потеряла равновесие и, падая, лихорадочно схватилась
за стул; но стул только создал дополнительный фарсовый грохот,
и, лежа на полу, она через торчащие в потолок ножки, увидела на
лице возникшей из-под стола как алкоголический чертик Каролины
выражение такого искреннего испуга, что, подтянув к животу ноги
в связанных друг с другом шнурками ботинках, она заржала во весь
голос, как подгулявший хулиганистый подросток.

...Выйдя из кафе, они подошли к стоящей неподалеку белой «Тойоте».
Человек за рулем приспустил стекло, она наклонилась к нему, уперев
руки в колени:

– Заждался? Ничего, на сегодня ты свободен, до завтра. Машина
в твоем распоряжении. Завтра как всегда. Мы пешком прогуляемся.
Ну, пока.

– Понял. Это опала, королева. Отлучаете? Ну ладно, ничего не поделаешь.
До завтра.

Он коротко кивнул, поднял стекло и отъехал.

– Это кто? – спросила Каролина, глядя машине вслед.

– А, мой шофер... И телохранитель.

– А машина твоя?

– Ну...

– Это... я прокататься хочу...

– Поздно. Потом, завтра. Пойдем, я тебе львов покажу.

– Каких львов? Настоящих?

– Не... Ну, почти... Они по ночам оживают, и я на них катаюсь.

– Гонишь.

– Честно!.. Пойдем.

Другие 2000 слов

Идя с Каролиной сквозь людские взгляды и увязая, возможно, у кого-то
в памяти, – чего она и хотела втайне; они действительно были интригующей
парой: картинные беспризорнические лохмотья и ее нездешний глянец,
– держа за руку свою подпрыгивающую грезу и осознавая, что сама
она таковой не является – так, интересная картинка из сказочной
книжки, которая есть детство, – она испытывала странное и обыкновенное
замирающе-волнительное чувство, что она неразделенно влюблена
во все вокруг.

Когда они проходили мимо стеклянного киоска, сплошь уставленного
изнутри заманчивой съестной разноцветностью, Каролина потянула
ее к нему за руку с суматошной пробуксовывающей целеустремленностью
собачонки на поводке, притягиваемой попавшим в поле ее обоняния
столбом с новостями.

– Чего ты? – морщась, спросила она у Каролины, – Это же все подделка,
ненастоящее... – снобизм тоже был напускным, ей просто хотелось
побыстрее укрыться с Каролиной домом, и она боялась за ее желудок.

– Ну пожалуйста, купи мне... – секундное замешательство и мужественный
выбор сквозь панику глаз – Каролина ткнула почти наугад невинным
пальцем в едва ли не самую дорогую коробку конфет, – вот это...

– Н-н-да... Губа не дура, – она хмыкнула, пожала плечами и попросила
замершую продавщицу положить в целлофановый пакет по упаковке
от всех имеющихся сладостей.

Одного пакета не хватило, пришлось купить второй, она, с трудом
дождавшись, пока продавщица сбивающимися пальцами пересчитает
на маленьком плоском калькуляторе доллары в рубли по уже не трогающему
ремарковскими аллюзиями отупляющему курсу, отдала один пакет Каролине,
тут же принявшейся шуршать обертками и, сунув ворох сдачи в свой
пакет, раздраженно-нетерпеливо поспешила дальше, уже почти властно
волоча за собой семенящую спотыкающуюся Каролину, в то время как
та оставшейся рукой с пакетом на запястье и зубами одержимо пыталась
развернуть следующую удивительную конфету.

... Это был ее любимый дом, в стиле давно не банального сталинского
ампира, все больше приобретающего некий ностальгический налет
ретро-патины, как двубортные пиджаки и автомобили марки «ЗиС»,
рядом с этим гениальным уродством, судорогами воображения влюбленного
в Розу Люксембург академического архитектора ей всегда было покойно,
как рядом с каким-нибудь добродушным Герасимом-Квазимодо, и защитит,
и внимание привлечет, и оттенит красоту, в отличие от волнующих,
чистых, как сама любовь, вечно голодных глаз парижских улиц и
от настораживающих мутных похотливых зенок родных кварталов. И
еще в доме жили львы.

Львы жили в огромном гулком подъезде, сразу возле дверей, по обе
стороны короткой широкой лестницы к решетчатому лифту. У них не
было ушей, и не было грив, может, и львами-то они не были, скорей
всего они были просто капризом, как и я, и все мы, но ей виднее,
так что – львы так львы.

– Привет!.. – сказала она львам. Те промолчали.

– Это эти, что ли, которые оживают? – разочарованно протянула
Каролина и залезла на спину одного из львов, не выпуская из руки
пакета.

– Ну да, только ночью, сейчас они спят, или притворяются, что
спят, – она поставила пакет на пол и, достав из сумки сигареты
с зажигалкой, закурила. – Я на них ночью катаюсь, по крышам...

– А, гонишь... – махнула Каролина рукой.

– Не веришь, не надо... Хочешь загадку?

– Давай.

– Впервые человек будет задавать загадку сфинксу... Вот, короче,
– что за существо? утром – на четырех ногах, днем – на двух, вечером
– на трех...

– Ну... Это... Кошка?

– Днем – на двух?

– А... Рыба?

– Каролина, не гони. Думай. Не хочешь – пошли.

– А... Щас... А почему ты все время нос морщишь?

– А я... в собачку играю.

– Оба, я тоже буду...

– Стой!.. Подожди... – она резко, боком и пригибаясь, с сигаретой
в руке на отлете, перебежала к полуоткрытым дверям, спряталась
за одну створку и осторожно выглянула из-за нее наружу.

– Ты че?.. – прижала к себе пакет Каролина.

– Тс-с!.. – приложила она к губам палец, улыбнулась за пальцем,
несколько раз быстро затянулась сигаретой, решительно бросила
ее под ноги и широкими шагами поднялась к Каролине и мотнула головой
по направлению к лифту.

– Сейчас прикол устроим. Не бойся, давай руку...

Каролина, криво улыбаясь, пожала плечами, сползла со спины льва
и положила свою руку в ее ладонь.

...Он ничего не мог с собой поделать – сидел и, морщась и шипя,
обрывал заусеницы у основания ногтей на пальцах. Он понимал, что
для человека его физической подготовки и профессии наличие подобного
невроза, больше свойственного каким-нибудь малокровным истеричкам,
несколько подозрительно, и он старался по возможности скрывать
свои изуродованные у ногтей пальцы, как некоторые скрывают шрамы
на запястьях, но такая видимая борьба с руками сразу вызывала,
ему казалось, у внимательных окружающих прыщаво-потливые ассоциации,
и, как следствие, – сомнения в его уверенности в себе, а значит
– в профессионализме, что нервировало его еще больше, и он знал,
что виновата эта чертова кукла, уж этому он научился – разбирать
причины и следствия, но вот чего-чего он не ожидал – так это того,
что придется свои знания прилагать к самому себе.

Он сидел и, ни о чем не думая, с тупой маниакальной одержимостью,
уже даже с какой-то мазохистской истеричностью, зубами рвал себе
пальцы, злился на себя за то, что не может остановиться, и оттого
рвал пальцы еще яростнее, да и была, кстати, в этом процессе еще
некая ублюдочная сладость – подождать, пока совсем уж неуловимая,
едва ощутимая, но безумно раздражающая крохотная заусеничка, скорее,
намек на нее, подсохнет посреди оголенной напрасными попытками
розовой, сочащейся сукровицей ранки, ухватить ее у самого скользкого
и больного основания зубами – и оторвать к черту, с мясом, сквозь
боль и вкус крови на губах испытывая странное облегчение и болезненное
удовлетворение.

Но когда вдруг что-то с грохотом упало на капот, он, дернувшись
от неожиданности, оторвал от пальца несколько больше, чем предполагалось,
– целый окровавленный лоскут кожи, казалось, даже шевелящийся
и сжимающийся, как младенец или свежеотрубленная рука, и он, выплюнув
заусеницу – «Что за нафиг?!», – и сунув в рот мигом растекшуюся
горячим саднящую пульсирующую горечь, вылез из машины.

Это были расплющенная падением шоколадка в лопнувшей фольговой
обертке и выпавшая из обертки сложенная записка.

Развернув ее, он прочитал то, что там было написано неровными
детскими каракулями: «Гоу хоум! Кисс май эз!», посмотрел наверх
– «Сука!..» – и, скомкав записку, смел ее вместе с шоколадкой
с капота. Потом, еще раз посмотрев наверх, он поднял испачканную
собственной кровью из пальца и шоколадом записку, разгладил ее
и положил в карман.

...Она открыла ключом массивную подъездную дверь, взяла Каролину
за руку и они пошли через гулкий холл к лифту. Как всегда, она
махнула рукой пареньку-охраннику за обрешеченным окном в стене
сбоку, но он вдруг вылез из своей каморки и с улыбкой пошел к
ней, с журналом в руке. Она нажала кнопку лифта, а он молча повернулся
к ней задом и наклонился, подставляя спину, доверчиво подавая
ей, не глядя, журнал с фломастером. Она вздохнула – это был второй,
«интимный», вариант их с этим охранником молчаливого приветственного
ритуала, он собирал все журналы с ее фотографиями, и так уж повелось,
что она должна была на каждом расписываться. Она положила ему
на спину журнал, уже открытый на нужном месте, взяла фломастер
и расписалась красным на голубом кусочке неба возле своей бумажной
головы. «Мухлюет», – подумала она – этот журнал, сдавалось ей,
она уже подписывала когда-то, лифт открылся, она хлопнула его
по заду журналом, он повернулся, весь улыбаясь, она сунула ему
в улыбающиеся руки журнал с фломастером, заскочила в лифт, втянула
Каролину, – а он стоял, держа журнал над улыбающейся головой,
– лифт закрылся.

– Он что, втюрился? – спросила Каролина, глядя снизу в ее затуманенные
ожиданием невидящие глаза.

– Никогда не ездийте в лифте с незнакомыми мужчинами... – посмотрела
она на Каролину, увидела ее и натянула той шляпу на нос.

– Значит, втюрился... – заключила Каролина из-под шляпы и поправила
ее за поля обеими руками, с пакетом, соскользнувшим на локтевой
сгиб.

– Чтоб ты понимала... Пошли, – они вышагнули из открывшегося лифта.

– Вотс ап!.. – сказала она своему тихому дому, отперев железную,
обтянутую черным пухлым дермантином дверь и войдя внутрь. За дверью
ее ждал нечастый гость – почти счастье зеленоватого марева ленивых
пылинок, безгрешного порока успокоившегося уюта, родственного
еще жмурящейся полноте, рожденный стеклом кухонной двери и определенным,
редко повторяющимся углом падающих на стекло солнечных лучей,
она постояла немного, не зажигая света, прикрыв зеленые веки и
улыбаясь зелеными зубами, потом наглая Каролина безвозвратно распахнула
кухонную дверь, ужесточив солнце, и она, вздохнув, зажгла свет.

– Эй! Куда в обуви! – крикнула она в кухню, раздеваясь.

– Я мешок относила... – возвращаясь, обиженно ответила оказавшаяся
не наглой, а непостижимо хозяйственной Каролина. Она без рук,
носками упираясь в пятки, стащила с ног валенки, сняла пальто,
шарф и шляпу и смиренно встала, ожидая, с одеждой в охапке, оставшись
в большом ей вылинявшем зеленом свитере, заправленном в драные
вытянувшиеся синие спортивные штаны.

– Пойдем-ка сначала в ванную, – она забрала у Каролины одежду
и бросила ее у двери, – Не бойся, я тебе новую куплю, получше...
– и пошла за Каролиной, ведя ее за плечо перед собой.

В теплом полусне ванной комнаты она поставила притихшую Каролину
под вешалкой с полотенцами и халатами, – «Раздевайся» – деловито
набросила, как всегда, на большое дверное зеркало полотенце, в
этот раз – чтобы не видеть серию, рекламирующую детские туалетные
принадлежности, но зеркало с мальчишеской неразборчивостью все
равно подглядывало снизу в серебристую щель, она включила горячую
воду, ополоснула из душа ванну, чтобы нагреть металл, заткнула
пробкой сливное отверстие, плеснула под струю шампуня из флакона,
сразу начавшего эротически пениться и повернулась к голой Каролине,
убирая еще не совсем мыльным запястьем со лба волосы.

Одежду та – «Правильно...» – бросила на пол и теперь стояла, уже
начиная дрожать и покрываться гусиной кожей, совсем по-женски
слегка согнув в коленке одну ногу и прижав ее к другой и обхватив
себя руками за плечи.

– Готова?.. Ну давай, полезай... – она не выдержала, и, когда
Каролина неловко перелезала через бортик, ласково похлопала ее
по оттопырившемуся заду.

– Без рук, тетя... – неожиданно грубо, с вульгарной хулиганистой
растяжкой бросила через плечо ломким вызывающим голоском Каролина,
с настороженным замедленным спокойствием усаживаясь в пену.

– Да ты что?.. – опешила она, подаваясь назад и тряся головой,
но, видя, как та восторженно жмурится, все больше погружаясь в
пену, решила не обижаться, – «Сучка беспризорная...», – и попыталась
разбавить тяжелую неловкую паузу шуткой, – А мочалкой-то можно?..

– Можно... – расслабленно плеснула в пене розовым Каролина, не
открывая глаз.

– Ой, мне же позвонить надо... – с облегчением вспомнила она,
хлопнула себя по лбу, сняла с полки небольшую коллекционную копию
средневекового парусника, которым любила играться сама, и опустила
его в воду перед Каролининой головой.

– Ух ты!.. – сразу вылезла та из пены до пояса и схватила кораблик
обеими руками.

– Поиграй пока, я сейчас, позвоню... – улыбнулась она и вышла
из ванной.

... – Привет!.. – сказала она в трубку, – Ой, слушай, ты меня
извини, я... это... короче, я опять позвонить забыла...

– А, опять забыла? Ну, как всегда... Да ладно, все нормально,
я позвонил – как всегда...

– Да?.. Вот спасибо! Ты просто зайчик... – она чмокнула трубку,
хотя не сомневалась, что он так и сделает, – Ох, ну прям не знаю,
чтоб я без тебя делала, с моей дурной головой... А я уж думала,
сейчас как нагрянут...

– Да нет, все нормально. Я почти сразу позвонил, как вы дверь
открыли... Слушай, подожди, извини, конечно, за нескромный вопрос,
а что это за девочка была?.. Я ее вроде раньше с тобой не видел...

– Да ладно... Это моя дочка.

– Дочка?..

– Ага.

– А как зовут?..

– Каролина.

– Да?.. А я и не думал, что у тебя есть... А чего ее раньше видно
не было?..

– А она не здесь жила.

– ...У папы?..

Она рассмеялась:

– Да нет. Просто в другом месте... Слушай, а ты чего такой любопытный?..

– Да ничего, так, просто... Ну ладно, извини, пока...

– Пока...

(Окончание следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка