Лауреат
МАРК ШАГАЛ. То, что у нас внутри, – это и есть реальность.
ТЕННЕСИ УИЛЬЯМС. Представляете – жил, как призрак, только работой
НАУМ БРОД. Представляю.
Утро.
1.
Я открываю глаза от того, что хлопнула входная дверь. Это Анжела
ушла на работу. Почти каждое утро у меня начинается с этого. Иногда
я не слышу, как она уходит, но все равно просыпаюсь через минуту-две
после нее. Если я просыпаюсь до и у меня плохое настроение, я
лежу, пока не услышу заключительную возню с дверным замком. Если
хорошее, могу вскочить, быстренько накинуть халат и, к радости
Анжелы, проводить ее до лифта. Когда-то я мечтал именно об этом:
стану профессиональным писателем, буду по утрам провожать своих
домочадцев, разбегающихся по своим делам, а сам с удовольствием
буду возвращаться к столу, где меня ждет очередная рукопись.
Считается, что организм должен пробуждаться сам, тогда он меньше
изнашивается. Если это так, значит, я свой организм берегу давно,
с момента, когда ушел «на вольные хлеба», лет тридцать пять назад.
Будильником я пользуюсь только когда надо куда-то утром поехать
или кого-то встретить на вокзале. Но тогда у меня и в самом деле
все разлаживается: я могу проворочаться впустую всю ночь, утром
встаю разбитый, днем могу заснуть за рулем на красном светофоре.
Не исключаю, что это уже признаки возраста, но пока все, что могло
бы считаться признаком возраста, я стараюсь в себе не признавать.
Я открываю глаза и в следующее мгновение у меня портится настроение:
я вспоминаю, что завтра у меня день рождения. Многие не любят
этот день, я не исключение. Мне он представляется в виде мрачной
вехи в космосе, к которой каждый год подлетаешь, чуть задеваешь
ее с перехваченным от ужаса дыханием, и отлетаешь обратно, на
свое место, еще хранящим тепло от твоего недавнего присутствия.
Возраст, к которому только-только привык, растаял – и вот уже
надо привыкать к другому. Противно, что ты ничего не можешь с
этим поделать. Я прибегаю к одной бесхитростной уловке: первые
несколько недель после своего дня рождения на вопрос о моем возрасте
я отвечаю предыдущим возрастом. Через несколько секунд кокетливо
поправляюсь: якобы забыл, или еще не
привык, что стал старше. Но человек уже усвоил первую цифру, вторую
он пропускает мимо ушей, потому что интерес к твоему возрасту
уже исчерпан. А уж с текущим возрастом я буду тянуть до последнего.
Но завтра у меня не просто день рождения, а юбилей – мне исполнится
65 (шестьдесят пять). Прописью написал для тех, кто меня видел:
чтобы не подумали, что это опечатка. Я выгляжу моложе своих лет.
Когда какой-нибудь тип обращается ко мне «отец» или «батя», я
даже не сразу понимаю, что это я. В том, что я моложаво выгляжу,
моих усилий никаких нет, такая конституция. За собой не ухаживаю,
о здоровье особенно не забочусь, спортом не занимаюсь, в еде себя
не ограничиваю. Надо выпить – пью, пока не почувствую: стоп, хватит.
Но я и в молодости умел себя останавливать. Обычно это бывает
после трехсот грамм. Ты еще не пьян, но уже вошел в состояние,
отличное от трезвости: в голове появляется мало разборчивый гул,
ноги тяжелеют, а контроль над организмом переключается из подсознания
в область помутневшего сознания.
Не хорошо заранее говорить о будущем дне рождения, но вы же понимаете,
что я пишу спустя какое-то время, так что свои шестьдесят пять
я все-таки встретил. К слову сказать, в этом житейском стереотипе
не столько суеверия, сколько нормального благоразумия. К моему
родственнику прикатили гости на его шестидесятилетие, а он, как
оказалось, еще утром помер от разрыва сердца. Наверняка, тогда
все подумали обо одном: не надо было накануне вечером перезваниваться
и обсуждать, какие нести подарки.
У меня есть еще одна причина для плохого настроения в канун юбилея
– моя профессиональная деятельность. Разумеется, не сама профессия,
а мои результаты в ней. Для тех, кому ничего не говорит мое имя,
уточняю: я писатель – драматург, прозаик. Хотя меня и печатали
и ставили и не сказать, что все прошло незамеченным, меня мало
кто знает.
Есть авторы, которые утверждают, что популярность их мало волнует.
Но я не очень верю в это. Я автор амбициозный. Ты принадлежишь
к публичной профессии, а тебя никто не знает. Не логично.
Я только переехал в Москву из Риги, и мой приятель, Дима КА, выпускник
театрального вуза, будущий театровед – однофамилец знаменитого
актера, пригласил меня в «хорошую московскую семью», мама с дочкой.
Дима, похожий на молодого Фернанделя, имел виды на дочку. Видимо,
я рядом с ним показался дочке Ален Делоном, потому что она с порога
начала со мной кокетничать. На стене в прихожей висели две афиши
одного и того же спектакля. «Это наш папа» – пояснила мама. «Наш
папа был замечательным драматургом», – уточнила дочка. «К сожалению,
его мало ставили», – сказала мама. «Папа об этом совсем не жалел»,
– поправила дочка. У Димы с этой семьей были отношения, видимо,
и по этой линии Я прильнул к одной из афиш. Спектакль был поставлен
то ли в Саратове, то ли еще где – боюсь навести напраслину на
какой-нибудь провинциальный театр. Название мне не понравилось.
«Возрождение» или «Восхождение», сейчас не помню, но что-то из
нарочито пафосного, обязательного для тех лет. Наверно, по этому
поводу я мог подпустить какой-нибудь бестактности, потому что
запомнилось лицо мамы с обиженно поджатыми губками, и дочка, демонстративно
вернувшая свое расположение к отвергнутому Диме КА. Провожая Диму
до общежития, я сказал: «Не дай бог мне такую участь: за всю жизнь
поставить всего одну пафосную пьесу неизвестно, где. и чтобы никто,
кроме домочадцев, не помнил замечательного драматурга». На это
Дима несколько раз хихикнул, сделавшись еще больше похожим на
Фернанделя, и сказал: «Тебе это не грозит. Он был слабенький драматург».
В глазах юного театроведа я считался сильным драматургом.
Спустя почти тридцать лет, я не могу сказать, что намного превзошел
в своих успехах драматурга слабенького.
Среди российских авторов (не только в литературе) вообще мало
широко известных. (Про других не знаю. Те, которые попадают российскому
читателю, уже могут считаться известными). Мне кажется, что это
еще рецидивы нашего советского прошлого. Автор – это, напоминаю,
человек, который приходит со своим, новым словом. Со своим, подчеркиваю,
и желательно новым. А у нас такое не приветствовалось. На известность
благословляла власть. Новизна и талант для этого вовсе не требовались.
Власть для своей же стабильности с новаторами осторожничает.
Но есть доля и моей вины.
Схематично мой жизненный путь можно представить так: институт,
армия, работа на заводе, журналистика, эстрада и последние тридцать
пять лет – профессиональное занятие литературой. (Тоже, кстати,
юбилей). Как человек честолюбивый, ко всем своим занятиям я относился
серьезно, с азартом. Мне все нравилось. И, кстати, неплохо получалось,
но об этом чуть позже. На литературе я остановился (мое предположение),
подсознательно чувствуя, что этим мне никогда не надоест заниматься.
Хотя за тридцать пять лет горьких минут она принесла больше, чем
все остальные мои занятия. Ну, например. Первые двадцать лет не
было ни одной постановки, ни одной публикации, ни одного упоминания
моего имени – нигде! Представьте: вы выбрали какую-то профессию
и двадцать лет, из года в год поступаете в выбранный институт,
сдаете все экзамены, а вам говорят: не прошел по конкурсу. Или
проще: двадцать лет приходите в отдел кадров выбранного производства
с анкетой, чтобы вас просто взяли туда на работу, а вас не берут.
Не берут токаря поработать токарем, инженера – инженером, врача,
рыбака, летчика, дворника и еще можно перебрать 30 тысяч профессий!
Человек выбрал свою, а его туда не пускают. Одна попытка, вторая…сто
двадцать вторая – все без толку. Вам уже тридцать лет… тридцать
пять…– пятьдесят! Так бы человек работал себе и работал, а тут
невольно задумается о своей исключительности.
Сейчас я сам удивляюсь: почему не бросил? Я знал, что никаких
вариантов при советской власти не было: если тебя не публикуют
в Калининграде, во Владивостоке можешь и не пытаться. Тогда у
нас были и вертикаль, и горизонталь – зацементировано было по
всем шести степеням свободы. Но вот не бросил. Были такие минуты,
когда думал: все, к чертовой матери! Не буду больше писать. А
что тогда? Как бы интересны мне не были другие виды деятельности,
рано или поздно меня начинало тяготить, что я занимаюсь ими, а
не литературой. Делать можно много, чего, и, как показала жизнь,
могу, но ведь ничего не хочу! На что бы не отвлекался, потом опять
тянет в эту сторону. Забываю о прошлых провалах, перестаю думать
об успешном будущем. Пытаю судьбу дальше.
Еще меня в моем упорстве поддерживало то, что было немало людей
известных, которые хорошо относились к тому, что я пишу. Среди
них были и уже признанные властью, и еще не признанные, но талантливые,
чье мнение было для меня важным. В моем положении никто из них
ничего не мог изменить, но кто-то похвалит, кто-то с кем-то познакомит,
кто-то захочет выпить со мной – уже полегче.
«Начало у вас замечательное, – говорила мне в первые дни пребывания
в Москве популярная тогда писательница Виктория ТО. Ей кто-то
передал мои киносценарии или пьесы, сейчас уже не помню точно.
– Приехал в столицу Жорж Дюбуа, этакий советский Милый друг, хорош
собой. (Я краснею) А, вы еще умеете смущаться? Еще лучше. Талантливый.
Не совсем мое, но так и должно быть». Недавно вышла ее первая
книга, ее хорошо приняли, сразу запустили издавать вторую, она
еще была в эйфории успеха, всеми этим триумфальными подробностями
делилась со мной, как свой человек со своим. Дала гранки, чтобы
я высказал свои замечания, пока она жарила для меня одновременно
на одной сковородке котлету и рыбу. «Я сейчас позвоню на «Мосфильм.
Или куда вы хотите? Найдем вам талантливого режиссера. Влюбите
в себя какую-нибудь тетку из «Мосфильма» или еще откуда-то и –
вперед, на вершину!» При этом она пару раз так посмотрела на меня,
что я подумал: этой теткой вполне могла быть и сама Виктория.
Марк РО представлял меня своим друзьям, известным и пока еще нет:
«Наум Брод, замечательный драматург. – И через небольшую паузу,
добавлял, посмеиваясь: – Гений», оставляя в неведении меня и моих
новых знакомых: шутит или нет? Определение «гений» само по себе
содержит такие оттенки, что чуть влево – ирония, чуть вправо –
насмешка; на уважение остается узкая, почти неразличимая полоска.
Известные смотрели на меня с осторожностью и недоверием, неизвестные
– с любопытством и готовностью к обожанию.
(Здесь я должен пометить одну мою особенность: я никогда не уверен,
что я хорошо написал, пока кто-то мне не скажет об этом. У меня
была знакомая, которая писала рассказы и никому не показывала.
«Зачем? Я знаю, что пишу не хуже Паустовского». Паустовский тогда
многим нравился, мне тоже, и не только мастерством, но и тем,
что из всех советских писателей казался самым несоветским. Я уже
пробовал писать прозу, сравнивал себя с ним, но в отличие от своей
знакомой, всегда не в свою пользу. Если бы она сказала мне, что
я тоже «пишу не хуже», ей надо было бы очень постараться, чтобы
это доказать мне. Просто так на лесть я не покупаюсь. Я одинаково
могу спорить как с тем, кому не понравилось, так с тем, кто похвалил.
В обоих случаях мне важно услышать убедительную аргументацию).
К тому времени Марк РО был довольно известным представителем андеграунда,
которого власти, в отличие от других представителей того же по
каким-то причинам особенно не гнобили; хотя и не жаловали. Может,
по тому, что обаяние Марка действовало не только на друзей и театральную
публику, но и на чиновников. А у меня была еще одна причина, почему
я оценил его внимание ко мне: моего родного брата звали Марк и
он был старше меня на два года, как Марк РО. К сожалению, рано
умер. Я думаю, дальше читатель сам сможет развить связь.
В самом популярном московском театре «СОВ» актеры самостоятельно
поставили спектакль по моей пьесе «Мне хотя бы маленького щенка
мужского рода». Показывали на всех т.н. «престижных» площадках
Москвы – ЦДЛ, ЦДРИ, ЦДХ, ВТО и т.д., даже выезжали на базу отдыха
работников ЦК. Посмотреть спектакль приезжали в Москву профессионалы
со всего Союза, группами. Тогда, как утверждала постановщица спектакля,
его ходила смотреть «вся Москва». Насчет «вся Москва», конечно,
сильное преувеличение, но какой-то известный народ был. Я почувствовал
к себе внимание, интерес. «Люди искусства» стали приглашать меня
к себе, говорили мне разные приятные вещи.
В ресторане Дома актеров такие же маргиналы, как я, искали со
мной знакомства – популярность моего спектакля рождала в них надежду
на собственную удачу. От них я узнал, что «пишу в стиле гипперреализма.
За ним будущее театра». Я себя чувствовал посланцем из будущего.
Не знаю, какие планы на будущее театра «СОВ» были у его руководства,
но спектакль в репертуар не попал.
Кто-то из моих тогдашних приятелей предложил мне отметить мои
достижения анти юбилеем: «20 лет творческой БЕЗдеятельности».
Известные театроведы должны были с радостью перечислить все срывы
моих постановок и публикаций, мастер ненормативной лексики выступил
бы со спичем в мой адрес, а на банкете гостей усадили бы за стол
с пустыми глубокими мисками, предварительно дав всем по рвотному
порошку.
Тогда же я прочитал про одного австралийца, внесенного в книгу
рекордов Гиннеса: за десять лет литературного труда он написал
десять романов, но ни одна англоязычная страна их не опубликовала.
По сравнению с моей невостребованностью это был результат юниора.
Я думал: каким-то образом надо дать знать о себе в книгу рекордов,
может, хоть так прославлю себя и отечественную литературу.
Перестройку я сразу почувствовал на себе: что-то купили, что-то
поставили, что-то опубликовали. В одной из центральных газет даже
появилась статья под названием «Кому быть живым и хвалимым». (Кто
не в курсе – сточка из Пастернака). В числе хвалимых был назван
я. Поскольку это было время безудержной некрофилии – кино, радио,
телевидение, литература заполнились произведениями давно ушедших
авторов, вовремя не получивших своей заслуженной доли признания,
– то мне еще повезло, что я оказался среди живых.
Для будущих моих биографов: это первое упоминание моего имени
в отечественной прессе, соответственно и в мировой. В программе
«Светская хроника» впервые на телевидении миллионам телезрителей
представили «Наума Брода – начинающего талантливого драматурга».
Меня стали называть «дитем перестройки». Дитю к тому времени было
уже за пятьдесят.
Мне радостно говорили: «Видишь: настало твое время!» Я оценивал
осторожней: «Это от всеобщей растерянности. Обождите, скоро все
очухаются, и я опять останусь ни с чем». Так оно и оказалось.
Я как будто стоял в хвосте очереди и мне вдруг объявили о льготе
пройти в первые ряды. Но пока я в сомненьях и раздумьях собирался
к раздаче, льготу успела получить вся очередь. Я в этом смысле
нерасторопный. В какой-то мере этим можно объяснить, почему я
до сих пор не принадлежу ни одному творческому союзу. Многие,
кто знает меня, наверняка удивятся этому.
Формально я мог стать членом по меньшей мере трех из них: журналистского,
писательского, театрального. Не стал. Когда мне хотелось, не смог
бы стать членом ни одного; когда мог – что-то никак не мог собраться.
Во-первых, возмущала дурацкая процедура: нужны две рекомендации
от членов союза. Я наивно удивлялся: «Что может быть большей рекомендацией,
кроме моих произведений?». Читайте, смотрите, соображайте подхожу
ли я. Со мной соглашались, но все в голос советовали: «Плюнь на
эту глупость! Вступаешь один раз, потом забываешь на всю оставшуюся
жизнь будешь ездить отдыхать в половину стоимости путевки». Считалось,
что это сильный довод, оправдывающий кратковременное унижение.
Во-вторых, удивлялся: как люди идут в такой союз, который сдавал
своих членов под расстрельные списки? Это не союз. Это что-то
иное. Когда Союз писателей развалился на несколько союзов, я обрадовался:
появилась возможность выбирать. Со слов представителей каждого
нового объединения выходило, что разошлись по идеологическим соображениям.
Мне показалось, что произошло отделение талантливых от бездарных.
Собирался идти к талантливым, к тому времени уже было, с чем:
шел спектакль, были публикации. Но среди них тоже начались свары:
помещения, спонсоры, взаимная ненависть.
Перестройка, как тогда все думали, обновит всё, появятся новые
люди, свежие идеи, но не получилось. Идеи, правда, кое-какие появились
новые, но в массы их понесли те же люди, которые с таким же рвением
несли старые идеи. Вместо Всероссийского театрального общества
(ВТО) появился Союз театральных деятелей (СТД), всеми это было
воспринято с энтузиазмом, мной в том числе, пока я не увидел,
что во главе Союза стали те же люди, которые до перестройки делали
все, чтобы в нем не был я. Не обязательно конкретно я, Наум Брод
(хотя для кого-то и конкретно), но такие, как я, от которых благоразумным
членам любого союза лучше держаться подальше. У кого-то это входило
в служебную обязанность, у большинства это получается по зову
природы. Я подумал, если вдруг окажусь в новом союзе, они почувствуют
себя рядом со мной так же неуютно, как я рядом с ними. Временами
я сомневался: может, слишком даю волю своей фантазии (и наивности,
кстати), пока однажды не оказался в туалете с известным театральным
критиком Анатолием СМЕ.
Мы с ним почти не общались, но мои отношения с ним показательны
для моих отношений с театром вообще, поэтому остановлюсь чуть
подробней. Анатолий СМЕ – первый «настоящий критик», с которым
я познакомился, когда только приехал в Москву. Он тоже приехал
откуда-то из провинции, но, в отличие от меня, приехал служить,
И, видимо, преуспел, потому что к тому времени, когда я о нем
узнал, уже был человеком известным и занимал серьезный театральный
пост. Толковый мужик, ничего не скажу, я от многих это слышал.
Умница. Хитрый, но каждый избирает свой способ выживания. Мне
было лестно, когда кто-то передал мне его слова: «Наум Брод –
мой любимый драматург». Отлично, думал я, будет поддержка. Но
когда дело дошло до постановки моей пьесы, он сказал: «Наум Брод
– для театра фигура нежелательная». Вроде бы для тех подлых лет
обычное дело, но все равно для меня это было неожиданно. Я перестал
с ним здороваться, а он не порывался выяснять, почему – видимо,
понял, умный человек, что мне донесли. Тут началась перестройка.
…И вот критик Анатолий СМЕ заходит в туалет, на пару секунд позже
меня. Будучи подслеповатым, он не сразу разглядел, с кем ему предстоит
прожить короткий, но важны отрезок жизни. Достав то, что нужно
доставать в таких случаях, критик деловито сосредоточился, и,
в ожидании процесса, повернул голову в мою сторону. Тут он понял,
кто рядом. Менять диспозицию для такой мелкой нужды не рационально.
Умный критик Анатолий СМЕ это понимал. Он вяло кивнул – наверно,
так кивают, когда соглашаются с приговором к высшей мере, – и
вернул свое внимание на главного участника процесса. Но участник
бездействовал. Несколько раз критик пытался призвать его к делу
– и так, и сяк, – ну, знаете, как это бывает, – но ничего не получилось.
Спрятав в штаны забастовавшего друга, известный критик ушел, так
и не реализовав себя. Я полоснул ликующей струей по кафельной
стенке: вот так, дорогие! Спокойная совесть позволяет спокойно
справлять любую нужду.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы