Комментарий |

Там, внутри. Юлия Кокошко отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

Там, внутри

Юлия Кокошко отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

Юлия Кокошко, екатеринбургская фея пузырьков минеральной воды, издала три книги – «В садах» (1996, «Сфера», Екатеринбург, тираж 500 экз.), «Приближение к ненаписанному» (2000, Челябинск-Екатеринбург, тираж 300 экз.) и «Совершенные лжесвидетельства» (2003, Екатеринбург, университетское издательство, тираж 300 экз.). Были так же публикации в журналах «Урал», «Лепта», «Комментарии», «Уральская новь» и премия Андрея Белого (2003)– рубли, яблоко и бутылка водки самая адекватная награда самому изящному и несуществующему экспериментатору на поле нынешней изящной словесности. Плюс Бажовская премия (2006) от благодарных земляков.

Описать её тексты так же сложно, как и прочитать, однако, тем не менее, делать это нужно. Важно. В одном уральском журнале публикацию текстов Кокошко, которая, кажется, пошла намного дальше всего нашего авангарда, арьергарда и андеграунда, включающих Сашу Соколова и всех метаметафористов, вместе взятых, предуведомляло либретто – жест, конечно, варварский, но верный.

В современной русской литературе я знаю только ещё одну такую же уникальную женщину-проект, ткущую свою прозу, подобно Пенелопе, она живет ещё дальше, чем Кокошко, хотя и тоже получила пару лет назад премию Андрея Белого. Конечно, я имею ввиду Маргариту Меклину

Но Меклину я никогда не видел, а вот с Кокошко один раз, все-таки, встречался. На каких-то курицинских чтениях ко мне в кулуарах тихо, неслышимо почти подошла барышня, похожая на улыбку чеширского кота перед самым её, его исчезновеньем. Юля, обитающая на лингвистической кафедре уральского университета, посвящённой риторике и стилистике русского языка, оказалась и похожа и непохожа на свою прозу. В облике её много мягкости, застенчивой застенчивости и нет ничего от радикальности преобразования реальности, которая так ценится мной в её текстах.
С другой стороны, кажется, именно такое подпольное существование подпольного (в Достоевском смысле) человека и способно породить странное вещество странной прозы, укрывающее нас покрывалом Майи, отгораживающее нас от всего, от всего…

Часть вторая. Приближение к ненаписанному

Юля, мне бы хотелось понять генезис ваших текстов. Давайте,
я буду накидывать фамилии разных авторов, а вас попрошу поимпровизировать на темы значения и влияния их на вас.

Первое имя – Пруст…

Я думаю, Пруст нам подходит, точнее – мне, несомненно, хочется
примкнуть к Прусту, хотя бы в поверхностных сближениях. Ибо на
его глубину вряд ли затонуть.

В-седьмых, пассеизм. И эта песня – затворничество! – не в пробковом
кабинете, но в дебрях текста: нескончаемые – в-четвертых –
периоды, тянущиеся и тяжущиеся, прирастающие все новыми
поворотами, связями, переливами.

Какой резон – жить быстро и наращивать автоматизм, если можно –
медленно, подробно, смачно и длинно? Раз уж затеваешься что-то
произнести, лучше – полно и даже всеобъемлюще. Природная
жадность не позволяет мне упустить – слишком много.

В-третьих – или ещё в-каких-нибудь – зачем рассматривать вещь в
одной фронтальной проекции, если можно – с семи сторон и во
многих измерениях, отражениях, ассоциациях – и навалиться и
пододвинуть к совершенству? Допустим, единица текста – фраза –
равна единице жизни: мгновению, а прекрасное раскладывается –
и на пять грубых предметов, и на тысячу мелких, и ещё
пространнее.

Видимо, в моем случае это – примерно, как углубиться в старый
советский магазин с названием «Тысяча мелочей».

Наконец, во-первых – не могу и передать, как мне жаль, что я не Пруст.

Кортасар?

Рискну признаться: я не люблю Кортасара, которого читала изрядно
давно – в семидесятые (?), восьмидесятые, и с тех пор не
возникало потребности – перечитать, хотя один рассказ захватывал –
про метро, к стыду, не помню названия. Но мне мерещатся в
Кортасаре –

умышленные, искусственные конструкции – не очень честные, не очень
чистые и вполне агрессивные. Игра не в классики, но в
поддавки. Так что, мне бы не хотелось обнаружить в собственных
текстах – какие-нибудь останки Кортасара. Но я готова обнаружить
мощи Лысой певицы Э.Ионеско.

А у вас в текстах нет умышленных и искусственных
конструкций, Юля?

Да и вся литература – одна сплошная умышленность, и только ли она? Я
ничего не имею против, если автор указывает читателю, с
какой на какую главу прыгнуть, и знает, что многие не готовы
так суетиться, но пройдут книгу – по прямой. Пусть существуют
отдельно – игровые стратегии, непринужденно объявленная
условность, вариативность – и надуманность, натужность,
неестественность, наконец – СТРАШНОЕ: например, тенденциозность. Или
фальшь. Или множество иных раздражителей.

Простите великодушно – попытку наступить на дорогое и не сразу сойти.

В личном общении вы – сама сдержанность и смирение, а в
текстах демонстрируете крайнюю степень субъективности,
солипсизма, тоталитарной практически власти читательского неудобства,
где вы более настоящая?

Создатель моих текстов наверняка страдает манией величия. И столь
злокозненное величие не позволит ему обусловить свои
диктаторские замашки – диктатом языка. Не позволит – принять смерть
автора, чтоб передать все бразды – читателю. Пусть лучше
читатель жертвует головой, чтобы автор более не стеснял себя
никакими надеждами.

Но в любом случае я с теми, для кого автор уж точно не существует –
между текстами.

А какие у вас отношения с Сашей Соколовым?

Я отношусь к Саше Соколову с большим почтением – с читательской
благодарностью «Школе для дураков» и «Собаке и волку», особенно
хороши в «Собаке…» – стихи. Но всегда ощущаю полосу
отчуждения между собой и его текстом – и не могу туда войти. Посему
меня огорчает – постоянное сравнение с Сашей Соколовым,
подразумевающее, очевидно – мое эпигонство. И навстречу
причинно-следственным связям заметим: если широкий водоем отражает
солнце – и след от копытца, полный водой или слезой, отражает
солнце, обязательно ли малая водичка подражает – большой?
Наверное, есть какие-то стилистические параллели, м.б.
слишком бесцеремонное обращение с языком, грубо говоря –
выкручивание языка, но большая форма и большие идеи мне чужды. Вот
идеальный для меня жанр – стихи, разложенные на прозу. Это, я
думаю, другое, чем – благостный жанр: стихотворения в прозе.

А вообще – всегда захватывают писатели, интересно работающие с
языком. И те, у кого я черпала уроки, это традиционные –
Мандельштам, и поэт, и прозаик: «Шум времени», «Египетская марка»,
«Путешествие в Армению» и т.д. Проза Цветаевой. Бабель.
Заболоцкий времен «Столбцов» и чуть дальше. Олеша. Вообще
обэриуты. Фолкнер – «Шум и ярость», а после «Авессалом». Наконец –
Э.Т.А. Гофман и не поток сознания, а просто – романтическое,
экзальтированное многословие. Из современных рассказчиков
мне остро интересен, например, Асар Эппель. И я обожаю
переведенного им Бруно Шульца.

Что вы имеете в виду под влиянием? Стиль, письмо, наррацию
(приведите примеры!)?

Я думаю, влияние всеобъемлюще, и главный его итог – освобождение от
влияния. Нет канонов – кроме совершенства текста, и значит,
в момент письма все позволено.

Как вы для себя определяете свой метод, свой стиль, свой
дискурс?

Вольные, ни к чему не обязывающие гротескные сочинения частного
лица. Которое втайне, надменно глядя поверх неброской
реальности, мнит себя не прозаиком, но поэтом. По крайней мере,
собирается составить завещание: прошу все, что мной написано,
считать высокой поэзией.

А почему поэзией? Мне всегда казалось, что проза сложнее и
высокоорганизованнее поэзии, нет?

Высокая организованность, искусственность, всепросчитанность – не
это ли изощренное лицемерие и фальшь?

Проза казуистична, агрессивна, навязчива, тотальна, монолитна – это
всегда рабство у ложной идеи, лавина, которая заметает,
склеивает и давит. Итого: смертельно опасна.

А поэзия – дыхание настоящей жизни, миг счастья, которое не бывает
длинным, свобода. От счастья – тоже.

Но разве проза не основана на конвенции – ведь для того,
чтобы быть понятным писатель и читатель должны встретиться на
общей площадке общих понятий. Кстати, про читателей, какие
они у вас?

Разумеется, на конвенции, но ведь пишущий и читающий все равно
никогда не договорятся – до последней точки, уже потому, что у
них разный способ существования, по крайней мере – в одном
отдельно взятом тексте. И нельзя обговорить все детали, в
которых, как известно, – известно кто. Как бы мы ни снисходили до
общеупотребляемых той и другой стороной категорий, читатель
не прочтет весь объем, о котором расстарался автор, или
вообще прочтет – другое. Может, эти неполнота и редукция и
спасают от тирании и пишущего, и чтущего. Так стоит ли
договариваться вообще – и жертвовать независимостью? Но всегда можно
самовольно изменять пункты, параграфы и прочее, как в
каком-нибудь банке втихую снижают проценты.

Кстати, про читателей, какие они у вас?

Что до моих читателей, увы, эти счастливцы ввиду своей
малочисленности не составят город, как у Бродского. В основном меня не
приемлют, даже из близких знакомых – всего чуть-чуть
снисходительных, так что я не обманываюсь, но смирилась, привыкла и
полагаю – пусть каждый читает по своему выбору.

Как выглядит абсолют в придуманной и осуществляемой вами
стратегии? Или вы его уже достигли?

Подозреваю, что человеку... ну хорошо, говорю не за всех, но за себя
(как вид): похоже, мне, не дано достичь абсолюта, а дано
достичь собственного потолка. А поскольку это неприглядное
зрелище, теперь я удаляюсь в обратную сторону. И решительно не
в силах описать то, что мне не далось.

А вы пробовали писать как-то иначе?

Это, кажется, из серии: стиль – это человек, он же Бюффон. Конечно,
можно стать кем-нибудь другим, но – кто поверит? Точнее –
ради чего? Чтобы выдвинуться в центр, стать видимой фигурой?
Зафиксироваться в чужих умах? Поскольку вы уже уличили меня в
некотором солипсизме, то заявляю прямо: мне не нужны ничьи
подтверждения, что я есть. Посему – остается упорствовать во
зле.

Кстати… Дима! Боюсь, я все же изрядно преувеличила коллектив моих
читателей. Вообще-то мне кажется, я могу назвать их поименно.
Но иные уже давно отлынивают.

Но неужели никогда не хотелось выдвинуться в центр и стать
видимой фигурой?

А что остается – тем, кто не вышел в великие, как не кривить губу и
заносчиво повторять: да не очень-то и хотелось! И суета ваша
– есть великая суета.

В центр – это, несомненно, желание молодых, и большому счету – страх
смерти. А время все как-то выветривает: и пылкие намерения,
и страсти, и постепенно остываешь – не только к
местоположению, но даже – к себе. Итого: энтропия. По крайней мере,
оцениваешь себя уже менее романтически – и осеняет, что и дано
не полной мерой, и тем, что дали, можно было распорядиться
ударнее, но минутные интересы и чувства всегда отменяли
дальние планы.

Не выдвинуться в центр – надеюсь, это не значит – не подойти к сути
жизни, не узнать каких-то онтологических, экзистенциальных
смыслов?

Недавно у меня был мимолетный разговор с подругой. Я спросила: что
если я потешу себя еще одной дивной вещью, хотя настойчиво
обладаю – уже несколькими её разновидностями? Но когда я
сверну существование и придут люди – очистить площадку для новых
живущих и выбросить мой хлам – и увидят, сколько в нем
единиц, они примут меня за сумасшедшую!

На что подруга спросила: а тебе будет не всё равно?

Её слова меня смутили. Неужели и до сих пор, и даже после света – не всё равно?

Подождите, Юля, разве можно ставить знак равенства между
«величием» и «центром», разве не наоборот? Есть величие
замысла, которому необязательно быть мейнстримным, самые великие
вообще не оставляют следов. И потом, «удачник» ты или
«неудачник» человек решает сам, со стороны мотивы наших поступков
вряд ли внятны. Думаю, что написать детектив в духе Дарьи
Донцовой не составит труда любому мало-мальски образованному и
средне-одаренному человеку, но что ему Гекуба? Если хочешь
быть счастливым – будь им и хотя в будущее возьмут не всех,
кто его знает, какое оно, это будущее. Уж если
Иоганна-Себастьяна забыли на пару веков, если Вермеера открыли в преддверье
Пруста, то нам уж точно не дано предугадать, как наше слово
отзовётся. Будем реалистично требовать
невозможного…

Не оставить следов – это как у Цветаевой, да?

А может, лучшая победа
Над временем и тяготеньем –
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени??…

А может – лучшая потеха
Перстом Себастиана Баха
Органного не тронуть эха??

И так далее… Значит, мы все-таки мечтаем о – наследить? Не так – о
величии замысла. И все-таки оплакиваем свою бренность. Как же
признать собственный замысел – не вполне великим? Но,
конечно, Вы правы. Будем великими. Центрами невидимой миру
окружности. Не быть максималистом – еще скучнее, чем быть им.

Про замысел не знаю, может быть, думать о построении
какой-то законченной системы, где тексты идут встык, не оставляя
зазоров? Но для этого, опять же, нужна какая-то мотивация, а с
этим всегда сложно. Зачем писать как если не для того,
чтобы бивать время, навсегда оставаясь в нем? Или есть иные,
внеположные, цели и задачи?

Где-то в непроглядном детстве я прочла, что ребенку, возмечтавшему
стать писателем, кто-то предложил тест на профпригодность:
для начала десятикратно перечитать собрание сочинений Гоголя.
Кажется, это был Гайдар, а может – сам Гоголь. Я томилась
той же мечтой – и взялась перечитывать, правда, не Гоголя, а
все свои любимые книги. Что оправдывало мой психоз, вечно
нараставший к концу текста: невозможность – выйти в явь,
покинуть тот прекрасный мир… чем я страдаю и до сих пор.

Вот один из вариантов создания защищенного, замкнутого пространства,
преимущественно читательский. Кстати о зазорах и
незазорном.

Но вообще, писательство – в самом деле, один из приятных и надежных
способов скоротать жизнь. Если руководствоваться чистой
физиологией, дедушкой Фрейдом и пр., так и нет никаких
внеположных задач и целей. Но, разумеется, все зависит от убеждений
самого пишущего.

Быть писателем – что это? Любить писать и осознавать свою
миссию – это же два разных удовольствия… Или, все-таки
одно?

И в том и в другом случае любовь и даже страсть к равномерному
выставлению букв и попранию бумаги налицо. Но миссия – это если
уверен, что знаешь – кое-что, не известное ничьей прочей
душе, но крайне важное для простодушных – народа, народов? И
надлежит сообщить, подарить, наставить, облагодетельствовать?
Или осознать миссию – это догадаться, что не умеешь делать
ничего более конструктивного – или просто лень?

А вы знаете – про свою миссию? И какова она?

Я бы и рада обозначить мои прохладцы – как жизнь миссионера, но язык
бессовестно тяжелеет. Пожалуй, я склоняюсь к
затворничеству, уединению, аутсайдерству – не затем, что соблюдаю пост и
готовлюсь – изречь архизначимое, а потому, что мне все
надоели. Но как же при том не ублажить себя, любящую писать? Как
не поставить перед собой компьютер и принтер, а сбоку
поместить искрящую, тучную, писчую «Снегурочку»? Так в наших
магазинах зовется лучшая бумага. А у Вас?

У нас Снегурочка растаяла. Нет ничего, кроме времени жизни,
и нужно прожить его так, чтобы насытить каждую единицу
времени как можно большим количеством содержания. Письмо – самый
насыщенный и полный способ убийства времени. Нет ни целей,
ни задач, есть только время и максима Мрожека про то, что
«труднее всего прожить ближайшие пять минут». Когда мой
немецкий агент восхитилась скорости моего письма, я ответил ей –
«со скоростью бегства от действительности»…

Значит, у нас каждые пять минут – пятиминутка трудностей? От Мрожека
– к Оруэллу. Я сказала бы, что мы с Вами бежим, трусИм и
рвёмся в одном направлении, только Вы – Ахилл, а я – черепаха,
если бы тысячи не произнесли этого – до меня и после меня –
и применительно к другим персонам, что есть – кислейшая
уравниловка. В общем, да здравствует письмо. Хорошо, что
высказывание, превращаясь из устного в начертанное, согласно
многим проницательным людям, освобождается от температуры и ветра
минуты, от наноса вечерних планов и курса доллара – и
переходит в отложенное время и в обмен на актуальность и
событийность прикупает – вечность…

(Окончание следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка